Кадис. Танцующий негр с зажатым в зубах стебельком розы вздрагивает при первых же звуках музыки. Я пишу о нем: «он гарцует», как обычно говорят о лошади. Рядом с ним даже образ Кэреля поблек и отдалился.
Кэрель пришивает себе пуговицы. Я вижу, как он вытягивает руку, чтобы вдеть нитку в иголку. Это занятие не кажется мне смешным: ведь он еще вчера наверняка с победоносной улыбкой прижимал к дереву какую-нибудь девку. Когда Кэрель пьет кофе, он для того, чтобы растворить остатки сахара, взбалтывает чашку движением правой руки против часовой стрелки (то есть слева направо), как это обычно делают женщины, а всего пять минут назад он грубо, по-мужски рыгал. Таким образом эти, казалось бы, совсем незначительные действия Кэреля как бы облагораживают его предыдущие поступки.
По поводу слова педераст. Цитата из Лярусса: «У одного из них обнаружили огромное количество искусственных цветов, гирлянд и венков, предназначенных, вне всякого сомнения, для того, чтобы служить украшениями во время оргий».
Когда лейтенант снова отправился на поиски случайных встреч, он был слегка взволнован. Он был преисполнен силы и нежности одновременно. Необычная сцена, случившаяся в клубе морских офицеров, сделала из него героя. А произошло следующее. Он сел за стол, за которым уже находилось несколько дам с другими офицерами, и еще был настолько поглощен мыслями о Кэреле, что ему казалось, будто тот стоит у двери салона. В этой сцене раскрывается деликатность лейтенанта в отношении к окружающему миру. Мы не думаем, что проявляемая им повышенная чувствительность явилась следствием любви к Кэрелю. Скорее, она проистекает из порожденного любовью страха и преклонения, которое Себлон всегда испытывал перед жизнью. Подчиняясь стремлению к своему, такому труднодоступному в этом мире, счастью, он старался склонить на свою сторону вещи и опасался, что они вдруг восстанут против него. Подобно тому как Жиль, убив в своей душе Тео и страдая от этого, безуспешно пытался найти утешение в окружающих его предметах. Едва заметным движением плеч лейтенант не отделился от тени Кэреля, а продемонстрировал свою верность ему, и если на судне он сам порой сталкивался с ним, то теперь он как бы превратился в него, противопоставив себя другим офицерам. Это перевоплощение совершилось в нем с такой гармоничной медлительностью, так незаметно и плавно, что он сам осознал происшедшую в нем перемену только по тому, как задрожал от гнева его голос, когда он обратился к даме:
— Что вы знаете об этом?
Тон и вызывающая резкость вопроса привлекли к нему всеобщее внимание.
— Но так все говорят… — сказала дама, немного смутившись, но по-прежнему продолжая улыбаться.
— Вы в этом уверены?
Она рассказывала, что коммунисты назвали улицу именем рабочего, который погиб, пытаясь спасти тонущую девочку. И добавила: «Говорят, он был пьян и просто упал в воду…» — Я в этом не уверена, но так все говорят… Раздался кашель. Все сидевшие за столом замолчали и зашевелились. Лейтенант пожалел, что вмешался в разговор, но прозвучавшая в его голосе дрожь, вызванная его застенчивостью и неуверенностью в себе, побудила его произнести подчеркнуто сухим тоном:
— В таком случае более великодушно было бы для поступка, побуждающая причина которого до конца не ясна, постараться найти наиболее благородное объяснение.
Чтобы осмысленно и четко произнести эту громоздкую фразу, которая первоначально родилась в его сознании в виде беспорядочного скопления слов, офицеру пришлось максимально напрячься и сосредоточиться, отчего, очевидно, она и прозвучала особенно жестко, благородно и почти торжественно. На мгновение он даже представил себе это трагическое происшествие. Дама пробормотала:
— Но…
Кто-то смущенно добавил:
— Мы ведь просто шутим между собой…
Окончательно убедившись в своей победе на моральном фронте, лейтенант встал:
— Боюсь, что я чрезмерно увлекся взятой на себя ролью судьи. Позвольте мне удалиться.
Он вышел. Проявленная им решимость вызвала у него необычайный прилив сил. Теперь он почувствовал себя настоящим мужчиной, настолько мужественным и сильным, что способен был бы трахнуть Кэреля, если бы тот только захотел. Проходя мимо сортиров, где он обычно оставлял свои карандашные надписи, он с нежной грустью вспомнил о своей презренной постыдной оболочке, об этих надписях в темных углах, об офицере, который отправлялся по ночам на поиски мужских членов, подобно тому как рыбаки отправляются на поиски затаившихся у прибрежных скал угрей. Подойдя к причалу, он заметил Кэреля. Огромное чувство мужского братства объединяло его теперь с его ординарцем. Но уже на следующий день его мужественность исчезала, растворялась под лукавым взглядом Кэреля, она не могла выдержать сравнения с этой ужасающей, непоколебимой, воплощенной в великолепном теле мужественностью. Он почувствовал себя униженным и вернулся на берег, сгорая от стыда. Он снова обнаружил в сортирах свои надписи, которые так и остались без ответа. Однако каждая из них пробуждала в нем такое чудесное волнение, какое цветок, перчатки или носовой платок любимой пробуждают в сердце молодого влюбленного.
Жиль спал, лежа на животе. Как и всегда в воскресенье, утром он проснулся поздно. Еще несколько привыкших подолгу спать в этот день рабочих тоже встали. Солнце уже высоко поднялось и пронизывало туман. Жиль испытывал нестерпимое желание помочиться, к которому примешивалось чувство глубокой тоски от необходимости встречать этот день, атмосфера которого, он знал, вся уже дышала его позором, и, как бы стараясь быстрее вдохнуть ее в себя, он широко открыл рот. Он еще на мгновение задержался в постели. Он старался почти не шевелиться, потому что ему необходимо было тщательно продумать свое поведение, чтобы начать сначала свою жизнь, которая теперь была отмечена знаком всеобщего презрения. Таким образом, начиная с этого утра он должен был вступить в новые отношения со своими товарищами по верфи. Он лежал неподвижно, вытянувшись под простынями. Не потому, что собирался снова уснуть, — но потому, что хотел лучше обдумать все, что его теперь ждет, «подогнать себя» к своему новому положению, тщательно продумать все детали, прежде чем в действие вступит его тело. Тихонько, с закрытыми глазами, так, чтобы все подумали, что он еще спит, он повернулся в кровати. Луч солнца из окна падал прямо на его одеяло, которое облепили громко жужжащие мухи. Не видя еще, в чем дело, Жиль почувствовал неладное. Стараясь не привлекать к себе внимания, он спрятал под простыню трусы, которые были изнутри запачканы дерьмом и кровью и на солнце притягивали к себе мух. Они улетели с наполнившим тишину комнаты адским жужжанием, сигналя о позоре Жиля, трубя о нем торжественно и величественно гудением органа. Жиль не сомневался, что это Тео продолжает ему мстить. Должно быть, он обнаружил эти отвратительные трусы в сумке Жиля. И пока молодой каменщик спал, вытащил их. Парни с верфи смотрели на действия Тео с молчаливым одобрением, ибо знали, что его все равно не остановить, к тому же это придавало их ощущениям недостающую остроту. И потом, им нравилось, что он поставил на место мальчишку, чего самим им сделать не удавалось. Солнце и мухи, на которых Тео не рассчитывал, чудесно довершили начатое им дело. Не поднимаясь с подушки, Жиль повернул голову налево и ощутил под своей щекой твердый предмет. Он осторожно протянул руки и тихонько под простыней подтащил к своей груди огромный баклажан. Он ощупал своей рукой этот замечательный, поразительно большой, крепкий фиолетовый овощ. Вся страшная озлобленность Жиля, которая подчеркивалась его сухими, под гладкой белой эпидермой мускулами, его застывшими без движения зелеными глазами, его тупой сосредоточенностью, его искривившимся ртом, этой незавершенной улыбкой, приоткрывавшей только несколько верхних резцов и натянутой, как жесткая резинка, которая, растянувшись, бьет вас по лицу и возвращается в исходное положение, его жесткими светлыми и не очень густыми волосами, его молчанием и бесстрастным ледяным тембром его голоса — иными словами, всем, что обычно позволяло сказать о нем: «Он взбешен», — вся эта озлобленность Жиля вдруг оказалась так деформирована и измята, стала до такой степени беззащитной и хрупкой, что парнишка неожиданно заплакал. На нее оказывалось такое давление, что она поникла, стала жалкой, нежной и теплой, готовой совсем исчезнуть. Все тело Жиля от большого пальца ноги до уголков глаз сотрясалось от рыданий, уничтоживших последние остатки его злобы. Ему все нестерпимей хотелось помочиться. Все внимание Жиля было приковано к мочевому пузырю. Но для того, чтобы пойти в туалет, ему необходимо было встать и пересечь полную насмешливых взглядов комнату. Он продолжал лежать, поглощенный этой сильной биологической необходимостью. Наконец он смирился со своим позором. Движения рук, которыми он отбросил простыни, уже стали жалкими. Пальцы не слушались его, и его запястья с униженностью христианина, склоненного в покаянии, бессильно упали на простыню, кожа на руках была пепельного оттенка. Он униженно поднял голову и, не оглядываясь по сторонам, на ощупь подобрал свои носки и надел их под простыней. Двери напротив него распахнулись. Жиль даже не поднял глаз.
— Не жарко, ребята.
Это был голос вошедшего Тео. Он подошел к печке, на которой стоял котелок с водой.
— Это для супа водичка? А больше ничего нету?
— Это не для супа, а для бритья, — ответил кто-то.
— А! Извини, я думал…
И с притворной грустью в голосе он продолжил:
— Действительно, для супа было бы маловато. Придется подтянуть пояса. Я не знаю почему, но овощей больше нет.
Жиль покраснел и услышал несколько смешков. Один каменщик из самых молодых возразил:
— Это просто плохо ищут.
— Ты думаешь? — сказал Тео. — Ты и в самом деле мог бы их найти? Может, это ты их прячешь?
Раздался громкий смех. Каменщик со смехом ответил:
— Ошибаешься, Тео. Я подобными вещами не занимаюсь.
Неприятный диалог явно затягивался. Жиль натянул носки. Он поднял голову и минуту сидел неподвижно, согнувшись на кровати и уставившись перед собой. Он понимал, что жизнь теперь станет невыносимой, но драться с Тео было уже слишком поздно. Теперь ему противостояли все каменщики. Его обложили со всех сторон. Сонм мух, с легким жужжанием рассеявшихся на солнце, накалил атмосферу до предела. Злоба переполняла его, все каменщики должны были умереть. Жилю захотелось поджечь барак. Но это желание почти сразу же улетучилось. Его злоба и ярость требовали немедленного выхода. Нужно было выразить их хотя бы в жесте, даже если бы этот жест был направлен внутрь Жиля и вызвал в нем внутреннее кровоизлияние. Тео тем временем продолжал:
— Чего ты хочешь? Есть такие, которым это нравится. Они запихивают их себе в зад.
Желание помочиться стало еще сильнее. Его распирало, как котел паровой машины. Жиль должен был быть предельно краток. Смутно он осознавал, что у него просто нет другого выхода и вся его смелость и отвага проистекают из этой необходимости быть кратким и сосредоточенным. Жиль по-прежнему сидел на кровати, спустив ноги на пол, постепенно его взгляд обрел осмысленное выражение и медленно, как луч, остановился на Тео.
— Ну, чего ты ждешь, Тео?
Он произнес это, скривив губы, и тихонько покачал головой.
— Ты решил? Ты еще долго собираешься меня обсерать?
— Я вовсе не собираюсь этого делать, дружок. Скорее, я мог бы помешать обосраться тебе.
И подождав, пока вызванный этой репликой приглушенный смех окончательно затихнет, он добавил:
— Потому что, если бы ты вдруг меня кое о чем попросил, я бы с удовольствием тебе помог.
Жиль выпрямился. Он был в одной рубашке. Бледный, трясущийся от злости, он босиком подошел к Тео и, глядя ему в лицо, произнес:
— Ты бы трахнул меня, ты? Так давай, не дрейфь!
И резким движением он повернулся к нему спиной, поднял рубашку и наклонился, подставив свои ягодицы. Каменщики наблюдали. Еще вчера Жиль был таким же рабочим, как и другие, и ничем от них не отличался. Они не испытывали к нему особой ненависти — скорее, даже дружеские чувства. Отчаянного лица парня они не видели. Они снова засмеялись. Жиль выпрямился, посмотрел на них и сказал:
— Вас это смешит, вы решили меня достать? Может быть, кто-нибудь из вас хочет меня трахнуть?
Эти слова были произнесены громким и резким голосом. Этот голос придал сцене фантастический характер, превратив юношу в участника магического обряда, напоминавшего своей откровенностью обряды колдунов, в которых цинизм необходим для снятия порчи. Жиль снова повторил свой жест перед каменщиками, усугубив его тем, что раздвинул ягодицы двумя руками. И глядя вниз, он выкрикнул истеричным голосом, который, как тяжелый туман, осел на землю:
— Давайте! Хотите знать, есть ли у меня геморрой, тогда давайте! Пощупайте там! Поройтесь в говне!
Он выпрямился. Он был весь красный. Высокий парень подошел к нему.
— Заткнись. Твои заморочки с Тео никого не интересуют.
Тео хмыкнул. Жиль взглянул на него и холодно сказал:
— Ты не можешь меня трахнуть. И от этого заводишься.
Он повернулся. В рубашке, босиком вернулся к своей кровати, молча оделся и вышел. Около барака стоял небольшой дощатый сарай, в котором каменщики оставляли свои велосипеды. Оказавшись на улице, Жиль направился к своему велосипеду с желтой рамой. Никель переливался на солнце. Жилю нравились его легкость и изгиб руля, вынуждавший его согнуться над ним во время езды, ему нравились его надувные камеры, деревянные ободы, щитки. Каждое воскресенье, а иногда и вечером, после работы, он чистил его. Со спадающими на глаза волосами и приоткрытым ртом он разбирал велосипед, поставив его на седло и руль, развинчивал гайки, снимал цепь и педали. Это занятие доставляло Жилю истинное наслаждение. Масляная тряпка или гаечный ключ преображались в его руках. Присев на корточки или согнувшись над крутящимся колесом, Жиль становился прекрасен. Все его движения были отточены и совершенны. Итак, он подошел к своему велосипеду, но, едва коснувшись рукой седла, почувствовал стыд. Сегодня он не мог им заниматься. Он был недостоин своего велосипеда. Он снова поставил его к стене и вышел. Отправился в уборную. Подтираясь, Жиль провел рукой у себя между ягодицами и, ощутив легкое увеличение геморроидальных шишек, испытал глубокое удовлетворение, ибо они напоминали ему о его гневе и ярости. Он еще раз тихонько, кончиками пальцев дотронулся до них. Он был счастлив и гордился сознанием того, что источник его силы находился там. Это было его сокровище, которое он должен был тщательно оберегать, потому что оно позволяло ему быть самим собой. Отныне, до тех пор, пока что-нибудь снова не изменится, его геморроидальные шишки были как бы им самим. Обычная любовь, эти «контакты эпидерма», тоже не так проста и понятна, как принято думать. Для молодого пловца на пляже прикосновение прекрасной обнаженной девушки — то же, что для нас прикосновение ширинки или пальца солдата, это прикосновение груди, или бедра, или впадины затылка способно внезапно погрузить разум пловца во мрак. Темное желание захлестывает его. Итак, в нашем стремлении к наслаждению ничто не способно удержать нас от этого погружения во мрак. Мы говорим не о напускной таинственности, которой обычно стараются окутать эту тему, а о тех открывшихся нашему воображению туманных областях и о непроницаемости для нашего взгляда бездонного, вызывающего головокружение мрака. Наше погружение в него позволяет нам постичь смысл служения вечному культу. Солнце исчезло, и город потонул в тумане. Жиль был уверен, что встретит на эспланаде Роже. Уже несколько минут он шел по улице. В четыре часа дня в лавках зажгли свет. Улица Сиам вся тихо переливалась. Некоторое время Жиль прогуливался по бульвару Дажо почти в полном одиночестве. Он еще не принял окончательного решения. Ближайшее будущее оставалось для него абсолютно неясным, он с тоской глядел на окружающий его мир. Вселенная вокруг него была еще не оформлена и расплывалась. Ему казалось, что только удар стилета даст ему возможность вырваться в ясный и светлый мир, где можно будет ни о чем не думать. Позволим себе еще одно уточнение: только убийство при помощи инструмента острого, стального или просто металлического способно принести убийце облегчение, прорвав мучающий его гнусный нарыв, тогда как яд, например, не способен принести подобного облегчения. Жиль начинал задыхаться. Скрывая его, туман давал ему возможность немного отдохнуть, но он не мог укрыть его от того, что было вчера и, тем более, от того, что будет завтра. Будь у него хоть немного воображения, Жиль мог бы справиться со случившимся. Но он был начисто лишен воображения и не чувствовал ничего, кроме злобы. Завтра и все последующие дни он должен будет жить в окружении всеобщего презрения.
«Но почему я сразу же не разбил ему морду?»
В ярости он то и дело повторял про себя этот абсолютно риторический вопрос. Он представил себе насмешливую и злую физиономию Тео. Кулаки в его карманах внезапно так сжались, что ногти вонзились в ладони. Ему нечего было ответить самому себе, его одолевали тягостные мысли и, подходя к балюстраде в самом пустынном углу площади, он вдруг снова вспомнил момент своего наивысшего унижения. Тогда, повернув голову к морю, он так втянул в себя воздух, что из горла вырвался только хриплый крик:
— А!
На несколькло секунд он почувствовал облегчение. Но через два шага черная тоска вновь овладела им.
«Почему я не разбил морду этой сволочи? На ребят мне плевать. Пусть думают, что хотят, мне все равно. А вот ему надо было бы…»
Когда Жиль появился на верфи, Тео всячески покровительствовал ему. Постепенно, соглашаясь пить на его счет, парень вынужден был признать авторитет каменщика. Это произошло невольно: Тео стал командовать им, потому что платил. Кэрель мог выказывать большее пренебрежение по отношению к офицеру, ибо они говорили на разных языках. Тот, конечно, тоже пытался подшучивать над ним, но сдержанность его шуток невольно наводила на мысли о его высокомерии или смущении, под которыми Кэрель угадывал сильное неосознанное желание. Кэрель чувствовал, что сила на его стороне. Даже если бы офицер никак не проявил своего смущения, матрос все равно презирал бы его. Во-первых, потому что чувствовал его зависимость от себя из-за его любви, а во-вторых, потому что офицер пытался скрыть эту любовь. Кэрель мог позволить себе быть откровенным. Жиль же был безоружен перед цинизмом Тео, который изъяснялся на языке простых каменщиков, отпускал неприличные шутки и не опасался, что его за грубость могут выставить с верфи. Хотя Тео и согласился заплатить за несколько стаканов, Жиль ясно чувствовал, что за его любовь он не дал бы и одного су. И, наконец, возникшая между ними в течение месяца близость — пусть совсем небольшая — поставила его в еще большую зависимость от каменщика. По мере того как Тео убеждался в том, что эта близость ни к чему не ведет и никогда не станет окончательной, он становился все более желчным. Ему не хотелось понапрасну терять время, и он пытался уверить самого себя в том, что он связался с Жилем только для того, чтобы поиздеваться над ним. Он ненавидел Жиля, а оттого, что тот невольно заставлял его страдать, его ненависть становилась еще сильнее. Жиль же ненавидел Тео за то, что попал в зависимость от него. Однажды вечером, когда тот, выходя из бистро, небрежно похлопал его по заднице, Жиль не осмелился ударить его.