Жизнь чудовищ (сборник) - Дмитрий Колодан 30 стр.


– А еще, деда, я поссорилась с Юлькой… Она первая начала – сказала, что ей дедушка подарит большую куклу, а у меня дедушки нет, и куклы не будет, а она мне поиграть не даст. Ну и не надо! Я ей про тебя рассказала, что ты на локаторе работаешь, а она сказала, что локатор заброшен с самой войны, ей дедушка рассказывал, как его построили и сразу почти бросили, потому что работать некому было… Чепуха какая! А я ей сказала, что у нее дед хромой и рыжий, и старый совсем, а она меня дернула за волосы, а я ее. Мама потом сильно ругалась и отшлепала… А Юлька все равно чепуху говорила – просто у тебя же работа секретная, вот и не знает никто…

Таня болтала взахлеб, отворачивалась от экрана, хмурилась. На самом деле слова подружки сильно задели ее. «Ничего, я проверю – уже завтра, – в который раз подумала Таня. – Все она врет». Очищенный экран светился ярче, подмигивал, утешал. Таня улыбнулась и пальцем стерла последний штрих пыли в уголке.


Накануне отъезда к Пельтыну заглянул лейтенант и с таинственным видом повел на безлесый холм рядом с бараками. Ткнул рукой на восток, в сторону моря, где мягкими серыми волнами поднимались сопки. «Вон на той, самой высокой, поставят локатор, – сказал он Пельтыну. – Выучишься – возвращайся. Будешь нас охранять».

Так Пельтын оказался на материке. Удивлялся поначалу широкой, густо-зеленой листве – только-только начинался июнь, и дома тополя стояли в прозрачной клейкой дымке, не решаясь еще распустить почки.

На курсах, замаявшись выговаривать клокочущие звуки, фамилию Пельтына перевели на русский и записали Петром. Пельтын не возражал. «Что-то ты, Петя, больно черен», – смеялись приятели, и он отвечал, что, мол, перья в плохой воде замарал. Едкие испарения авиационного топлива были мало похожи на запах нефти, но Пельтын продолжал чуять плоть разлагавшихся миллионы лет животных. Город Плохой Воды звал домой.

Учеба оказалась недолгой, но о возвращении не было и речи. Курсантов отправляли в глубь материка, на фронт. Пельтын радовался. Хищные самолеты, расклевывающие сопки и плюющиеся огнем, никак не уходили из его снов, и Пельтын понимал, что чем дальше на западе он их остановит – тем лучше. Запах нефти слабел, растворяясь в духе большой земли и тяжелой фронтовой вони, и постепенно стиралось из памяти лицо жены, заменялось абстрактным силуэтом родного острова, увиденного случайно на карте. Иногда Пельтына догоняли письма. Он с трудом разбирал корявый почерк, читал короткие строчки о том, что, мол, дочка растет здоровой, отец по-прежнему ходит за рыбой, нефти добывают все больше, а хромой лейтенант женился. Сидя перед экраном локатора, Пельтын пытался представить дочку. Почему-то перед глазами появлялась девочка лет уже десяти, в белом платьице, машущая руками, как крыльями. Пельтын улыбался, и точки на экране казались ему мягкими лебяжьими перьями.


Таня нетерпеливо переминалась в строю. Под тусклым солнцем пионерские галстуки, поверх наглухо застегнутых курток, казались почти черными. Подрагивали края белых фартуков; мальчики неловко топтались в наглаженных брюках. На площади напротив геологоразведочного института, еще недавно бывшей пустырем, открывали памятник горожанам, погибшим в Великую Отечественную, – открывали с речами, торжественной пионерской линейкой и оркестром. На постаменте стояли гранитные доски со списками, с фотографиями в овальных рамках; перед ними торчала блестящая ребристая труба с чашей наверху. Оставалось только зажечь вечный огонь, кормящийся подземным газом, но с этим медлили – рядом с факелом читал речь полный человек в легком пальто, с посиневшим от холода лицом. Наползавший с моря соленый маслянистый туман поднимался над городом, превращаясь в тяжелые тучи, затягивая с утра еще ясное небо. Налетел ветер, осторожно потрогал лица, а потом, будто разозлившись, швырнул пригоршню песка.

«Вечная слава героям», – торопливо пробасил человек на возвышении и огляделся.

Взвыл зажженный газ и тут же был заглушен медным ревом оркестра. В рядах оживленно зашептались. Учительница, сделав страшное лицо, замахала руками, и школьники поспешно отдали салют.

Все речи были прочитаны, все слова сказаны, гимн отыгран. Начинало моросить. Школьники поспешно расходились, четкие ряды распались на мелкие бестолковые кучки. Юлька дергала Таню за рукав, звала с собой. На другом краю площади Юлю ждал дед, тяжело опирался на палку, смотрел на девочек пристально, о чем-то вздыхал. Таня сердито прикусывала губу, отворачивалась молча – и подруга, пожав плечами, отошла к деду. «И не надо», – буркнула Таня вслед.

Вскоре она осталась одна – последняя группка одноклассников втянулась во двор, исчезнув за домами. Отворачиваясь от летящего в глаза колючего песка, Таня поднялась к памятнику.

Над головой ревел факел. Таня медленно повела пальцем по гладкой гранитной плите, вдоль бронзовых букв «К». Множество незнакомых имен. Одна фамилия, как у мальчика из параллельного класса. И одна – как у соседа. Все. Успокоенная, Таня вприпрыжку сбежала со ступеней.

Немного ниже, куда не добрался палец с обкусанным ногтем, из овальной рамки смотрел молодой мужчина с таким же, как у Тани, круглым гиляцким лицом – толстые губы кривились усмешкой, и казались хитрыми узкие припухшие глаза. «Лебедев Петр», – сообщала надпись опустевшей площади.

* * *

Пельтын встретил май далеко на материке. Жирная земля там пахла яблочным пирогом, в белой пыли шевелились резные тени. Стояли ясные, ласковые дни, и сладко тянуло ранней зеленью. Где-то за виноградниками катилась, громыхая, война – и все ждали, что вот-вот, лязгнув в последний раз, свалится она в яму и затихнет. В один из таких дней, наполненных ожиданием, Пельтын заметил, что от товарищей сильнее, чем обычно, несет топливом, и чай в жестяной кружке подернулся радужной пленкой. Скоро домой, понял он. Город Плохой Воды наконец-то докричался до Пельтына. Он не успел допить – прибежал сержант с шальными глазами и приказал строиться.

Усы командира дрожали, и дрожала рука, сжимавшая узкую бумажку. Все затихли. Он начал было читать, но голос сорвался, командир откашлялся гулко, но люди уже успели понять. Пельтына трясли за плечи, хлопали по спине с размаху, он все никак не мог понять, в чем дело, не мог поверить, а потом рядом кто-то захохотал и вдруг осекся, громко всхлипнув, а кто-то выстрелил в воздух, и Пельтын на мгновение оглох. Вокруг продолжали палить, и он с удивлением понял, что сам торопливо расстегивает кобуру, и закричал, срывая голос.

Он не ушел на дежурство – кто-то сунул в руку кружку, до краев наполненную южным вином, и Пельтын, державшийся много лет, терпеливо объяснявший товарищам, что ему нельзя, выпил густую жидкость залпом. Сразу зашумело в ушах, и вдруг согрелось сердце, навсегда, казалось, замороженное словами лейтенанта в пропахшем нефтью клубе. Пельтын слонялся по плацу, глупо улыбаясь, и ему в ответ улыбались так же глупо и счастливо, и продолжали улыбаться, когда сумеречное сиреневое небо загудело.

Вино отхлынуло от сердца, но было поздно. Пельтын с тоской посмотрел на брошенный локатор, отчетливо представляя, как ползут белые точки, неумолимо приближаясь к центру экрана, и слыша тревожный писк. Он в отчаянии рванулся вперед, но ничего нельзя уже было сделать. Из-за решетчатых ушей локатора вынырнули хищные силуэты самолетов, гул превратился в рев, а потом в визг, на мгновение небо заслонило перекошенное, зеленое лицо командира, и беззвучно закричали рядом, совсем не так, как кричали пару часов назад. Запах нефти стал невыносимым, и Пельтын успел подумать, что теперь-то он точно попадет домой, на вершину сопки у самого моря, – и никогда, никогда не отойдет от экрана, и еще подумал, что через миллион лет здесь найдут черную маслянистую лужицу. А потом воздух заполнился нестерпимо белыми, перепачканными кровью перьями, и все кончилось.


Иногда порывы ветра стихали, и сверху доносилось тихо – «кы-кы, кы-кы». Кричали лебеди, невидимые за тучами. Щурясь на ветру, Таня Кыкык посмотрела на восток. В разрывах тумана виднелась сопка и темный силуэт локатора. Холодный воздух выбивал слезы, сопка подрагивала и плыла, но Тане почти видно было, как вращаются решетчатые лопасти. «Деда даже в праздник на работе», – думала она и пыталась представить, как на дедушкином экране выглядят лебеди. Наверное, они похожи на ослепительные искорки.

Шумела бурная весенняя вода, несла радужные пятна. В Городе Плохой Воды пахло нефтью.

Звери

Дмитрий Колодан

Дмитрий Колодан

Вся королевская конница

Погода не заладилась с самого утра. Метеосводки давно предупреждали о приближающемся циклоне, но обещали его не раньше середины следующей недели. Сейчас была только суббота, а небо до горизонта затянула серо-рыжая пелена, сочащаяся мелкой моросью. И дождем-то не назвать, а выйдешь без зонта – вымокнешь до нитки. В случае же с Памеллой Льюис и этой защиты недостаточно: при ее размерах любой зонт был бы слишком мал.

Памелла дождь не любила; не из-за водобоязни, а потому, что в плохую погоду весь день приходилось сидеть дома. Особых планов на эту субботу у нее не было, но все равно Памелла думала прогуляться по городу, выпить чашечку кофе, быть может, покормить белок в городском парке… Да мало ли радостей у одинокой женщины? Но вместо этого ей досталось заточение в четырех стенах, под ужасающие звуки, доносящиеся со стороны соседского дома.

Время едва приблизилось к полудню и текло медленно, словно густое варенье. Памелла сидела в огромной гостиной, перебирая клавиши рояля. Хотя на дворе стояла середина мая, Памелла играла «Осеннюю песню» Чайковского. Октябрьская мелодия как раз совпадала с ее настроением – те же хмурые и беспросветные тучи.

Играла она громко, но музыка не могла заглушить врывающиеся с улицы взвизгивания и скрипы. За оконным стеклом, крапчатым от мелких капель, Памелла прекрасно видела соседский дом. Кинетический Дом Хокинса – нагромождение башенок, которые жались друг к другу, точно свечки в праздничном торте столетнего старца. Картина станет более полной, если представить, что торт угодил в ураган. За подтеками воды башенки дрожали и раскачивались из стороны в сторону.

В любом другом случае Памелла решила бы, что ей кажется. Преломление света на влажном стекле… Но башенки двигались на самом деле, не важно, шел дождь или нет. Хитроумная система блоков и противовесов приводила дом в движение сразу во всех направлениях. Словно в одном месте собрались с десяток кукол-неваляшек и затеяли шумную драку.

Чудовищные звуки были половиной беды, Кинетический Дом еще и выглядел уродливо. Если архитектура – это музыка, застывшая в камне (а в случае Хокинса – в дереве, стекле и железе), то Кинетический Дом был мелодией для шарманки. Столь же безыскусный и аляповатый, не имеющий ни малейшего отношения к настоящему искусству. Каждую из движущихся башенок Хокинс сделал непохожей на остальные, не думая о том, как они будут смотреться вместе. Он смешивал сельскую готику с конструкциями в духе иллюстраций к «Изумрудному городу», а финальным аккордом украсил свое творение разнообразным хламом – от битой посуды и резиновых пупсов до блестящих колесных дисков и гипсовой садовой жабы. Хокинс тащил в дом все, что попадалось под руку. Подобные выходки характерны для сорок и галок, но никак не для разумного человека. Вывод напрашивался сам собой.

В окно Памелла видела вырезанное из фанеры круглое улыбающееся лицо размером с купальный тазик – вместе с раскачивающейся башенкой оно то приближалось, то удалялось, будто огромный пухлощекий младенец заглядывал в окно и презрительно отстранялся. Он не мог не раздражать. Хокинс это знал наверняка – башенку с лицом он построил исключительно с целью подшутить над соседкой. С юмором у него всю жизнь были проблемы.

Все жалобы Памеллы в муниципалитет, полицию, социальную службу и прочие организации, призванные бороться с подобным беспределом, натыкались на стену непонимания. Бюрократия, ничего не попишешь. Хокинс хоть и был полным психом, но при том оказался скользким, как угорь. Памелла еще только писала первую кляузу, подбирала слова, живописуя свое бедственное положение, а сосед подсуетился и зарегистрировал Кинетический Дом как городскую достопримечательность. Памятник архитектуры! Конечно, Памелла воздерживалась от голословных обвинений – доказательств-то никаких, – но в том, что Хокинс не поскупился на взятки, она не сомневалась.

Два года назад Хокинс отбыл в мир иной, но с тех пор ничего не изменилось. Дом перешел в муниципальную собственность с правом пользования, тем самым сильно поколебав надежду от него избавиться. Если в войне лично против Хокинса имелись шансы, против городской администрации Памелла была бессильна. Но сдаваться она не собиралась. Всегда оставалась возможность съехать, перебраться на другой конец города, а то и вовсе бежать в Сан-Бернардо. Благо, счет в банке позволял провернуть это практически без потерь. Но, черт возьми, Льюисы жили здесь вторую сотню лет! Как она будет смотреть в глаза деда на пожелтевших фотографиях?

Сейчас в Кинетическом Доме жила дочь Хокинса – девица с глупым именем Теннесси. Еще одна капля в давно переполненной бочке терпения. Памелла честно пыталась наладить контакт, выстроить добрососедские отношения (втайне лелея надежду уговорить соседку остановить Кинетический Дом), но все пошло прахом. Сама виновата – надо лучше продумывать стратегию. Может, не стоило столь яростно доказывать, что девушке не подобает расхаживать в мешковатом джинсовом комбинезоне вместо платья, с руками по локоть в машинном масле. Но разве вина Памеллы, что при сильном волнении ее голос срывался на истеричный визг?

Теннесси до сих пор ее сторонилась, но пару раз Памелла краем уха слышала, как та назвала ее «сумасшедшей толстухой». Про себя она отвечала тем же, придя к выводу, что девица ничем не лучше своего отца. Теннесси, девушку стройную, «толстухой» называть было глупо, но Памелла нашла подходящее слово и именовала ее не иначе как «этой штучкой».

Себя же Памелла никогда, даже в мыслях, толстухой не называла. Когда вес переваливает за сотню, отрицать его уже нельзя, но все-таки она предпочитала слово «дородная» – в нем было куда больше обстоятельности, положенной даме ее возраста. В конце концов, не так много она и ела, причем только здоровую пищу; просто такой у нее обмен веществ. А поводов считать ее сумасшедшей и вовсе не было. Не из-за кошек же – каждый имеет право на любовь к животным.

Ее белоснежные кошки – общим числом двенадцать – спали по всей гостиной. Их выдержке можно было позавидовать: скрипов Кинетического Дома они не замечали. Зато чутко реагировали на игру хозяйки. К глубочайшему сожалению Памеллы, Рахманинова кошки недолюбливали. Всякий раз, когда она бралась за любую из двадцати четырех прелюдий для фортепьяно, кошки принимались вопить, словно им разом отдавили хвосты. Они снисходительно терпели Чайковского или Сибелиуса, но в своем консерватизме предпочитали музыку, написанную не позднее восемнадцатого века.

Жаль, Памелла не знала мелодии, которой смогла бы ответить Теннесси. Но должен же быть свой Рахманинов и для соседок?

Пальцы пробежались по клавишам в простейшей гамме… неожиданно оборвавшейся на ноте «фа» громким «шмяк!», донесшимся от окна. Удар был мягким, но сильным, словно в стекло с размаху швырнули мокрую тряпку. Кошки мигом спрыгнули на пол и, не скрывая возмущения, уставились на хозяйку. Тут же зашевелились их товарки. Однако в кои-то веки Памелле стало не до любимцев.

На мгновение почудилось, что рухнула одна из башенок Кинетического Дома. Упала на крышу и того и гляди ворвется в гостиную, ломая хрупкие перекрытия. От одной мысли Памеллу прошиб холодный пот. Но не прошло и секунды, как на смену испугу пришло крайнее удивление.

Башни пока оставались на месте. В окно действительно что-то бросили, чудом не выбив стекло. А вернее, кого-то: в стекло впечатался толстый зверь, размером чуть больше кошки, похожий на мохнатый бочонок песочного цвета. Памелла успела заметить безумно вытаращенные глаза; когтистая лапка заскребла по гладкой поверхности, безуспешно пытаясь уцепиться… Пугающе медленно зверек сполз вниз, прочертив мохнатым брюхом широкую дорожку среди дождевых капель. В дикое мгновение озарения, когда растерянность вдруг сменилась кристальной ясностью мысли, Памелла поняла, с кем имеет дело. Это был… сурок?!

Зверек упал на карниз и скатился на землю. Памелла вскочила со стула и бросилась к окну, но сурка и след простыл.

Памелла с усилием проглотила вставший поперек горла ком. Сурки ведь не летают? Даже после хорошего пинка… В привычной и устоявшейся картине мира наметилась изрядная трещина. В груди зашевелилось неприятное чувство, нарастая снежной лавиной и вот-вот грозя обрушиться.

Противно взвизгивая, башня Кинетического Дома склонилась над окном. Фанерный младенец ехидно ухмылялся и разве что не хихикал. Памелла уставилась в огромные круглые глаза и совсем не удивилась бы, если б младенец подмигнул ей в ответ. Мысленно прочертив предполагаемую траекторию полета, Памелла с ужасом поняла: зверек выпал из Кинетического Дома. Прямо изо рта жуткого младенца.


В мире существовало не так много вещей, способных вывести Нортона Филберта из себя. Однако грузовик-дальнобойщик, проносящийся мимо и сворачивающий чуть в сторону для того, чтобы окатить его водой из лужи, точно входил в их число. И самое мерзкое, что за последний час это был третий грузовик, откалывающий подобный номер. Если это и есть та стабильность, к которой, по слухам, стремится Вселенная, то Нортон обеими руками за хаос. А еще за прижигание мозга – другого способа избавить водителей от такого чувства юмора он не видел.

Назад Дальше