Может быть, на свете есть несколько человек, не уступающих Коле Васину в информированности о жизни «Битлз». Какой-нибудь Хантер Дэвис. Не знаю. Но всезнание Коли меня поражало. Поражало, как он все это собрал по крохам, живя в Ленинграде, и на какой любви все это было замешено. Его можно было спросить, что, скажем, делал Джон одиннадцатого августа 1964 года часов в восемь вечера, и в ответ шел немедленный рассказ, причем, произнося имена битлов, Коля заикался от нежности.
Его хата надолго стала моим любимым местом в Питере. Я мог оставаться там на несколько дней и, когда Коля уходил на работу, брал один из его альбомов и читал до вечера. Альбомы Коля делал сам. Их невозможно описать – их следует видеть. Это были неподъемные фолианты, содержавшие жизнь битлов в статьях, текстах песен, фотографиях, его же, Колиных, картинах и картинках, а также комментариях. Это великий труд, пропитанный такой неподдельной любовью, что от осевшей в альбомах Колиной энергетики они чуть не светились в темноте.
Коля был максималист. Он или любил – до удушения в объятиях, – или не любил совсем, отводил глаза, физически не мог сказать что-то хорошее, если ему не нравилось. Да что я все «был» да «был». Жив Коля Васин, слава богу, и давно переехал с дикой Ржевки в центр Питера и перевез свой музей, только вот смерть Джона Леннона сильно его согнула, и, может быть, от этого он оставил себя в том, что было до восьмидесятого года. Может, так оно и надо. Я его вижу иногда и очень его люблю.
Четыре раза в год – в дни рождения Джона, Джорджа, Пола и Ринго – Коля устраивал грандиозные, чисто питерские сейшены в их честь. Энергия его не знала границ. Художники рисовали плакаты и картины, музыканты разучивали песни именинника специально к этому дню. И все это происходило абсолютно без участия каких-либо денег, что приводило в изумление и неверие бдительных ленинградских ментов. Сейшены проходили с огромным количеством групп, в конце они обычно играли что-то вместе – дух праздника приближался к религиозному. Даже портвейн в туалете пился одухотворенно, только за битлов, и ни в какое безобразие это не переходило. Я пару раз побывал на этих днях рождения и унес грустное чувство, что питерская музыкальная тусовка как-то дружнее московской (хотя и в столице все мы были друзья).
Я не мог представить себе такого по-детски чистого, альтруистического всеобщего собрания людей, такого общего просветления в столице нашей родины. А может быть, у Москвы просто не было своего Коли Васина.
Мы не оставались в долгу и по мере своих сил вытаскивали питерские команды в Москву. В качестве рупора использовался Архитектурный институт, где я как-никак все еще учился. Таким образом Москве были показаны «Аквариум» и «Мифы».
Московско-питерская музыкальная дружба доросла до того, что по окончании одного из наших наездов на Ленинград солист «Мифов» Юрка Ильченко отказался расставаться и вместе с нами укатил в Москву. Причем решение было принято прямо на вокзале минут за пять до отхода поезда, а так как все имущество Ильченко состояло из гитары, которую он притащил с собой, – никаких проблем не возникло.
Юрка вообще был (да, наверное, и остался) необыкновенно легким человеком. Я, пожалуй, легче и не встречал. Он был настоящий человек рок-н-ролла. Деньги у него тогда в принципе не водились, а если случайно и появлялись, то расставался он с ними с радостью, граничащей с отвращением. Места проживания он менял так часто, что домом ни одно из них назвать было нельзя. От его паспорта, сложенного обычно вчетверо, милиционеры падали в обморок. Хипповое начало было у него не элементом моды, как у девяноста процентов тусовки, а росло где-то внутри, как небольшое дерево. Комплексами он не страдал вообще, и это как раз затрудняло длительное общение с ним людей, комплексы имеющих, то есть всего остального человечества.
Он подтверждал собой ту истину, что если человек талантлив, то талантлив во всем. Брал в руки карандаш – и оказывалось, что он прекрасно рисует. Пробовал шить – и через неделю уже делал это лучше и быстрее всех остальных, и половина Питера ходила в построенных им клешах. Делал гитары, на которых сам и играл.
Не было в нем только стержня, без которого невозможно ни одно дело довести до конца. Я это очень чувствовал, когда он писал какую-нибудь новую песню. После того как он находил что-то для себя главное – удачное четверостишие, музыкальный ход, в общем, феньку, – вся остальная работа по доделке теряла для него всякий интерес, и я безуспешно пытался заставить его что-то подчистить. Хотя песни он писал отличные, на гитаре играл именно так, как надо, не поражая скоростью, но очень вкусно и с удивительным ощущением стиля – то, что у большинства наших виртуозов отсутствует.
Про его манеру петь я уже не говорю. Вообще петь по-русски умели тогда единицы, не корежа русский язык английским прононсом (меня от этого могло стошнить прямо на сейшене). У нас и сейчас-то от этого далеко не все отделались, а уж тогда это, видимо, казалось единственным способом сблизить свои беспомощные поэтические опыты с как бы проверенным американским роком. Юрка пел удивительно – абсолютно по-русски, легко и свободно, и это был настоящий рок. (В жизни он слегка заикался и говорил голосом, отнюдь не наталкивающим на мысль, что этот парень может петь.) Думаю, что был он одним из лучших вокалистов нашего рока вообще – по тем временам, во всяком случае.
Мне трудно сейчас оценить музыку, которую мы играли вместе с Ильченко. Коля Васин считает, например, что это был самый сильный состав «Машины». Мы с Юркой совместно ничего не написали – просто играли и его, и мои песни и помогали друг другу доводить их до ума. Наверно, был хороший контраст: при массе общего мы с ним все-таки были очень разные. И в музыке тоже. Но нам нравились песни друг друга, и из этого, видимо, что-то выходило.
Продлился наш альянс около полугода. Жил Юрка все это время у меня на кухне, и совместное наше проживание лишний раз доказывало мне, что все на свете относительно и не такой уж я хиппи, как мне самому казалось.
Ничто в жизни не обременяло Юрку, кроме музыки, и он мирно спал, когда я, опухший и злой, бежал на работу в постылый «Гипротеатр». Где-то к обеду я ломался и засыпал.
На этот случай в столе под чертежами была проделана дырочка, куда вставлялся грифелем твердый карандаш, после чего на него можно было «повесить» кисть правой руки. Левой рукой подпиралась голова, и образ архитектора, задумавшегося над проектом, был налицо. В этой трудной позе я чутко спал до семнадцати тридцати, после чего летел в институт засветиться, узнать, когда и какие зачеты, и, наконец, к девятнадцати ноль-ноль оказывался на репетиции, где меня уже ждал свеженький, только что проснувшийся и заботливо накормленный моими родителями Ильченко.
Беспомощная зависть смешивалась во мне с праведным гневом труженика. Конечно, Юрка ни в чем не был виноват. Скорее всего, мы просто за полгода сыграли вместе все, что нам хотелось. Но сейчас кажется мне, что это было долго и хорошо, а летом мы еще устроили с Борзовым путешествие в дикую Карелию, а потом рванули с Ильченко в Гурзуф – любимое мое место тогда. Золотое это было время! И Гурзуф был еще Гурзуфом, и в «чайнике» рядом с причалом продавали волшебный ялтинский портвейн, от которого делаешься только лучше и добрее, и море было хрустальной прозрачности, и не существовало еще слова «спид», и городишко Чернобыль ничем не выделялся на поверхности страны.
Расставание с Ильченко случилось не вдруг. Мы чувствовали, что к этому как-то шло. И все же, когда он сказал, что истосковался по Питеру и не в силах более бороться с зовом родной земли, стало грустно. Расстались мы друзьями.
А дальше случилась с Юркой, в общем, грустная вещь. Расставшись с нами, он еще некоторое время поколбасился на питерской сцене, а потом куда-то исчез – я, во всяком случае, потерял его из вида лет чуть не на двадцать. Короткое исключение составила работа над фильмом «Перекресток» с Ярмольником в главной роли. Я тогда вообще сотворил невозможное – написал пять песен за месяц – они с Астраханом вдруг решили, что главный герой будет музыкантом, а через месяц или чуть меньше уже надо было снимать. Ладно придумать – их надо было еще записать на студии, а главное – спеть. Ярмольник надеялся, что я спою, а он в кадре будет открывать рот. Я убедил его, что Ярмольник, поющий голосом Макаревича, – самое глупое, что можно себе представить. В идеале, конечно, петь он должен был бы сам. Он бы и спел – если бы было в запасе месяца три. В фильме «Московские каникулы» я практически заставил его это сделать, но на одну песню ушел месяц – Леня хороший артист, но, в общем, не певец. В результате в музыкальном фильме под ударом оказалось то, что в нем должно быть главным, – музыка. Чертов совок. Днями и ночами я искал поющего человека с голосом, похожим на голос Ярмольника. Пробовал петь даже Гриша Константинопольский – выходило смешно, но Ярмольником не пахло. И тут я вспомнил про Юрку Ильченко. Разыскал его, он тут же прилетел и сделал то, что от него хотели. Имитации Лениного голоса все равно не получилось, но слух (и глаз) не резало, и я думаю, многие даже не догадались, что поющего Ярмольника озвучивал Ильченко. Юрка спел, получил деньги и снова пропал.
А потом вдруг объявился недавно, с пачкой дисков. Он снова собрал группу и записал альбом. Я много раз наблюдал (увы, были примеры): уезжает человек за границу и застывает ровно в том времени, из которого уехал. Потом встречаешь его через десять лет – а с ним ничего не произошло, и разговор с тобой он начинает с того места, на котором вы его оборвали десять лет назад, и он ничего не замечает, а тебе не дает покоя странное ощущение – ты прожил целую эпоху, а он – нет! Распалась связь времен. Это можно объяснить, если человек уехал в другую страну и жил только своими воспоминаниями. Но Юрка-то никуда не уезжал! Было чувство, что те же самые «Мифы» записали альбом – только на дворе тот же семьдесят восьмой год. И то, что стреляло тогда, было клевым и современным, вдруг оказалось совершенно никаким сегодня – все мимо. Я даже растерялся. Юрка хотел, чтобы я показал альбом в Москве на всяких радиостанциях. Я честно попытался – никто его не взял. И Юрка опять исчез.
Жалко. Редкого таланта мужик.
«Машина» наша за эти полгода с Ильченко приобрела такое плотное звучание, что возврат в трио был уже невозможен. Мы как-то вяло поиграли втроем, съездили в Таллин во второй раз – теперь уже фестиваль проходил не в зале ТПИ, а во Дворце спорта «Калев». Мы никогда еще не играли на такой большой аудитории. Выступили мы хуже, чем за год до этого, – нас уже ждали как героев, а я накануне отъезда простудился так, что ни петь, ни говорить, ни шептать не мог.
Меня шатало от аспирина, меда, коньяка, и прошли мы во многом благодаря прошлогодней славе. «Високосное лето», приехавшее в Таллин впервые, нас явно затмило. Было обидно, но не очень – все-таки наши, московские! Приехав домой, мы поняли, что дудочное звучание «Мифов» не дает нам покоя.
И мы кинулись искать духовую секцию. Меня лично привлекал совсем не джаз-рок, входивший тогда в моду. Мы хорошо относились и к «Чикаго», и к «Blood, Sweat and Tears», и к Леше Козлову, но шли не за ними. В сверкающих дудках было что-то победоносное и необъяснимо жизнеутверждающее. Мне наша духовая секция виделась почему-то в парадных никелевых пожарных касках. Жаль, что за год ее существования я этих касок так и не смог достать.
Надо сказать, что у нас практически не было знакомых в духовом мире, который не очень-то пересекался с рок-н-ролльным. За помощью мы обратились к нашему другу Саше Айзенштадту, человеку из джаз-роковой прослойки. Очень скоро он прислал к нам саксофониста Женю Легусова, эдакого смешного блондинистого парня, который неожиданно оказался очень деловым, уяснил задачу, нами поставленную, и обещал духовиков в ближайшие дни набрать. Так как у нас не было опыта в аранжировках духовых, мы в порядке испытания дали ему песню «Посвящение хорошему знакомому» с условием вписать туда дудки.
Буквально дня через три Женя позвонил и доложил, что задание выполнено. Через час мы собрались на нашей базе в ЖЭКе № 5. Женя и два незнакомых малых вынимали из чехлов сверкающие золотом инструменты, что-то там подвинчивали, вставляли, поплевывали – так готовят оружие к бою. У меня по спине шли мурашки от ожидания. Потом появились листочки с нотами. Это нас потрясло. Мы за все время существования «Машины» нотами не пользовались и вообще считали нотную запись продажной девкой официальной эстрады. Мы грянули «Посвящение», и я от восторга не мог петь. Пришлось раза три или четыре начинать сначала. Это было потрясающее чувство – когда слышишь свою песню в совершенно новом звучании и становится ясно, чего же ей не хватало все это время. Как будто за нашими спинами появилась артиллерия, поддерживающая нашу атаку мощными медными залпами. Ничто не заменит звук живых дудок!
Третий духовик – тромбонист – через несколько дней куда-то исчез, но это было неважно, вполне хватало саксофона и трубы. На трубе играл Сережа Велицкий – человек с ангельским взором и мягким южным говором. Родом он был из Керчи, имел прекрасный классический звук. В команду нашу он, в отличие от Легусова, как-то сразу не вписался.
Я часто раздумывал над этим явлением – такое происходило у нас частенько с новыми людьми. И никогда не случалось, чтобы, скажем, сначала не вписался, а потом – ничего, подошел. Это было ясно с самого начала, и в конце концов человек всегда уходил. Не могу объяснить, в чем тут дело. И уж никак не в том смысле, что, мол, мы хорошие, а он – плохой. Какие-то очень тонкие понятия из области юмора, взаимопонимания, поведения, вкуса, не знаю, чего еще. Нам никогда не приходилось объяснять это друг другу – но «наш – не наш» бывало порой важнее всех музыкальных талантов новобранца.
Много лет спустя я снимал в Ливерпуле фильм про ежегодный проходящий там битловский фестиваль – группы-двойники (сходство с оригиналом иногда до мурашек), базар-обмен битловскими раритетами, музыка с утра до ночи. Среди прочих гостей на фестивале была Синтия Леннон – первая жена Джона. Я брал у нее интервью и среди прочего спросил, почему Пит Бест, такой красавец, не вписался в «Битлз». «Они не совпадали по чувству юмора», – сказала Синтия. Вот это самый точный ответ.
Но на этот раз оказалось не до того – слишком захватил сам звук, новые звуковые возможности. Мы с Кавой кинулись сочинять аранжировки для духовых. Это нас настолько увлекло, что техника записи этих аранжировок на нотную бумагу далась нам за несколько дней. Меня, правда, поразило, что для духовых существуют различные ключи записи и для трубы, например, следовало всю партию записывать на тон ниже. Жуткая глупость!
Кава вообще ненавидел ноты как класс. Он не мог понять, почему это мы можем играть импровизируя, сразу в любом стиле, а дудкам обязательно нужен для этого проклятый листок с закорючками. И вообще нотные пюпитры (слово-то какое!), стоящие на сцене, лишают ее рок-н-ролльного начала. Поэтому с духовиков было потребовано учить партии наизусть. Если обещание не сдерживалось, Кава запросто мог во время концерта посреди песни выскочить из-за барабанов, сшибить ногой ненавистный пюпитр и довольный вернуться на место.
На носу маячило лето, и нас тянуло играть на юг. Это уже было неизлечимо – команда, однажды съездившая поиграть на юг, оказывалась навсегда отравленной этим сладким ядом и готова была идти на любые, самые унизительные условия, лишь бы оказаться там вновь. Условия, впрочем, были практически везде одинаковы: «будка и корыто».
Правда, одно дело – «Буревестник» с роскошными коттеджами, чешским пивом, столовой ресторанного типа и всем женским цветом страны и совсем другое – палаточный лагерь какого-нибудь Тамбовского института связи с перловой кашей по утрам и обязательным обходом в 23.00. Но даже это было неважно. Бесплатная счастливая жизнь, возможность играть и репетировать, не прячась в подполье, и высокий авторитет в глазах женской части отдыхающих – за это можно было пойти на все.
И когда в начале июня мне позвонил какой-то массовик-затейник и сообщил, что нас ждут в такой-то точке Кавказа, в таком-то пансионате с такого-то числа, – я лично принялся считать дни до отъезда. Дальше случилось непредвиденное – на южной станции нас никто не встретил. Чувствуя неладное, но не теряя надежды, мы поймали грузовик, закидали туда колонки и с большим трудом отыскали в темноте южной ночи нужный нам пансионат, где нам хмуро сообщили, что массовик такой-то в отъезде, а оркестр для танцев у них уже есть. На чем беседа и закончилась.
Ночевали мы на лавочках того же пансионата, стараясь во сне прикрывать какой-либо частью тела часть аппарата, стоявшего тут же. Утром на оставшиеся деньги были куплены яблоки, и мы с Легусовым двинулись вдоль побережья в поисках работы. Баз отдыха и пансионатов вокруг располагалось хоть отбавляй. К сожалению, все они уже имели своих музыкантов.
Прошагав целый день и вдоволь наунижавшись, мы набрели на палаточный лагерь в поселке Джубга. Не помню, какому ведомству он принадлежал. Кажется, МВД. Во всяком случае, начальник лагеря в недавнем прошлом был начальником совсем другого лагеря, о чем нам сразу сообщили. Но музыкантов у них не было. К счастью, наше название, уже вызывавшее трепет в хиппово-студенческой среде, оставалось еще совершенно неизвестным административной прослойке Черноморского побережья, и нас взяли на неопределенный испытательный срок. Очень скоро зав. культсектором лагеря (он же баянист-затейник) почувствовал, что совершена крупная идеологическая ошибка. «Опять одни шейки! – в ужасе кричал он после очередных танцев. – Слишком много шейков!»
Мы попробовали перейти на блюзы, но сметливый работник культуры справедливо заметил, что блюз – тот же шейк, только медленный. По побережью шныряли разного рода комиссии – проверить идеологически-художественный уровень отдыха трудящихся, а заодно выпить и отдохнуть на шару, и баянист понимал, как лицо ответственное, что его южная жизнь висит на волоске.
Честно говоря, мы сами были не в восторге от Джубги – место оказалось глухое, наша публика отсутствовала начисто, а мрачный престарелый туристский контингент базы никак не врубался в нашу музыку.