Наивность моя, видимо, не имела предела. В состав супергруппы вошли: вокал – Серега Грачев и Леня Бергер (потрясающий по тем временам вокалист, работавший в ресторане «Сосновый бор» и имитировавший Рэя Чарльза), барабаны – естественно, Фокин; гитара – Серега Дюжиков и бас – Витя Дегтярев.
С искрометным искусством Дюжикова я столкнулся годом раньше. Тогда, завороженный садистской манерой игры Стасика Намина, я предположил, что он играет на гитаре вообще лучше всех. На что скромный Стасик сказал, что он все-таки лишь второй в мире гитарист, а первый, безусловно, Дюжиков из «Скифов». Стоит ли говорить, что на ближайшем же сейшене «Скифов» я уже торчал у сцены. Волшебное время потрясений! Дюжиков к тому времени был уже прилично знаком с творческой манерой Элвина Ли, а я еще слыхом не слыхивал ни имени его, ни музыки. Не надо забывать, что музыкальная информация попадала в нашу страну с трудом и не ко всем.
Мало того: зазвали Дюжикова на какой-то наш сейшн (как сейчас помню – в высотке МГУ), чтобы он как мастер дал оценку нашим рок-н-ролльным стараниям. Дурная была затея. Дюжиков честно сказал, что получается у нас говененько. Получалось и правда говененько, не обязательно было звать для этого Дюжикова.
Итак, мы, затаив дыхание, сидели на репетициях суперсостава. Рафик притащил целый рулон отпечатанных (в типографии!) афиш. Мог ли кто-нибудь вообразить себе такое? Афиша просто кричала: «Суперзвезды рока! Все из Москвы!» Дальше шли фамилии. Мы так волновались, что провожали Грачева и Фокина в аэропорт. Помню, они опоздали почему-то на самолет, и Грачев в замшевом пальто бешено матерился, стоя посреди ночного взлетного поля, овеваемый ревущими турбинами авиалайнеров.
Артисты вернулись через три дня, помешанные от счастья. Они рассказывали что-то невероятное. Про колоссальный аппарат, выставленный на сцене (два комплекта «БИГа»!), про ревущую толпу ереванских поклонников московского рока, про торжественный пронос артистов на руках от Дворца до гостиницы и т. д. Потом был суд над Рафиком, и участники супергруппы то и дело летали в Ереван давать показания.
Кончился альянс с «Лучшими годами» скоро. Серега Грачев все чаще исчезал из поля зрения на неопределенный срок, репетировать с ним становилось практически невозможно. А после одного из сейшенов у нас пропал наш волшебный японский орган – предмет гордости номер один. Пропал он при обстоятельствах, исключающих какие-либо «чудеса», а ушлый следователь тут же сказал нам, что искать надо среди своих (и даже среди кого именно), и предложил свою практическую помощь. Но такая «циничная» и трезвая мысль просто не могла уместиться у нас в головах – очень мы всех любили, и аксиома «хороший музыкант – хороший человек» не вызывала у нас сомнений. Мы с негодованием отвергли милицейскую версию, и дело повисло в воздухе. (Кстати, спустя почти пять лет орган нашелся в ситуации, сводящей на нет теорию вероятностей. Просто Кутиков от нечего делать забрел на «Мелодию», где писалась какая-то сибирская банда, и увидел родные клавиши. Орган, прошедший уже десяток рук, был возвращен, и справедливость восторжествовала.) Мы тяжело переживали потерю, а еще тяжелее – все, что с ней было связано. Не хочу называть имен – и дело давнее, и жизнь со временем все расставила по местам. Скажу одно – следователь не ошибся. Но ни минуты не сожалею о наших тогдашних блаженных убеждениях.
После истории с органом Грачев совсем пропал, а Фокин некоторое время репетировал и играл с нами – думаю, ему просто нравилось барабанить по хорошим барабанам. Потом, видимо собираясь соскочить, сделал попытку спереть у нас тарелки от хэта, но по неумелости своей был схвачен за руку, плакал, просил прощения. Было неловко. Мы его, конечно, простили. Очень уж он был гениальный барабанщик. Прощаясь с Фокиным, мне все-таки очень хочется даже сейчас, закрыв глаза, вновь увидеть его за барабанами. Глупое и бесполезное дело – писать словами о музыке, но ничего не поделаешь.
Если и существует понятие «божий дар» – то более яркого примера я бы вспомнить не мог. Было в этом какое-то волшебство – помимо техники, вкуса и всего такого. В каждый удар вкладывалось еще что-то. Поэтому даже самая ужасная установка типа «Энгельса», обтянутая шкурами животных, умерших своей смертью, даже любой стул, чемодан под его руками обретал звук. И никто больше такого звука извлечь из этого предмета не мог. В самой посадке за барабанами, в полуприкрытых его огромных марсианских глазищах жила магия. И – никакой позы, ничего специального. Практически все барабанщики той поры играли так или иначе «под Фокина» – это было даже смешно. Кумиром его был покойный Джон Бонам из «Led Zeppelin». Я уверен, что души их имели ближайшее родство. Фокин потрясающе чувствовал игру Джона и мог безошибочно предсказать, что тот, например, сыграет нового на следующей пластинке. Приходил в компанию беззвучно, садился на пол в уголок, просил поставить «Led Zeppelin», закрывал глаза и улетал. Мы для него в этот момент не существовали. Он даже пел вещи «Led Zeppelin» на концертах, не имея ни голоса Планта, ни голоса вообще, но пел не голосом, а своей любовью, и получалось гениально. А парень был простой, эрудицией не сверкал, писал без знаков препинания и любил звездной ночью поговорить о Боге. Вот так.
Юрка Фокин уже лет десять как в Америке, лет шесть как не играет на барабанах и, говорят, пребывает в сане православного священника в монастыре где-то под Сан-Франциско, и никогда мы его больше не услышим. Осталось несколько песенок, записанных «Скоморохами» в те давние годы, но представления о его игре они, конечно, не дают.
(Приезжал Юра Фокин с тех пор несколько раз, и совсем недавно, – это нам тогда казалось, что не услышим, любой отъезд за границу был навсегда. В монастыре не служил Юра никаким монахом, как у нас думали, – занимался всякими типографскими работами. И сейчас живет он в Сан-Франциско, издает практически собственноручно какую-то газету для эмигрантов. Музыкальная карьера у него не задалась. Находясь здесь, играл с «Цветами», и играл замечательно – изобретательно и очень ровно, но что-то самое главное, ошеломляющее из его игры ушло. И я не могу понять – действительно ли что-то ушло, или планочка у нас у всех за сорок лет настолько поднялась? Теперь на этот вопрос уже нет ответа.)
И вот «Машины» опять сами по себе. Два несомненных плюса: во-первых, Кавагое, насмотревшись на игру Фокина, заиграл почти как он – даже глаза стал полуприкрывать в фокинской манере. Во-вторых – с нами остался один из осколков «Лучших годов» Игорь Саульский.
Игорь, надо сказать, не вписывался в бригаду «Лучших». Он вообще никуда не вписывался. Но не в силу какой-то своей замкнутости – наоборот. В жизни я не знал более общительного человека. Почти всегда он был весел, и тогда все вокруг светилось и хохотало. Когда он мрачнел, в комнату становилось страшновато войти. Увлекался он буддизмом, китайской философией, а также кухней, подводным миром, путешествиями, джазом, авангардом, хард-роком, музыкой негров, народными напевами, регтаймом, блюзом – что еще я не перечислил? Все это находило немедленное отражение в его игре. Причем увлечение могло смениться в любой момент вплоть до концерта, и тогда уже сделанные вещи неожиданно расцветали новыми красками. Он не мог играть одно и то же два раза подряд. Играл он виртуозно и очень артистично.
Конечно, ему было тесно в пуританских рамках наших песенок. Гэдээровский «Вельтмейстер» под его руками то ревел раненым бизоном, то звенел фарфоровым китайским колокольчиком, то бренчал, как разбитое фортепиано из ковбойского салуна. Думаю, конструкторы этого бесхитростного органа и не ведали за своим изобретением таких возможностей.
Я в Игоре души не чаял и все его импровизации и отклонения от песенной канвы прощал. Педантичный Кавагое ворчал, внезапный полет творческой мысли называл халявой и призывал к музыкальной дисциплине. Не помню, сколько месяцев мы проиграли вместе (это означает – прожили вместе).
Также не помню, сколько раз Игорь уходил от нас и сколько возвращался. Отсутствие внутреннего стержня не позволяло ему сидеть на одном месте. А невероятная собственная легкость вела к тому, что малейший ветер уносил его вдаль. Он уходил в «Скоморохи» к Градскому, в театр Ленинского Комсомола, то есть в группу «Аракс», в «Арсенал» к Леше Козлову и – всегда возвращался. Мы, видимо, быстро росли, и когда он в очередной раз наигрывался в новом месте – мы уже звучали по-другому, и ему опять делалось с нами интересно. А потом – мы очень дружили. Каждый его уход был для меня трагедией в человеческом плане и катастрофой в музыкальном.
Летом семьдесят третьего мы снова двинули в «Буревестник» – уже без «Лучших годов». Нас приняли как старых знакомых, но эта поездка оставила меньший след в моей, например, жизни. Наверно, потому, что, когда заранее знаешь, как все будет хорошо, уже не так хорошо. Элемент внезапности – необходимое условие счастья.
Летом семьдесят третьего мы снова двинули в «Буревестник» – уже без «Лучших годов». Нас приняли как старых знакомых, но эта поездка оставила меньший след в моей, например, жизни. Наверно, потому, что, когда заранее знаешь, как все будет хорошо, уже не так хорошо. Элемент внезапности – необходимое условие счастья.
Для справки могу сообщить, что играл с нами, вместо в очередной раз усвиставшего Саульского, Эдик Азрилевич – один из немногих не оставивших в «Машине» никакого следа. Пятым был примкнувший к нам Алик Микоян, двоюродный брат Стасика. Являл он собой полную Стасикову противоположность. Это был мягкий, тихий, до мучения застенчивый человек. Он играл на губной гармонике, иногда на гитаре и пел Яна Гилана. Кавагое считал, что хорошо. Мне не очень нравилось, но по общему уровню тех времен это было, видимо, все же неплохо, а потом, он был хороший парень и очень помогал нам в англоязычном отрезке программы, необходимом для южных танцев. В авторской части он практически не участвовал.
Алик, как и Эдик Азрилевич, не прижился в команде. Такое еще потом случалось не раз – и дело было, как правило, не в профессиональных качествах человека. Он просто отторгался организмом нашей группы, как инородная ткань. И в конце концов уходил сам. Я даже не припомню случая, чтобы нам приходилось просить кого-то уйти.
Осень семьдесят третьего – смутное время «Машины». Что-то у нас не клеится. Между Кавагое и Сашкой то и дело возникают мелкие трения почти на подсознательном уровне. Этакое постоянное состояние легкого напряга без видимых причин. Мне приходилось тяжело – я все время находился между ними в качестве демпфера и не испытывал неприязни ни к тому, ни к другому, хотя и чувствовал их разность. И моими усилиями тянулось это до весны.
Это называется «совместимость». То есть в данном случае как раз «несовместимость». Циклоид Кутиков и шизоид Кава просто не могли плыть в одной лодке – они раздражали друг друга. К сожалению, в будущем у Кавы это качество сильно прогрессировало, и он уже ни с кем не мог ужиться. Но это еще потом.
Надо сказать, за этот год команда наша стала известна сама по себе, без помощи обрамления «Лучших годов» – отчасти благодаря блестящему Игорьку Саульскому, отчасти благодаря новым песням, постоянным репетициям и сейшенам.
Стоит, наверно, упомянуть первую запись на пластинку – нас просил помочь Дима Линник, очень красивый интеллигентный парень, работавший диктором на иновещании, обладавший мягким приятным голосом и руководивший вокальным трио. Трио так и называлось – «Линник». Они очень музыкально и красиво пели под акустики американский фолк и что-то свое.
Добившись уникальной по тем временам возможности записать маленькую пластинку, Дима попросил нашу команду усилить их на записи нашим, так сказать, роком. Мы, конечно, согласились – и просто чтобы помочь, и в надежде увидеть наше название под грифом «Мелодии».
До этого мы уже дважды писались на радио и какое-то представление об этом процессе имели, но все равно жутко волновались и нервничали. Пластиночка состояла из двух русскоязычных произведений Линника и песни Боба Дилана «Грузовой поезд», названной, разумеется, американской народной песней. Прошло немного времени, и пластинка увидела свет. И действительно, на синем конвертике внизу под заглавием «Ансамбль „Зодиак“» (так почему-то обозвали себя «Линники» – не путайте с прибалтийским «Зодиаком») можно было при известном усилии разглядеть строчечку «Инстр. ансамбль „Машина времени“».
Это было первое упоминание нашего имени в официальных анналах. И в течение нескольких лет даже такой пустячок помогал нам существовать: в глазах любого чиновного идиота ансамбль, имевший пластиночку, – это уже не просто хиппари из подворотни.
Весной, несмотря на мои старания, случился разлад. Напряги Кутикова – Кавы достигли апогея. Очередным поводом послужило решение Сережи еще раз поступать в МГУ. Это лишало команду возможности поехать на юг и вообще нормально работать. Конечно, институт был поводом. Резкий Кава поставил вопрос фактически ребром – Кутиков или он. Кутиков, не любивший напрягов вообще, развернулся и ушел в «Високосное лето». Там были рады. Саульский, устав от этих склок, соскочил чуть раньше, а я поехал на юг.
Отказаться ехать играть на юг было выше моих сил. Ехать играть на юг – это уже было как наркотик. Наверно, с тем же чувством хиппи всего мира тянулись в Сан-Франциско. А тут последовало предложение проявить себя в новом месте – спортивный лагерь МГУ в Джемете. Тут же сколотилась команда – я, Леха Белов по кличке Вайт из группы «Удачное приобретение» и тот же Фокин. Поскольку к тому моменту Вайт был одним из известнейших гитаристов, а Фокин – само собой, барабанщик, мне оставалась лишь бас-гитара. Меня это совершенно не расстраивало – бас-гитара давно манила меня к себе, и я подозревал, что Кутиков извлекает из нее далеко не все, на что она способна.
Состав у нас получился неожиданно сильный и заводной. Скажу еще, что Джемете – чудное местечко под Анапой с песчаным пляжем, дюнами и тихим морем. Студенты жили в палатках, но руководству и музыкантам полагался деревянный домик. Я сказал «студенты» – это не совсем верно, так как на пятьсот студенток приходилось около двадцати юношей и еще, собственно, мы. Ничего больше рассказывать не буду.
По истечении месяца утомленный югом Вайт отбыл в Москву, а нас очень просили устроить оркестр еще на месяц, и я позвонил Кутикову. Он явился через два дня, привезя с собой басовый усилитель величиной с купе, в котором он с ним ехал. Что я всегда любил в Кутикове – так вот эту самую легкость. Я вернулся к гитаре. Каждый вечер игры с Фокиным был для нас праздником. Когда в таком маленьком составе хорошо играет барабанщик – то уже хорошо играет вся команда. И еще одно счастливое бесшабашное лето кануло в прошлое.
Стоит, наверное, рассказать только об отъезде. Дело в том, что понятия «рабочий сцены» и даже «звукорежиссер» тогда в нашем мире не существовало. Музыканты сами таскали колонки и крутили ручки усилителей. Наиболее ушлые умудрялись ногами во время игры наступать на выключатели, благодаря чему на сцене мигали три-четыре убогие цветные лампочки. Так вот, близилось время отъезда в Москву. Неожиданно за день до общего отбытия соскочили в столицу Фокин и Кутиков. Юрка поведал туманную историю о какой-то дальней внезапно заболевшей родственнице, что сочинил Кутиков – я уже не помню. Разумеется, лукавый Фокин просто не хотел переть на себе колонки, а Кутиков, видимо, попал под его влияние. В общем, я не стал унижаться, просить их не ехать и в результате остался один на один с неподъемным аппаратом: четыре тяжеленных ящика с динамиками, барабаны, усилители, микрофонные стойки и прочая мелочовка – этак килограммов на двести. Конечно, в лагере я оставался не один – студенты, покоренные нашим искусством, считали за радость помочь мне, но все-таки они были далеки от понимания той ценности, какую представлял для нас заработанный кровью аппарат. Мелочей было очень много, и все по каким-то чемоданчикам и коробочкам, и я жутко боялся что-нибудь потерять.
Погрузка в автобус прошла сравнительно успешно. В процессе выяснилось, что садимся мы в поезд не в Анапе, а на каком-то полустанке, что поезд проходящий и стоит он минуты три. Вторым неприятным обстоятельством явилось то, что руководство лагеря как-то забыло купить на меня билет – такие штуки случались с нами постоянно: чем ближе к концу, тем лагерные начальники становились забывчивей и забывчивей и в последний день могли выкинуть вообще все, что угодно. Я это предвидел, но поделать ничего не мог – денег у меня не было. Последние тридцать рублей умыкнули Фокин с Кутиковым на покупку собственных билетов.
Над перроном повисла черная южная ночь. Предстояло угадать место остановки вагона номер одиннадцать, который целиком предназначался нашему лагерю. В противном случае закидать все наши ящики в поезд представлялось нереальным. Ошиблись мы немного – метров на пятнадцать. Но случилось совершенно непредвиденное – проводница наотрез отказалась пускать нас в вагон с аппаратурой. Шириной она была как раз с дверной проем вагона и стояла в нем намертво, как пробка, пропуская внутрь лишь студентов с их хиленькими чемоданчиками. Три минуты истекли, на перроне оставалось все меньше моих помощников, тепловоз дал гудок. Я понял, что еще несколько мгновений, и я останусь один на платформе чужого южного городка с необъятным аппаратом и без копейки денег. Что-то во мне сработало само собой – я ухватил колонку и с диким ревом врезался в ненавистную тетку. Колонка весила килограммов двадцать, и удар оказался очень неожиданным – тетка пискнула и отлетела в глубь тамбура. Это было сигналом, этаким залпом «Авроры» – за считаные секунды в тамбур было закидано все, последние железяки бросали на ходу. Поверженная проводница слабо барахталась, придавленная горой аппаратуры, и, потеряв трудовой пафос и командный голос, униженно просила ее освободить. Поскольку места у меня не было, в процессе проверки билетов я шнырял из купе в купе, но, видимо, недостаточно убедительно, и мерзкая баба, которую мы незаслуженно выпустили, вычислила меня в два счета. Пришлось взять кепку и пройти по вагону. Было несколько унизительно, но смешно.