Итак, мы перебрались в тетушкин особнячок в тихой и зеленой части Лондона и, растопив камин и раскурив трубки, с портвейном и черри, стали рассуждать о новинках переводной литературы (дабы не ввязываться в отечественный литературный процесс) для выбора лауреата Премии „Лучшая иностранная книга года“, по ходу обсуждения ее параметров переходя иной раз на перспективы написания будущих своих ненаписанных произведений.
Однако заканчивалось все неизбежно игрою в паззл или разгадыванием кроссвордов и изобретением шарад, что и привело нас к составлению разного рода анаграмм. Код этой игры был сформулирован в языке так:
НЕТ ТАКОГО СМЫСЛА, КОТОРЫЙ НЕЛЬЗЯ БЫЛО БЫ ВЫРАЗИТЬ ЕЩЕ ТОЧНЕЕ И ЕЩЕ КОРОЧЕ!
Технология этой игры была проста, она исходила из представления, что всякое сложное слово является миром более простых слов, составленных из его букв. Нас убедил первый же удавшийся пример, и мы перешли на личности… Оказалось, что великий человек до буквы воплощается в своем имени, родовом и христианском, то есть в одном или нескольких ключевых словах, составленных из его имени, описываются и его судьба и характер творчества. (Как я ликовал, когда из Лоренса Стерна у меня тут же получились и смысл и предложение.)[41] От великих мы, не пытаясь даже сохранить достоинство, тут же перешли на свои личности… мы теперь раскручивали собственные имена, чтобы знать, в каком направлении развиваться.
Из наших имен анаграммы развивались хуже, чем у великих: годилось разве на кличку.
Уандей у нас уже был, Джон состоялся только как Ячменное Зерно, проще Барли, я составил себе замечательно из Тристрама Шенди — Шайдрим,[42] но друзья позавидовали и воспротивились: Эрнест он и есть Эрнест! — оставили приговор Уайльда в силе.
Итак отныне мы были Уандей, Барли и Эрнест. „Мы живы, пока судьба еще не сложилась“, — заключили мы. Вопрос, не использовать ли что получилось в качестве псевдонима, пока еще обсуждался.
Однако все были довольны: в конце концов, для того и Клуб, чтобы ощущать себя джентльменами, а не маразматиками.
Мурито тщательно протоколировал выступления, прятал на наших глазах протоколы в сейф, старательно запирал, для убедительности подергав дверцу, а ключ передавал нашему Президенту Герде. (Должен отметить, что эти двое как лица официальные в этих записках существуют уже под полными кодовыми, но ничего не означающими с точки зрения Судьбы анаграммами.)
Итак нас стало пятеро: Герда, Уандей, Барли, Эрнест и Мурито (не считая членов-корреспондентов). Так сказать, квинтет. К выбору членов-корреспондентов мы подходили теперь с еще более высокими требованиями.
Например, священнику, порвавшему с церковью, мы сразу отказали. И не потому, что были такими уж верующими… он нам сам не понравился вместе со своим романом „Евангелие от лукавого“ — так он назывался и вполне оправдывал свое название.
Речь шла о том, что в том же Кумране, в которых были найдены неканонические евангелия от Фомы, от Филиппа и другие, было обнаружено и евангелие от Иуды, из которого получалось, что Иисус был обычный инопланетянин, разведчик, и знал, что его или спасут, или воскресят, и был в том уверен; Иуда же — знал о межпланетном, а не Божественном происхождении Иисуса и пожертвовал собой, чтобы утвердить миф Иисуса как подлинный и не подорвать Учение, в которое уверовал более всех.
И в этом смысле именно Иуда принес себя в жертву и достоин всечеловеческого поклонения. Автор обыгрывал мелкие противоречия и нестыковки канонических текстов для обоснования и развития такого сюжета. Стало вдруг противно и скучно все это слушать, и мы посоветовали расстриге покаяться, пока не поздно, и вернуться к смиренному служению, на которое он был рукоположен. Себе же мы постановили, что введение в сюжет инопланетян недостойно уважающего себя автора.
По другому ряду причин не подошел нам и подающий надежды политик. (Боюсь, что мы ему позавидовали: он был родовит и толст, как Гамлет, но совершенно не озабочен проблемой „быть или не быть“; он — был, даже как-то слишком: красиво носил одежду, красиво пригубливал коньяк, красиво курил сигару.) Хотя его ненаписанный роман „Истории ХХ веков“ был, честно говоря, не плох, но тут именно я особенно возражал, потому что его роман, как и мой, основывался на путешествии во времени. Там у него один школьник конца XXI века во время урока истории нарушил дисциплину, сорвав и съев некий запретный плод во время экскурсии по ХХ веку, стал испытывать непереносимые проблемы с животом (сами посудите, во что может превратиться продукт вековой данности!) и сошел на минутку со строго выверенной нейтральной тропы. Облегчившись в прошлом веке, он был к тому же вынужден использовать единственное, что оказалось под рукой, а именно вырвал страничку из учебника, где все уже было ясно про век ХХ-й. Страничку эту соответственно подобрала некая секретная служба и, заинтересовавшись некоторыми событиями конца собственного века, постаралась их предотвратить, что и повлекло за собой катастрофы, связанные с переломами времени, и породило ряд нежелательных режимов, которых в противном случае можно было бы и избежать. Стараясь как лучше, секретные службы таким образом умудрились еще несколько ухудшить историю XX века. То есть в романе наглядно демонстрировалась поливариантность будущего и роль слепого случая (а не Промысла), определяющего последующий неизбежный ход т. н. истории. Я стал решительно оспаривать этот принцип неопределенности, настаивая на Промысле; образованный Барли меня поддержал, подсказав соответствующий термин (детерминизм); но удачнее всех нашлась Герда, сочтя неэстетичным сам сюжет, столь основанный на гастерэнтерологии, а, если уж история и впрямь такова, то и саму историю как предмет. (Хотя, теперь думаю, не приняли мы его за другое: за только что опубликованную книгу, имевшую успех.) Мы посоветовали ему полностью предаться политике, что он и сделал. (Но и там добился успеха, не иначе как потому, что хорошо знал законы пищеварения.)[43]
После такого яркого политика нам уже легче стало отклонить другого кандидата. Профессор физикохимии утомил нас замыслом о замысле, то есть сюжетом о том, как у него не складывается сюжет (роман так же уныло и назывался — „Сюжет“). Профессор пытался рассказать историю, как одному русскому приснился периодический закон химических элементов. Рассказ был перенасыщен деталями, интересными разве что специалисту, а также непонятными русскими шутками, мы задремали и сочли весь сон неправдоподобным.
Другой профессор (астроном, тайный астролог) в „почти оконченном“ романе „Столетие отмены календаря“ (название мы тут же забраковали как чересчур сложную шутку) пытался вернуть каббалу в современное сознание, обратно воссоединяя букву с цифрой. Тут нам показалось, что он посягает на монополию наших анаграмм, и мы разгрызли и выплюнули его, как косточку, порекомендовав закончить наконец роман и тогда уже не приходить.
Нам стало грустно.
— Пора уже кому-нибудь из нас хоть что-нибудь закончить… — вздохнул Барли.
Все поежились.
— Не стали ли вы слишком разборчивыми? — съязвила Герда.
— Не пора ли нам растопить камин? — предложил я.
— Нам нужна свежая кровь! — сказал решительный Уандей.
— Не становимся ли мы слишком кровожадными?.. — Я не узнал собственного голоса. — И у меня есть один на примете.
— Нам надо выработать устав! — выдохнули мы хором.
С этой трудной задачей мы почему-то легко справились, т. е. слегка лишь устав…
УСТАВ1. Полная свобода слову! (То есть, никакой над ним работы — пусть оно работает над автором).
2. Ответственность автора перед своим героем не может быть ниже требований, предъявляемых им к самому себе.
3. Установка на подлинность воображения, то есть категорический запрет на любые сюжеты о великих людях (они и так уже есть), а так же на т. н. научную фантастику.
4. Трудности в написании текста означают не лень, а усложнение задачи.
5. Не писать можно все, что угодно.
6. Писать можно лишь то, что получается.
7. Книги и рукописи не читаются и не возвращаются.
8. Членом-корреспондентом считается непечатающийся автор, допущенный к экзамену любым из действующих членов Клуба.
9. Публиковать произведение члену Клуба разрешается только тогда, когда все члены Клуба сочтут его законченным.
10. После опубликования произведения автор автоматически выбывает из Клуба.
11. Принятие нового члена может быть лишь единогласным.
12. Клуб самораспускается, если кто-либо из членов позволит себе поставить себя выше другого.
4. Трудности в написании текста означают не лень, а усложнение задачи.
5. Не писать можно все, что угодно.
6. Писать можно лишь то, что получается.
7. Книги и рукописи не читаются и не возвращаются.
8. Членом-корреспондентом считается непечатающийся автор, допущенный к экзамену любым из действующих членов Клуба.
9. Публиковать произведение члену Клуба разрешается только тогда, когда все члены Клуба сочтут его законченным.
10. После опубликования произведения автор автоматически выбывает из Клуба.
11. Принятие нового члена может быть лишь единогласным.
12. Клуб самораспускается, если кто-либо из членов позволит себе поставить себя выше другого.
Примечание:
а. Генеральный секретарь не обладает правом голоса
б. Президент обладает правом совещательного голоса
в. Решение всегда может быть отложено до следующего заседания
Пункты 2 и 3 вызвали много споров.
— Что же тогда? — возмущался Уандей. — Мне нельзя и собственного героя убить? Может, даже нельзя разрешить ему сойти с ума или покончить с собой? О чем же тогда писать! Не о себе же… Как же обрести сюжет в бессюжетности собственной жизни? Выходит, наша „свобода слову“ оборачивается запретом писать что бы то ни было!
Барли с ним согласился и предложил исключить из состава литературных героев уродов и маньяков, слишком развязывающих руки автору в построении сюжетов.
Герда, как всегда разумно, предложила увязать название Клуба с его Уставом, переименовав „В общество охраны литературных героев от их авторов“, таким образом соотнесясь с более общественными темами сохранения культурного наследства и окружающей природной среды. Как-то она сумела все свести к птичкам…
Пункты 4, 5, 6 не вызвали разногласий. По сути, это был один и тот же пункт, по-разному сформулированный каждым из трех отцов-основателей Клуба.
Хватило разума не спорить, оценить каждую из формулировок по достоинству.
Меня же это все меньше занимало, я не слушал и думал о том, как мне вызволить моего Лоренса Стерна из запрета писать о великих людях…
— Сами посудите, — рассуждал я, — какой же Стерн великий, если его все перезабыли! Да в какой-то России его знают лучше, чем в родной Англии… В „Британнике“ ему отведено меньше столбца! Кто только заправляет нашей Британикой!! Вот этому чинуше, который через два века сводит личные счеты с гением, я и посвящу свой роман „Правь, Британника!“ Представьте себе только, он назвал Стерна всего лишь „английским юмористом XVIII века и сыном офицера“, тогда как какого-то ничтожного Джером К.Джерома удостоил звания Автора! А я считаю Стерна подлинным родоначальником нашего движения — он ведь так и не дописал ничего до конца! И даже умер из-за насилия над собой, пытаясь продолжать недописанное… Трагическая, героическая участь! Предлагаю снять со стены этого „Нитще“ и заменить на портрет Стерна, а Клубу нашему присвоить его благородное имя!
И я сел с бьющимся сердцем, ничего не видя и не слыша. И зря, потому что именно пункт „в“ примечания к нашему Уставу вызвал самую оживленную дискуссию.
Переименовать Клуб в Общество следовало, объяснила Герда, и по практическим соображениям: налоги, паблисити и т. п. (Возникло подозрение, что это шло с подачи Мурито, не имевшего права голоса.)
В результате мой пункт вообще не обсуждался (все уже читали „Тристрама Шенди“ с моей подачи и оценили его по достоинству), и мне было предложено для начала взять на себя обеспечение Клуба достойным портретом основоположника. Я чувствовал себя окрыленным: оставался только шаг для обращения моих друзей из почитателей Стерна в стернианцев. Пункт „в“ примечания к Уставу был теперь сформулирован так: продолжить обсуждение вопроса о переименовании Клуба.
На следующее заседание я принес портрет и повесил его вместо: никто и не заметил.
Поскольку цель общества была теперь сформулирована как „охрана литературных героев“, то и решено было присвоить клубу имя не Стерна, а Тристрама Шенди. Предложение исходило от Барли, и никто не возражал, а я тем более.
Мы и впрямь притомились своей кровожадностью… Несмотря на столь жестокий устав, экзамен моего кандидата прошел исключительно гладко.
Он всем сразу понравился: бывший музыкант, весь на шарнирах, похожий на рыжего негра, ничего никогда не читавший, даже без инструмента (нам только контрабаса в Клубе не хватало!), сразу с двумя ненаписанными романами и еще одним, который только что пришел ему в голову, так что он „просто не успел“. Мы были сражены такой плодовитостью, а главное — из него сразу получилась полная и „судьбоносная“ анаграмма: был просто Майкл… а стал — М. Виоло ди Клавир! (в дальнейшем, просто Виоло). И его curriculumvitaeподходил к анаграмме…
…Он был любимым и упорным учеником знаменитого старого органиста, который возлагал на него большие надежды, но тут Виоло умудрился сломать руку на автогонках, она утратила былую подвижность, и он отправился изучать философию в шведский университет в Упсала, но не нашел там ничего о Сведенборге и отправился в Японию изучать язык, на что у него еще быстрее не хватило времени, и он вернулся домой, к папе, маме и музыке, приспособившись к контрабасу как менее двурукому инструменту, подумывая однако о покупке небольшого отеля, чтобы поигрывать там для избранной публики… Так что то, что он оказался автором сразу трех ненаписанных произведений, нам не могло не понравиться, но мы посоветовали ему остановиться на каком-нибудь одном из трех.
Он выбрал название „Отец и дети“, отцом оказался Иоганн Себастьян Бах, и роман был тут же отклонен в соответствии с пунктом 3 Устава. И сколько ни старался Виоло доказать, обращаясь почему-то к Герде. Что роман не о величии, а как раз об умалении Баха, униженного его детьми, задвинувшими его как устарелого более чем на столетие, вплоть до „открытия“ его Мендельсоном, что роман будет именно о детях, целеустремленно попирающих отца как Бога, а значит и Бога как отца… для всех нас Бах оставался Бог, и мы роман отклонили.
— В конце концов, это я органист, а не вы! — Виоло опять умоляюще посмотрел на Герду. — Это я предал своего старого учителя, который был мне как отец, а не вы! Я изнутри знаю, о чем пишу: это я увидел Баха живьем, а не вы!
— То есть как это живьем??? — заинтересовались мы хором.
— С этого я, пожалуй, и начну свой роман… — И Виоло достал из кармана клочок бумаги.
Мы не успели его остановить — он уже читал. Так у нас не было принято, но мы опоздали. Пришлось слушать.
…Некий я (автор?) бредет по старинному неизвестному ему городку и вдруг, каким-то неведомым чувством, понимает, что именно за этой дверкой проживает сам Бах. Недолго раздумывая, стучит, ему открывает почтенная фрау и просит подождать. Он ждет и слышит, как за дверью складываются воедино фрагменты „Страстей по Матфею“. Он сам музыкант, и не трудно представить себе его чувства! Наконец дверь отворяется и входит чужой старик, совершенно лысый — все еще не Бах! Тут рассказчик понимает, что ни слова не знает по-немецки и в растерянности повторяет Бах-Бах-Бах. Их бист Бах! — раздраженно говорит старик, и тут только наш герой понимает, что перед ним самый что ни на есть Бах, только без парика. От ужаса он просыпается в нашем времени и понимает, что видел живого Баха, потому что такую деталь, что дома тот парика не носил, сам он придумать не мог.
— Так это же сон! — возмутился Уандей.
— Неплохо написано, — вздохнул Барли.
— Про парик очень убедительно… — Герда наконец откликнулась на взгляды Виоло.
И мы изменили формулировку: роман был не отклонен, а — одобрено его ненаписание.
Разница была принципиальная, но Виоло ее не воспринял.
Тем настойчивей он был во втором своем замысле — о Россини.
А мы еще настойчивей его отклоняли, по тому же третьему пункту.
— Как вы не понимаете! — кипел Виоло, обращаясь уже только к Герде. — Во-первых, Россини это все-таки не Бах. Во-вторых, меня интересует лишь Россини, окончательно порвавший с музыкой и отдавшийся всецело кулинарии как искусству. В-третьих, это даже не роман, а либретто оперы!
Тут уж мы возмутились! Приносить нам какие-то либретто…
Было решено ввести подпунктом в Устав, что пьесы, сценарии, а тем более либретто к рассмотрению не допускаются.
— Ну, и что же вы подадите нам на десерт? раз вы так увлечены кулинарией… — улыбнулась Герда. — Моцарта?