– …О, Господи… представляю этот салют… – пробормотала я. – Вершина пути, ослепительная вспышка… Последний экзамен в Школе света…
…Белый лоскут одинокой чайки пронесся над озером, плеснул в воздухе и скрылся за башенками на высоченном скате черепичной крыши Маурицхерса. ***В Дельфте очутились под вечер. От вокзала к городу шли пешком, ориентируясь на уже знакомую – по Вермееру – колокольню Ньиве Керк, напротив которой, судя по рисованному Лерой плану, и стояла та гостиница, где для нас заказан был номер.
Весь Дельфт оказался простеган каналами и, как корзинка, переплетен горбатыми мостками, на которые легко взлетали вездесущие велосипедисты. Город – эскиз Амстердама, – но уже каналы и набережные, ниже дома и фонари… Однако чувствовалась в нем та провинциальная безмятежность, отдохновение странника, которые напрочь отсутствуют в оживленной пестроте амстердамских улиц.
Солнце еще лежало на треугольных – ступеньками – фронтонах домов, на темно-красной черепице крыш.
Мы миновали два подъемных моста. Один – разводной; постояли, дожидаясь, пока грузовая баржа протащится по каналу, и едва дирижерские палочки шлагбаума стали медленно подниматься, под них нетерпеливо поднырнул мальчик на велосипеде.
Второй мост – отводной, действовал как бы на кронштейне. Целиком отворачивался на одной ноге; вытянулся вдоль берега, пропуская судно. Когда, подрагивая, он вернулся на место, велосипедисты первыми стремительно бросились вперед.
Наша гостиница, трехэтажное старинное здание, фасадом обращенное к Ньиве Керк, была похожа на все голландские дома: большие окна, высокие скаты черепичной крыши, и герань, герань… Герань – повсюду.
В крошечном фойе, отделенном высоким барьером от зала кондитерской, где на широком подоконнике спала в кустах красной герани рыжая кошка, за старомодной почтенной конторкой стоял высокий мужчина лет шестидесяти – курчавые седые волосы, горбоносое смуглое лицо… Вероятно, портье. А нам велено было искать хозяина, господина Сэмюэля Ван Лоу… На мой вопрос он ответил:
– Это я.
– Нам здесь заказан номер, – сказала я, не подав виду, что удивилась этакому контрасту средиземноморского типа внешности и голландского имени хозяина.
– Смотри, – Борис кивнул куда-то в сторону маленького зала кондитерской, где сидели две пожилые дамы, пили кофе с рогаликами. Я недоуменно взглянула на мужа: что примечательного увидел он в милых голландских старушках?
– На стене… какое совпадение…
Я перевела взгляд. Да, совпадение забавное – над столиком висела копия той самой картины Вермеера, «Вид Дельфта», перед которой мы простояли сегодня битый час в Маурицхейсе.
Пока я заполняла бланк анкеты и получала ключи, Борис, невежливо нависнув над божьими одуванчиками, изучал копию картины…
Я окликнула его, и, взвалив на себя сумки, мы потащили их – о, крутизна винтовых лестниц-скважин в голландских домах семнадцатого века! – на второй этаж, пыхтя и проклиная свое пристрастие к старине.
На дубовой двери нашей комнаты была привинчена табличка: «Карел Фабрициус».
– Очень мило…
– Все по теме, – сказал Боря, вставляя массивный ключ в замок. Я подумала – слишком уж по теме. Мой писательский нос с утра уже чуял то, на что – словно охотничий пес – был натаскан годами: еле слышимый аромат витавшего в воздухе сюжета.
Дверь открылась, и мы остановились на пороге. Люблю этот первый взгляд на новое мимолетное пристанище. Первый шаг в гостеванное пространство, которое хочется сразу обжить, хоть на сутки, хоть на ночь заполнить собой, превратить в свое убежище. В этой небольшой комнате было все, что так нравится мне в европейской старине: почерневшие, рассохшиеся балки потолка, криво подпирающие скошенный потолок, неровные беленые стены, большое окно, из которого выглянешь – привычное напластование черепицы, вымытый булыжник внутреннего дворика, старый фонарь и – волны герани, белой и розовой…
Борис свалил сумки на пол и рухнул на постель.
– А копия-то странная, – сказал он, – там, на стене…
Я с ожидаемым, надо сказать, удовольствием обнаружила электрический чайник на столе, и в корзинке – пакетики с чаем и кофе, две булочки, запаянные в целлофан, сахар, круглые плошки с джемом. Место было приличным, ничего не скажешь.
Я налила в чайник воды и включила его.
– Чем это странная?
– Понимаешь… С одной стороны, очень недурное исполнение. С другой стороны – весьма приблизительные цвета… Как будто художник писал не с картины, а с какой-то случайной репродукции… К тому же она потемнела от времени. Надо бы тому парню за стойкой сказать, чтобы протер холст луковым соком.
– Вот и скажи! – мстительно заметила я. Не владея ни одним языком, мой муж, как все мои близкие, был уверен, что я могу, если захочу, поговорить с любым иностранцем на любую тему…
После вечерней прогулки по городу ужинали в одном из ресторанов на Маркт – большой, веками обжитой площади, уютно обставленной старинными комодами-домами. В головах площади плыла, словно флотилию вела, Ньиве Керк, усыпальница королевской фамилии. На высоком круглом постаменте перед ней – огромный, сутулый и несуразный, в плаще до пят, – высился над площадью кто-то из первых здешних печатников, какой-то Гуго, выставив вперед острую бронзовую бородку, держа в руках огромный фолиант. Под фонарем блестела бронзовая пряжка на туфле танцевального фасона.
Ресторан, куда мы зашли поужинать, помещался в полуподвале одного из домов. За густыми переплетами окна, буквально на уровне нашего стола, у моего локтя плескалась вода узкого канала, в котором – в свете фонарей – утомленно плавали сонные утки.
Столы были накрыты коврами, как на картинах Вермеера, и тоже продолжались за окном, смутно волнуясь ворсистым ложем в колеблющейся воде.
– А знаешь… – вдруг сказала я, – неохота уезжать отсюда…
На столе перед нами в плошке горела желтая свеча, она тоже отражалась в окне, в плотной воде канала дрожащим теплым огоньком. Вся улочка с запертыми на ночь магазинами, кондитерскими, аптекой казалась от этого обжитой и уютной…
– А как же Брюгге?
– Ну давай раз в жизни поменяем планы…
– Да ты уже завтра заскучаешь! Мы за три часа обошли весь городок… Здесь ни музея, ни…
Он посмотрел на меня, пожал плечами…
– …Как хочешь…
Вернувшись после ужина на площадь, мы наткнулись там на крытые брезентом фуры с включенными огнями. В свете фонарей и фар молодые люди сгружали на землю длинные алюминиевые штанги.
– Что-то завтра здесь будет, – предположила я. – Надо бы в отеле спросить.
Перед сном мы еще заложили крюк подальше… Тихие пустынные набережные, скудное освещение, белые перила мостов – ряд вытянутых шахматных пешек – над тяжело мерцающей водой каналов…
На противоположной стороне улицы мы обратили внимание на спрятанное в маленьком дворе здание совсем не голландской, а скорее греческой архитектуры с треугольным портиком и голубыми – в свете луны – колоннами. Мне вдруг почудились на фронтоне знакомые буквы…
– Смотри, иврит!
– Откуда здесь иврит? Какая-нибудь греческая церковь…
Мы перешли по мосту на противоположный берег канала, и Борис взбежал по ступеням здания к запертым массивным дверям.
– Ты не поверишь! – крикнул он оттуда. – Это синагога. Судя по архитектуре, конец восемнадцатого – начало девятнадцатого…
– А почему бы и нет? Вероятно, до войны здесь была приличная община… как везде в Европе……За конторкой в гостинице стояла и писала что-то высокая старуха с суровым лицом, как бы собранным из нескольких стертых плоскостей. Вот уж в ее голландском происхождении сомнений не возникало…
Я поздоровалась, назвала номер комнаты. Она молча сняла с гвоздика ключ и передала мне.
– Госпожа… Мы хотеть… – несколько радостных гримас и обнимающе-пригласительные движения рук. – Циммер-грахтн-хотэл-три-дейс?… Это – да?
Знакомая оторопь на лице и столь же знакомый как бы щелчок включения смысла.
– Это – да.
– Скажи ей про картину, – подсказывает Борис рядом, – чтобы протерла луковым соком.
– Отстань! – огрызаюсь я.
– Ну почему? Ну что тебе стоит?
– Потому что я не знаю – как по-голландски будет «луковый сок»! ***Утром проснулись от богатейшего перезвона колоколов на колокольне Ньиве Керк. Высокие звуки будто окунались в вязкую воздушную среду и гасли там, как спички гаснут в блюдце с песком. Низкие – тянулись, ползли, утробно выдыхали в небо гуды, как аллегорические щекастые ветра на картинах старых мастеров выдувают брандспойтовые струи воздуха.
Во внутреннем дворике, куда выходило наше окно, стоял холодный пар утреннего тумана…
– …Послушай, что играют, – спросонья пробормотал мой муж. Я прислушалась: вот это да! Колокола вызванивали «Оb-La-Dі, Оb-La-Da…» – песенку нашей юности, исполняемую когда-то «битлами»…
– Это – в усыпальнице-то королевской фамилии, а? Между прочим, принцев Оранских… – он потянулся. – Хороший город!
– У вас сегодня так весело! – сказала я хозяину, на своем, разумеется, птичьем наречии. Он сам подавал завтрак: плетеная корзинка с круассанами и булками с маком, масло, джем, полный кофейник горячего кофе. Высокий голубой молочник с надбитым носиком. – Воскресенье, – отозвался он по-английски. Его внешность по-прежнему интриговала меня: нездешние южные черты лица и голландская сдержанность в мимике. – Сегодня на Маркт – воскресный рынок, – добавил он.
…Над Дельфтом курился туман, легкий, воздушный, какой-то зефирный. Шпиль Ньиве Керк таял, таял, – петушок поблескивал в молоке облачков.
Воскресный рынок на Маркт уже обустраивался, складывался в самостоятельный городок. По периметру площади и вдоль домов расставлялись рядами столы, крытые поверху полосатыми и темно-зелеными навесами. Из открытых спозаранку кафе и ресторанов официанты выносили, позевывая, на улицу столы и стулья.
С колокольни безудержно катились звоны, концерт все длился, Баха сменял Букстехуде, за ними – не смущаясь – запряженное тройкой малых колоколов, выплывало какое-нибудь известное танго и совершало шикарный танцевальный круг над черепицей, сизой от нежной туманной мороси.
Часа через полтора туман рассеялся, рынок загалдел, зашумел, мягкое солнце затопило старинную площадь…
Ропот великого торга возносился к шпилям и колоколам.
Вот тут являла себя нынешняя разноплеменность Европы: китайцы, вьетнамцы, таиландцы, арабы со своим поистине международным барахлом, столь привычным сейчас на рынках разных стран, вершили счет носкам, трусам, темным очкам, брелкам и чашкам… Отдельным рядом тянулись столы со старьем и среди прочего – великолепная и дорогая керамика Нидерландов потертыми, иногда склеенными голубыми боками ловила мягкие солнечные блики.
В съестных рядах торговали сырами, медом и сластями – круглыми пористыми бельгийскими вафлями, меж слоями которых намазывали шоколадный крем, сгущенное молоко, джем – в зависимости от того, насколько рот отваживался ухватить это многоэтажное великолепие.
Мы к тому времени успели уже выпить кофе, совершить очередной круг по маленькому центру Дельфта, и решили вернуться на площадь, с которой доносился разбитной и жалостный одновременно звук шарманки.
Из глубокой тени кирпичного ущелья меж двух высоких домов мы как в раме увидели в прямоугольном просвете, рассеченном вверху надвое навесным фонарем, высокий дом на Маркт, выбеленный солнцем, с заплатами бордовых ставней. И фонарь, и тренога, вынесенная перед рестораном, и маленький синий «фольксваген», и полосатые навесы, и фургон с лошадкой – все было залито прямым ликующим светом…
Лошадка была рыжей, с золотисто-промытой, как у старательной пятиклассницы, гривой. На платформе-колеснице, в которую она была впряжена, воздвигнут был… теперь надо как-то описать, как-то назвать это сооружение… Балаган-шарманка, вот как я это назову!
Итак, сама шарманка была вставлена в вырезанный из дерева и ярмарочно раскрашенный театр величиной с небольшую карету. В окне кареты, за которым виднелись нисходящие по высоте трубы органчика, стояли фигуры трех кавалеров елисаветинской эпохи – в цветных панталонах, в чулках, в туфлях с пряжками и, главное, в треуголках на буклях пудреных париков.
И чего только не было на барочном фронтоне данного произведения кондитерского искусства; кондитерского – потому, что оно напоминало огромный торт: там были гроздья винограда, выпуклые листья причудливых растений, портреты обольстительных дам и даже – обрамленный листьями и плодами – пейзаж с оливковыми деревьями в голубой долине… Музыку это заведение выдавало совершенно трактирную, карусельную, площадную… Словом, шарманочную.
Вокруг повозки толпилась восхищенная публика. Дети старались потрогать бисквитные на вид красоты райского экипажа, кто-то кормил лошадку орехами, а сверху, с колокольни, все лились секвенции баховских прелюдий, не смешиваясь с механической гармоникой ярмарочного передвижного балагана внизу.Я не сразу услышала сигнал мобильного телефона, а включив его, не сразу поняла – кто говорит. И только выбравшись из толпы различила голос нашей приятельницы.
– Ну, как вы там, в нашем Дельфте, – кричала она в третий раз, – вот собираюсь подскочить к вам сегодня, пообедать.
(Она жила в маленьком городке между Дельфтом и Ляйденом, минутах в сорока езды от нас – вполне «европейский перегон, человеческое расстояние», как говорит один мой американский друг, так и не приспособившийся к дистанциям тамошних хайвеев…)
***Мы встретились с ней ближе к вечеру у высокой бронзовой тумбы с памятником таинственному незнакомцу в танцевальной обуви. Ярмарочное веселье уже сворачивалось, разнималось на шесты, столы и ящики, скатывалось в брезентовые штуки, грузилось на фуры… И пока мы обедали все в том же полуподвале с таинственно и уютно плещущей водой канала за переплетами окна, почти у самого локтя, фуры уехали, и площадь была убрана, как гостиная после ухода шумной и нетрезвой компании.
Мы немного еще погуляли втроем вдоль каналов. Нас обгоняли одинокие велосипедисты: промчалась старуха в элегантном плаще, азартно крутящая педали, следом покатили четверо мушкетеров стайкой – три мальчика и девочка лет шестнадцати. Она-то как раз и походила на Д\'Артаньяна. Сидели на высоких седлах, спины держали прямо, только некоторая неподвижность бедер, вернее, механистичность их движений, отличала велосипедистов от наездников…
И, как бывает неяркой холодной весной ближе к закату, ощущалось особое состояние воздуха, освещения, – когда мягкое солнце, задерживаясь на черепице и цепляясь за верхние уголки ставен, кажется – по контрасту с глубокими синими тенями на земле – таким нестерпимо ликующим, а отражение в водах канала – потаенным и особенно проникновенным. Так кисть художника, окунувшись в воду, легко и быстро трогает вихри голых ветвей на листе, волнующиеся в воде канала отражения домов, печных труб, высоких большеголовых фонарей у мостов и, главное, небо, небо, полное милосердного смысла, цветом более даже настоящее, чем эмалево плоское небо вверху… И вода стекает кривыми дорожками по листу, добавляя в акварель воздух и свет.
В такое время года попали мы в Дельфт, маленький старинный город Голландии, в котором некогда, довольно короткое, впрочем, время, два-три художника пытались поймать в широкоугольные зеркала и линзы грани этого ускользающего мира, рассмотреть в камере-обскуре этот трепет теней, блик на жемчужной серьге в атласной мочке юного ушка и блеск северного неба с торжественной поступью тяжелых облаков…
– Вот… – сказал Борис, останавливаясь на мосту у антикварной лавки, увешанной медной посудой, лампами, каким-то милым барахлом… – Вот, глядите: отсюда Фабрициус писал Ньиве Керк. Здесь, на этом месте, и стояла лавка музыкальных инструментов, сидел задумчивый господин в черной шляпе…
– …Именем которого названа наша комната в гостинице.
– Кстати! – встрепенулась наша приятельница. – Мне бы надо зайти, поприветствовать Марию и Сэмюэля, не видала их целый год…
– А ты с ними хорошо знакома? Она рассмеялась:
– Лучше некуда – по судебным нуждам. Я как переводчик вела несколько дел в здешнем суде. А они судились с одним клиентом, из наших… И… не помню уж деталей… как-то разговорились, познакомились, а потом подружились. Если заседания тянулись долго, они оставляли меня ночевать. Особенно зимой и ранней весной, когда дороги скользкие, а туристов негусто…
– Он несколько угрюм, ты не находишь?
– Нет, что ты, он порядочный и милый человек. А то, что не лыбится ежесекундно, так это ж тебе не Америка. Истинно голландская сдержанность.
– М-м-м… да?
– Вообще, семья у них удивительная! – продолжала она. – Во время немецкой оккупации Мария с отцом прятали в подвале шестерых евреев, из дельфтской общины, тут недалеко у них синагога была… Причем один из них был местным раввином, и старик Ван Лоу, истый христианин, протестант, каждый вечер спускался в подвал, чтобы вести с тем религиозные диспуты. Мария говорит – оба горячие, так спорили, так бились, дело чуть до драки не доходило! Просто крестовые походы какие-то… Она ужасно боялась, что кто-то услышит…
– Странно… у нее такое замкнутое лицо… – сказала я, – ни за что не подумаешь…
– Ну, она тогда девчонкой была, и, между прочим, под страхом смерти воровала в комендатуре продовольственные карточки. Надо же было всех этих нахлебников как-то кормить…
– И… эти люди остались живы?
– Кроме одного, художника… Он был очень молод и очень болен, не помню чем… прямо там, в подвале, и умер… Это мне даже не Мария рассказывала – она не любит говорить на эту тему, а ее сын, да и то как-то мельком…