Девятый сон Веры Павловны
Перестройка ворвалась в сортир на Тимирязевском бульваре одновременно с нескольких направлений. Клиенты стали дольше засиживаться в кабинках, оттягивая момент расставания с осмелевшими газетными обрывками, на каменных лицах толпящихся в маленьком кафельном холле педерастов весенним светом заиграло предчувствие долгожданной свободы, еще далекой, но уже несомненной, громче стали те части матерных монологов, где помимо господа Бога упоминались руководители партии и правительства, чаще стали перебои с водой и светом.
Никто из вовлеченных во все это толком не понимал, почему он участвует в происходящем – никто, кроме уборщицы мужского туалета Веры, существа неопределенного возраста и совершенно бесполого, как и все ее коллеги. Для Веры начавшиеся перемены тоже были некоторой неожиданностью – но только в смысле точной даты их начала и конкретной формы проявления, а не в смысле их источника, потому что этим источником была она сама.
Началось все с того, что как-то однажды днем Вера первый раз в жизни подумала не о смысле существования, как она обычно делала раньше, а о его тайне. Результатом было то, что она уронила тряпку в ведро с темной мыльной водой и издала что-то вроде тихого «ах». Мысль была неожиданная и непереносимая, и, главное, ни с чем из окружающего не связанная – просто пришла вдруг в голову, в которую ее никто не звал, а выводом из этой мысли было то, что все долгие годы духовной работы, потраченные на поиски смысла, оказывались потерянными зря, потому что дело было, оказывается, в тайне. Но Вера как-то все же успокоилась и стала мыть дальше. Когда прошло десять минут и значительная часть кафельного пола была уже обработана, появилось новое соображение о том, что другим людям, занятым духовной работой, эта мысль тоже вполне могла приходить в голову, и даже наверняка приходила, особенно если они были старше и опытнее. Вера стала думать, кто это может быть из ее окружения, и сразу безошибочно поняла, что ей не надо ходить слишком далеко, а надо поговорить с Маняшей, уборщицей соседнего туалета, такого же, но женского.
Маняша была намного старше. Это была худая старуха тоже неопределенных, но преклонных лет, при взгляде на нее Вере отчего-то – может быть, из-за того, что та сплетала волосы в седую косичку на затылке – вспоминалось словосочетание «Петербург Достоевского». Маняша была Вериной старшей подругой, они часто обменивались ксерокопиями Блаватской и Рамачараки, настоящая фамилия которого, как говорила Маняша, была Зильберштейн, ходили в «Иллюзион» на Фасбиндера и Бергмана, но почти не говорили на серьезные темы, Маняшино руководство духовной жизнью Веры было очень ненавязчивое и непрямое, отчего у Веры никогда не появлялось ощущения, что это руководство существует.
Стоило Вере только вспомнить о Маняше, как раскрылась маленькая служебная дверь, соединявшая оба туалета (с улицы в них вели разные входы), и Маняша появилась. Вера тут же принялась путано рассказывать о своей проблеме, Маняша не перебивая слушала.
– …и получается, – говорила Вера, – что поиск смысла жизни – сам по себе единственный смысл жизни. Или нет, не так – получается, что знание тайны жизни в отличие от понимания ее смысла позволяет управлять бытием, то есть действительно прекращать старую жизнь и начинать новую, а не только говорить об этом – и у каждой новой жизни будет свой особенный смысл. Если овладеть тайной, то уж никакой проблемы со смыслом не останется.
– Вот это не совсем верно, – перебила внимательно слушавшая Маняша. – Точнее, это совершенно верно во всем, кроме того, что ты не учитываешь природы человеческой души. Неужели ты действительно считаешь, что знай ты эту тайну, ты решила бы все проблемы?
– Конечно, – ответила Вера. – Я уверена. Только как ее узнать?
Маняша на секунду задумалась, а потом словно на что-то решилась и сказала:
– Здесь есть одно правило. Если кому-то известна эта тайна и ты о ней спрашиваешь, тебе обязаны ее открыть.
– Почему же ее тогда никто не знает?
– Ну почему. Кое-кто знает, а остальным, видно, не приходит в голову спросить, – ответила Маняша. – Вот ты, например, кого-нибудь когда-нибудь спрашивала?
– Считай, что я тебя спрашиваю, – быстро проговорила Вера.
– Тогда коснись рукой пола, – сказала Маняша, – чтобы вся ответственность за то, что произойдет, легла на тебя.
– Неужели нельзя без этих сцен из Мейринка, – недовольно пробормотала Вера, наклоняясь к полу и касаясь ладонью холодного кафельного квадрата, – ну?
Маняша пальцем подозвала Веру к себе и, взяв ее за голову и наклонив так, чтобы Верино ухо приходилось точно напротив ее рта, прошептала что-то не очень длинное.
И в эту же секунду за стенами раздался гул.
– Как? И все? – разгибаясь, спросила Вера.
Маняша кивнула головой.
Вера недоверчиво засмеялась.
Маняша развела руками, как бы говоря, что не она это придумала и не она виновата. Вера притихла.
– А знаешь, – сказала она, – я ведь что-то похожее всегда подозревала.
Маняша засмеялась.
– Так все говорят.
– Ну что ж, – сказала Вера, – для начала я попробую что-нибудь простое. Например, чтоб здесь на стенах появились картины и заиграла музыка.
– Я думаю, что это у тебя получится, – ответила Маняша, – но учти, что произойти в результате твоих усилий может что-то неожиданное, совсем вроде бы не связанное с тем, что ты хотела сделать. Связь выявится только потом.
– А что может произойти?
– А вот посмотришь сама.
Посмотреть удалось не скоро, только через несколько месяцев, в те отвратительные ноябрьские дни, когда под ногами чавкает не то снег, не то вода, а в воздухе висит не то пар, не то туман, сквозь который просвечивают синева милицейских шапок и багровые кровоподтеки транспарантов.
Произошло это так: в уборную спустились несколько праздничных пролетариев с большим количеством идеологического оружия, огромными картонными гвоздиками на длинных зеленых шестах и заклинаниями на специальных листах фанеры. Справив нужду, они поставили двуцветные копья к стене, заслонили писсуары своими промокшими транспарантами – на верхнем была непонятная надпись «Девятый трубоволочильный» – и устроились на небольшой пикник в узком пространстве перед зеркалами и умывальниками. Сильней, чем мочой и хлоркой, запахло портвейном, зазвучали громкие голоса. Сначала доносился смех и разговоры, потом вдруг стало тихо и строгий мужской голос спросил:
– Что ж ты, сука, на пол льешь специально?
– Да не специально я, – затараторил неубедительный тенор, – тут бутылка нестандартная, горлышко короче. А я тебя заслушался. Проверь сам, Григорий! У меня рука всегда автоматически…
Тут раздался звук удара во что-то мягкое и одобрительная матерная разноголосица, но после этого пикник как-то быстро сошел на нет, и голоса, гулко взвыв напоследок с ведущей на бульвар лестницы, исчезли. Тогда только Вера решилась выглянуть из-за угла.
В центре кафельного холла сидел на полу мужичонка с расквашенной мордой и через равные интервалы времени плевал кровью на залитый портвейном кафель. Увидев Веру, он отчего-то перепугался, вскочил на ноги и убежал на улицу, под открытое небо. После него в холле осталась мокрая надломленная гвоздика и маленький транспарантик с кривой надписью: «Парадигма перестройки безальтернативна!» Вера совершенно не поняла, какой в этих словах заключен смысл, но долгий опыт жизни ясно говорил: началось что-то новое, и даже не верилось, что это новое вызвано ею. На всякий случай она подхватила гигантский цветок с транспарантом и отнесла их в свою каморку, представлявшую собой две крайних кабинки: перегородка между ними была убрана, и места было как раз достаточно, чтобы разместились ведра, швабры и стул, на котором можно было иногда передохнуть.
После этого все еще долго тянулось по-старому (да и что нового может быть в туалете?). Жизнь текла размеренно и предсказуемо, только количество пустых бутылок, которое приносил день, стало падать, а народ стал злее.
Но вот однажды в туалете появилась компания зашедших явно не по нужде. Они были в одинаковых джинсовых костюмах и темных очках, а с собой у них был складной метр и такая специальная штучка на треножном штативе – Вера не знала, как она называется, – в которую какие-то люди на улицах часто глядят на особым образом разграфленную палку, которую держат другие люди. Гости обмерили входную дверь, озабоченно оглядели все помещение и ушли, так и не воспользовавшись своим оптическим приспособлением. Еще через несколько дней они появились в сопровождении человека в коричневом плаще и с коричневым портфелем – Вера знала его, это был начальник всех городских туалетов. Вели себя прибывшие непонятно – они ничего не обсуждали и не измеряли, как в прошлый раз, а просто прохаживались взад и вперед, задевая плечами спины переливающихся в писсуары (как зыбок мир!) трудящихся, и время от времени замирали, мечтательно заглядываясь на что-то, Вере и посетителям не видимое, но, очевидно, прекрасное: об этом можно было догадаться по улыбкам на их лицах и по тем удивительным романтическим положениям, в которых застывали их тела – Вера не смогла бы выразить своих чувств словами, но поняла она все безошибочно, и на несколько мгновений перед ее глазами встала когда-то висевшая у них в детдоме репродукция картины «Товарищи Киров, Ворошилов и Сталин на строительстве Беломоро-Балтийского канала».
А еще через два дня Вера узнала, что теперь работает в кооперативе.
Обязанности остались, в общем, прежние, но невероятно изменилось все вокруг. Как-то постепенно и быстро, без остановки производственных мощностей, был сделан ремонт. Сначала бледный советский кафель на стенах заменили на крупную плитку с изображением зеленых цветов. Потом переделали кабинки – их стены обшили пластиком под орех, вместо строгих унитазов победившего социализма поставили какие-то розово-фиолетовые пиршественные чаши, а у входа установили турникет, как в метро – только вход стоил не пять, а десять копеек.
В завершение этих изменений Вере подняли зарплату на целых сто рублей в месяц и выдали новую рабочую одежду: красную шапку с козырьком и черный полухалат-полушинель с петлицами – словом, все как в метро, только на петлицах и кокарде сверкала не буква «М», а две скрещенные струи, выбитые в тонкой меди. Две соединенные кабинки, где раньше можно было хотя бы поспать, теперь превратились в склад туалетной бумаги, куда уже было не втиснуться. Теперь Вера сидела возле турникетов в специальной будке, похожей на трон марсианских коммунистов из фильма «Аэлита», улыбалась, разменивала деньги, в ее жестах появилась счастливая плавность, совсем как у виденной однажды в детстве и запомнившейся на всю жизнь продавщицы из Елисеевского – та, белокурая и женственно полная, резала семгу на фоне настенной фрески, изображавшей залитую солнцем долину, где прямо в полуметре от реальности висела прохладная виноградная кисть, – и было утро, и нежно пело радио, и Вера была девушкой в красном ситцевом платье.
В турникетах весело звенели деньги – за каждый день набегало полтора-два больших холщовых мешка. «Кажется, – смутно думала Вера, – Фрейд где-то сопоставил экскременты и золото. Все-таки умный мужик был, чего говорить… за что только его так люди ненавидят… вот тот же Набоков…» И она погружалась в привычные неторопливые мысли, часто состоявшие из одного только начала и так и не доползавшие до собственного конца, потому что им на смену приходили другие.
Жить постепенно становилось все лучше – у входа появились зеленые бархатные портьеры, которые посетитель должен был, входя, раздвинуть плечом, а на стене у входа – купленная в обанкротившейся пельменной картина, в какой-то странной перспективе изображавшая тройку: трех белых лошадей, впряженных в заваленные сеном сани, где, не обращая никакого внимания на бегущих следом сосредоточенных волков, сидели трое – два гармониста в расстегнутых полушубках и баба без гармони (отчего гармонь казалась признаком пола). Единственным, что смущало Веру, был какой-то далекий грохот или гул, иногда доносившийся из-за стен – она никак не могла взять в толк, что может так странно гудеть под землей, но потом решила, что это метро, и успокоилась.
В кабинках зашуршала настоящая туалетная бумага – не то что раньше. На умывальниках появились куски мыла, рядом – настенные электрические ящики для сушения рук. Словом, когда один постоянный клиент сказал Вере, что приходит сюда как в театр, она не удивилась сравнению и даже не особенно была польщена.
Новым начальником был румяный парень в джинсовой куртке и темных очках – он появлялся на месте редко и, как понимала Вера, курировал еще два-три туалета. Вере он казался очень загадочным и могущественным человеком, но однажды выяснилось, что заправляет всем вовсе не он.
Обычно румяный молодой человек, входя с улицы, раскидывал половинки зеленой бархатной портьеры коротким и властным движением ладони, затем появлялось его лицо с двумя черными стеклянными эллипсами вместо глаз, а потом раздавался тонкий голос. В тот раз все было наоборот – сначала Вера услышала его высокий заискивающий тенор, раздавшийся на лестнице, в ответ там же что-то снисходительное рявкнул бас, и портьера разошлась – но вместо ладони и черных очков появилась даже не согнутая, а какая-то сложившаяся джинсовая спина: это пятился и что-то на ходу объяснял Верин начальник, а вслед за ним шествовал пожилой толстый гном с большой рыжей бородой, в красной кепке и красной заграничной майке, на которой Вера прочла:
What I really need is less shit from you people
Гном был крошечный, но держался так, что казался выше всех. Быстро оглядев помещение, он открыл портфель, вынул связку печатей и приложил одну из них к листу бумаги, торопливо подставленному начальником Веры. После этого он дал какую-то короткую инструкцию, ткнул молодого человека в черных очках пальцем в живот, захохотал и исчез – Вера даже не заметила как: стоял напротив зеркала и – нету, словно нырнул в какой-то только для гномов открытый подземный ход.
После развоплощения карлика с печатями Верин начальник успокоился, вырос в длину и сказал несколько ни к кому не обращенных фраз, из которых Вера поняла, что только что исчезший гном – на самом деле очень большой человек и заправляет всеми московскими туалетами.
– Ну и начальники теперь у нас, – бормотала себе под нос Вера, звякая монетами на стоящем перед ней блюде и выдавая одноразовые полотенца, – прямо ужас.
Она любила делать вид, что воспринимает все происходящее так, как должна была бы воспринять его некая абстрактная Вера, работающая уборщицей в туалете, и старалась не думать о том, что сама разбудила эти подземные силы – и разбудила для смеха, для того, чтобы на стене повисла картина. Что касалось музыки, то она полагала, что ее желание уже воплотилось в двух нарисованных гармонях.
Вообще, насколько скучной и однообразной была раньше Верина жизнь, настолько теперь она стала значительной и интересной. Теперь Вера довольно часто видела разных удивительных людей: ученых, космонавтов и артистов, а однажды туалет посетил отец братского народа маршал Пот Мир Суп – ехал в Кремль, да не стерпел по дороге. С ним была уйма народу, и пока он сидел в кабинке, возле Вериной будки на длинных флейтах играли какую-то протяжную и печальную мелодию три волнующихся накрашенных пионера – так трогательно и хорошо, что Вера украдкой всплакнула.
Вскоре после этого случая Верин начальник принес с собой магнитофон и колонки, и уже на следующий день в сортире заиграла музыка. Теперь к Вериным обязанностям добавилась еще одна – переворачивать и менять кассеты. Утро обычно начиналось с «Мессы и Реквиема» Джузеппе Верди, первые взволнованные посетители появлялись обычно тогда, когда страстное сопрано из второй части уже успевало попросить Господа об избавлении от вечной смерти.
– Либера ме домини де морте аэтерна, – тихонько подпевала Вера и в такт тяжелым ударам невидимого оркестра позвякивала медью на блюде. Потом обычно ставилась «Рождественская Оратория» Баха или что-нибудь в этом роде, по-немецки и на духовные темы, и Вера, разбиравшая этот язык с некоторыми усилиями, прислушивалась, как далекие звонкоголосые дети весело уверяют в чем-то Господа, пославшего их в дольний мир.
– Так зачем Господь создал нас? – с сомнением спрашивало конвоируемое двумя скрипками сопрано.
– Затем, – убежденно отвечал хор, – чтоб мы его славили.
– Так ли это? – недоверчиво переспрашивало сопрано, готовясь залезть в обозначенный хриплыми духовыми кузов.
– Это, несомненно, так! – спешили заслонить происходящее детские голоса из хора, не замечая уже давно наведенной на них сзади виолы-да-гамба.
Потом, когда время подходило часам к двум-трем, Вера заводила Моцарта, и растревоженная душа медленно успокаивалась, скользя над холодным мраморным полом какого-то огромного зала, в котором, перебивая друг друга, дребезжали два минорных рояля.
А совсем близко к вечеру Вера ставила Вагнера, и летящие в бой Валькирии несколько секунд никак не могли взять в толк, что это за кафельные стены и раковины мелькнули на миг возле их бешено несущихся вперед коней.
Все было бы прекрасно, если б не одна странность, сначала почти незаметная и даже показавшаяся галлюцинацией. Вера стала замечать какой-то странный запах, а сказать откровенно – вонь, на которую она раньше не обращала внимания. По какой-то необъяснимой причине вонь появлялась тогда, когда начинала играть музыка – точнее, не появлялась, а проявлялась. Все остальное время она тоже присутствовала – собственно, она была изначально свойственна этому месту, но до каких-то пор просто не ощущалась из-за того, что находилась в гармонии со всем остальным, – а когда на стенах появились картины, да еще заиграла музыка, вот тут-то и стало заметно то особое непередаваемое туалетное зловоние, которое совершенно невозможно описать и о котором некоторое представление дает разве что словосочетание «Париж Маяковского».
Вера поняла, что ее мысли незаметно приняли какой-то антисоветский уклон, но поделать с собой ничего не смогла, да и чувствовала, что теперь это не страшно.