Преподаватель симметрии. Роман-эхо - Андрей Битов 25 стр.


И вот елочка горит огнями; Самвел очень ловко справился с перевязкой, и теперь Варфушенька-младше-младшего катает по коридору бабулю в новенькой коляске, и оба визжат от восторга: и нога у него как здоровенькая, и прическа у королевы невероятная; старший сын, от которого ничем не пахнет, — то он выйдет за Мэгги из комнаты, то она от него уйдет под испытующим взглядом герцогини, то они оба войдут; из кухни доносится запах пирога, который печет Мэгги с подручными Вором и бригадиром, — турок, как всегда, переложил пряностей…

И вот все в сборе, вокруг пирога и вокруг елки, и Варфоломей думает, может ли быть одновременно столько счастья… даже страшно. „Между прочим, — провозглашает Варфоломей, известный энциклопедичностью своих познаний, — по восточному календарю нынче наступает год кота!“ Все начинают ловить Василия Темного, чтобы водворить его на самое почетное место. Герцогиня гладит кота, и Форцепс гладит кота, Варфуша-младше-младшего гладит кота, и Варфуша-средний гладит кота, и Мэгги гладит кота, и бабуля-королева гладит кота… и Варфоломею-королю некуда руку просунуть, потому что все гладят кота; Форцепс гладит кота, думая, что гладит руку герцогини, а на самом деле не ведает, что гладит руку вдовствующей королевы-матери, которая думает, что ей гладит руку ее любимый сын Варфоломей, а Варфоломей-средний гладит кота, думая, что гладит руку Мэгги, а сам гладит ручищу Форцепса, а сам кот уже давно убежал, а сама Мэгги… а где Мэгги? Варфоломей вдруг чувствует, что кто-то ласково перебирает его волосы, но это не мать и тем более не герцогиня… Варфоломей улыбается счастливо, и тут новая волна непоправимости и отчаяния охватывает его, и он тихо выскальзывает из-под этой ласки, как бы забыл что-то, как бы зачем-то проходит к себе в кабинет и там запирается изнутри.

Там он сидит, тихо подвывая: за что, Господи!

Младшенький, старшенький, матушка, герцогиня, Форцепс, Вор, Мэгги… Ты стареешь, Варфоломей! Плечи ломит под бременем власти… Ты устал. Ты всего лишь устал, Варфоломей! С кем не бывает… Кто за тебя потянет все это? Чья десница удержит такую державу…

И Варфоломей окинул ее взглядом — и не хватило взгляда. Она была вечна и бесконечна, от Эй до Зет…

…Когда мир уже сотворен, и твердь создана, и хлябь, и небо, и звезды, и засеяны травы, и выращены деревья, и выпущены в воды рыбы, а в леса звери, а в небеса — птицы, а в травеса — жучки и паучки… когда не упущен и гад, и комар, и таракан… когда впущен в этот мир и человек, когда он прожил уже и золотое младенчество, и бронзовую юность, и железную зрелость… когда он все, что мог, уже слепил, нарисовал, спел и написал… когда он отпахал и отвоевал, возвысил героев и низверг тиранов… когда этот мир, наконец, закончен к сегодняшнему и никакому другому дню… когда, стройные, гренадерские, грудь в грудь, плечо к плечу, скрипя кожей, посверкивая свежим золотом, выстроятся на полках все тома Энциклопедии в единственно возможном порядке — по алфавиту, от А до Я… никто другой, как Варфоломей, принимает этот парад.

Как генералиссимус, как крестьянин, как Творец, а если и не как Творец, то как бы с ним под ручку. Ходят они вдвоем, только вдвоем друг друга и понимая. Ходят и поглядывают хозяйским глазом: каков Дом! Там щепочку подберут, там планочку укрепят… там мушку пропущенную в полет запустят, там травку забытую посеют… Варфоломей гордится своей близостью к Творцу и Творению: какая стройность, какая мощь! — вот его чувство от выстроенности томов. Творец усмехается про себя: эк человек… это же надо так все перемешать, в такую кучу одну свалить: цветок, солдат, камушек, редкая тропическая болезнь, балерина, шакал, гайка… Фемида, Франция, фа, фазан… Что за монумент тщеславию — Энциклопедия! Какой практик не рассмеется, глядя на этот жадный, беспорядочный ворох, именуемый человеческим знанием? А Творец, ко всему, еще и практик.

Но и Варфоломей, хоть и король всего лишь, а тоже практик.

Кот, замок, вор, автокран, пирог, коляска, каска, скальпель, нога, прическа, ухо в мешочке, топор, колокольчик, хирург, шуба, волк, елка, бинт, саквояж, бочка с медом… На что же все это похоже?

И Варфоломей вспомнил отеческую снисходительность Творца, когда прогуливался с ним об ручку, вдоль равняющегося на грудь четвертого человека гвардейского энциклопедического полка… как Тот не одернул его, не осадил… и усмехнулся над собой Варфоломей и что-то будто понял в который раз.

Придвинул к себе чистый лист бумаги…

Вот сейчас сидит, рисует и смеется. Заставку к букве А.

Посредине листа — большая, толстоногая, прочно стоящая, как пирамида — А.

В левом верхнем углу от А парят рядышком аэростат и автомобиль; прямо под ними — араб в бедуинском одеянии целится с колена из винтовки, привязав своего осла к некоему орнаменту, на веточке которого уселся орел; целится араб в серну, что в страхе убегает от него по другую сторону А; на вершине буквы уселся некий удод; к левой боковине прислонился локтем арлекин; алебарды, пики, боевые топоры — целый арсенал — прислонены к правой боковине буквы; в замкнутом треугольничке буквы А паук сплел свою паутину; серна боится бедуина и убегает, а рядом с ней страус и овца — совсем его не боятся и пасутся себе; арлекин смотрит через букву на гору оружия и будто улыбается: что, мол, за хлам… в ногах буквы — якорь, луковица, подкова…

Какое-то, однако, возникло неравновесие…

Кто-то скребся и дышал за дверью. Неужто Мэгги? Варфоломей приник ухом к двери: никого.

Он отворил ее, стараясь не щелкнуть замком… и в комнату скользнул белый кот.

Варфоломей вздохнул с облегчением и разочарованием. Взглянул на лист: кажется, хорошо!

Орел перевешивал слева.

И Варфоломей подвесил справа, на такой же веточке —

АБАЖУР.

ЭКСТРЕННЫЙ ВЫЗОВ (Dooms Day)

Проснувшись, Урбино понял, что уже сегодня. Он бесстрашно взглянул на кнопку.

Насколько грубо она была вмазана в стену, настолько аккуратной была сама. Белая, но с легкой желтизной, как бильярдный шар. Он ласково обвел ее пальцем, но опять же не нажал, а стал разглядывать свою руку: ничего, кроме сравнения ее с осенним листом, в голову не приходило. Не есть ли банальность окончательная точность?

Машинально пробормотал: „Господи, помилуй!“ — и Он тут же помиловал: напомнил о том, что надо встать с левой ноги и хоть как-то заправить кровать („чтобы хоть как-то сопротивляться дню“, — так научил его когда-то случайный монах). „Выходит, и монах был не случайный, — вяло подумал Урбино. — Зачем же мне тогда сопротивляться сему дню, если уже сегодня?“ Он еще раз с любопытством взглянул на кнопку: она была на прежнем месте. „В неожиданной точке сосредоточила меня Судьба“, — это была уже и не мысль, а так. Он выглянул в свое тюремное окошко — в его раму как раз вплыло облачко, повторив фотографию неба Трои. Это уже старческое: узревать подобие в каждом подобии, — усмехнулся Урбино живой половиной лица.

Сегодня должен был явиться тот журналист с расшифровкой беседы. Завтра или сегодня?

Не вызывается ли и он нажатием кнопки? — Урбино еще раз усмехнулся остаткам своего творческого воображения. Чего только он не навоображал себе за эти два дня ожидания, то есть страха? Уж не говоря о том, что этот прыщавый юноша и есть на самом деле тот же самый бес, искусивший его в юности фотографией из будущего.

Ладно, пусть это паническое старческое преувеличение, но эти два хама в спецовках, без слов отодвинувших сначала его, а потом кровать, расковырявших стену, вытянувших из нее какие-то жилы, поколдовавших над коробочкой и утопивших все свои секреты под слоем цемента так, что только эта кнопка и осталась… Одно можно сказать: действовали они слаженно, явно не впервой, еще заставили и бумажку подписать: мол, работа выполнена и претензий нет. Какие тут претензии, когда ему и рта не дали раскрыть?

Под чем же он подписался и на что согласился? Не иначе как на приход того же корреспондента… Чему же теперь удивляться?

И он снова усмехнулся этим вялым толчкам былого воображения… Подумать только, он, мучаясь бессонницей, даже представил себе, что от нажатия кнопки произойдет конец света и что именно его некто (тот же бес) выбрал для этой ответственности и вины.

Почему-то вспомнился толстый азиатский мальчик из поезда, вышедший в растерянности из туалета. „Вы не знаете, как тут смыть?“ „Нажми кнопку“. Добрая улыбка еще бродила по его лицу, когда он это вспомнил. „Только не пугайся“, — сказал он тогда мальчику. Кнопка была в точь такая. Смыв происходил с устрашающим звуком.

У них правила, у меня привычки. Мои привычки менее агрессивны, чем их правила. Я есть, и я никому не мешаю. Мне хватает заповедей, чтобы обретать опыт в собственном несовершенстве, в личном окаянстве. Им хватает правил, чтобы быть всегда правыми и не сомневаться ни в чем, даже в собственной вере. Проще ходить в церковь, чем верить. Проще подчиняться, чем следовать заповедям. Я мог бы теперь себе позволить переехать в более комфортабельные апартаменты, но мне подходит моя скворешня, потому что здесь я могу не убираться, спать допоздна и курить. Все равно никто бы не стал жить в этом номере из-за отсутствия удобств и шума машинного отделения лифта. Чем я нарушил их общественный сговор, чтобы меня приговорили к этой кнопке?

Сегодня должен был явиться тот журналист с расшифровкой беседы. Завтра или сегодня?

Не вызывается ли и он нажатием кнопки? — Урбино еще раз усмехнулся остаткам своего творческого воображения. Чего только он не навоображал себе за эти два дня ожидания, то есть страха? Уж не говоря о том, что этот прыщавый юноша и есть на самом деле тот же самый бес, искусивший его в юности фотографией из будущего.

Ладно, пусть это паническое старческое преувеличение, но эти два хама в спецовках, без слов отодвинувших сначала его, а потом кровать, расковырявших стену, вытянувших из нее какие-то жилы, поколдовавших над коробочкой и утопивших все свои секреты под слоем цемента так, что только эта кнопка и осталась… Одно можно сказать: действовали они слаженно, явно не впервой, еще заставили и бумажку подписать: мол, работа выполнена и претензий нет. Какие тут претензии, когда ему и рта не дали раскрыть?

Под чем же он подписался и на что согласился? Не иначе как на приход того же корреспондента… Чему же теперь удивляться?

И он снова усмехнулся этим вялым толчкам былого воображения… Подумать только, он, мучаясь бессонницей, даже представил себе, что от нажатия кнопки произойдет конец света и что именно его некто (тот же бес) выбрал для этой ответственности и вины.

Почему-то вспомнился толстый азиатский мальчик из поезда, вышедший в растерянности из туалета. „Вы не знаете, как тут смыть?“ „Нажми кнопку“. Добрая улыбка еще бродила по его лицу, когда он это вспомнил. „Только не пугайся“, — сказал он тогда мальчику. Кнопка была в точь такая. Смыв происходил с устрашающим звуком.

У них правила, у меня привычки. Мои привычки менее агрессивны, чем их правила. Я есть, и я никому не мешаю. Мне хватает заповедей, чтобы обретать опыт в собственном несовершенстве, в личном окаянстве. Им хватает правил, чтобы быть всегда правыми и не сомневаться ни в чем, даже в собственной вере. Проще ходить в церковь, чем верить. Проще подчиняться, чем следовать заповедям. Я мог бы теперь себе позволить переехать в более комфортабельные апартаменты, но мне подходит моя скворешня, потому что здесь я могу не убираться, спать допоздна и курить. Все равно никто бы не стал жить в этом номере из-за отсутствия удобств и шума машинного отделения лифта. Чем я нарушил их общественный сговор, чтобы меня приговорили к этой кнопке?

Почему кнопка проведена к нему, если вызывать нужно его?

Допустим, это экстренный вызов хозяина… Хотя Урбино уже на покое и работает только по воскресеньям. За то, что ему оставили эту скворешню… Впрочем, хозяину льстило, что у него в лифтерах потомок знатного рода. Тогда это звонок.

А вдруг это просто — включать и выключать свет, не подымаясь с кровати? С чего бы такая забота?.. Хотя хозяин стал необыкновенно предупредителен после объявления этой премии. Странные все-таки существа эти люди!

Если это просто выключатель, то я сейчас возьму и попробую… но рука боялась.

И каким образом монтаж кнопки связан с приходом корреспондента?

Однако если это не конец света и не выключатель, то не конец ли это его самого? Довольно-таки странный способ самоустранения предложен ему… и кем?

Небо сегодня выглядывало голубым. Подобие улыбки.

И Ангелы летят под небесами, // Суровый смысл по-прежнему внизу. // Где вы находитесь, о том судите сами — // До ослепления, до молнии в мозгу, // Когда произойдет… Ни дня без строчки… // Тьфу, графоман!!..

А вдруг нажать ее — это не конец, а начало? Простой выход из этого гробика?

Перед концом надо побриться и надеть свежую рубашку. Рубашка у него еще была, даже пожелтела и засохла, как конверт. А вот бритва? Бритва была особенно дорога ему, еще когда и не брился, как память об отце — первый „жиллетт“, со стертым никелем и заголившейся бронзой, в нее можно было свистеть, как в свисток.

Он уже и вчера не мог ее найти… кто украл? Не иначе мастера прихватили. Любители инструментов… А вдруг этот корреспондент?!

Зачем она ему?? Сувенир? Нашел себе Джойса! Этот надутый нечитабельный ирландец особенно раздражал Урбино. Да-да! Бритву украл именно Джойс! Последнее, что у него осталось… почему надо взять именно последнее?? Какие хорошие раньше были воры! Брали только деньги, и то потому, что он их плохо прятал. Урбино с особенной теплотой вспомнил своего личного, придворного вора: как он там? небось разбогател?

Джойс… не украл он у меня только последний роман — „Исчезновение предметов“ — и то лишь потому, что он так и не написан. Роман тут же всплыл в сознании Урбино, огромный, как „Титаник“ (если бы тот мог всплыть).

…Конечно, старик с детства знал о существовании седьмой комнаты. Еще герцогиня-мать… чтобы он поскорее уснул. Так он чем старательнее сжимал веки, тем меньше спал. Когда цветные мухи переставали шастать под разрастающимися куполами век, открывался некий черный объем; он старался придать ему прямоугольную форму, она суживалась, превращаясь в коридор, который следовало поскорее пробежать, будто за ним гнались. Главное — не оборачиваться! Он протискивался сквозь эту тесноту, ему мерещилась там дверь или хотя бы окно, форточка… попадал в объем следующий, но и он комнатой не оказывался. Так он и засыпал на третьем-четвертом уровне.

Припоминая свое детское бесстрашие, старик опасливо поглаживал кнопку. Сегодня надо было непременно выспаться: ведь уже завтра!

Завтра этот снова придет… такой не опоздает. Минута в минуту.

Он сказал пальцу: ну давай же, нажми! Палец и не думал слушаться. Старик, впрочем, его одобрил. Усмехнулся: „Надо поторопиться поспать…“ — фраза эта его рассмешила, затем порадовала: с такой можно было бы и новую жизнь начинать… в смысле, рассказ мог бы так начинаться. А вдруг эту кнопку провели, чтобы он его написал? А что, нажму кнопку и напишу рассказ! Он так и будет называться „Кнопка“… никуда ему уже от реализма не деться. Всю жизнь писал первобытно, что видел. И почему только не все понимали?..

„Вот сейчас нажму ее, вскочу и напишу! Как раз к его приходу и будет готово. Он думает, что я ни на что не способен… ему меня лишь в свои представления запихать, пропрустово ложе… Ну и что ж, что не Пруст! Зато я умею, как не он. (Воображение старика разгоралось вместе с амбицией.) Итак, рассказ будет называться „Прокрустово ложе“. Ложе… слово какое-то неприятное.

Старик еще поворочался на нем и отодвинул палец. Больше всего кнопка напоминала ему теперь бильярдный шар… своей слоноватой желтоватостью и закругленностью. Да! пусть герою надо „поторопиться выспаться“ (это оставим как начало) перед решающей партией мирового турнира.

Слова старика стали забыто-привычно цепляться друг за друга, вытягиваясь в страницу. Страница и была прямоугольной, как стол, только вдруг позеленела. Герой же был по форме, черный, как муха, в своем смокинге, поигрывал кием как тростью, фокусировал взгляд. Шар же на сукне оказался один. Одним шаром нельзя играть… И где противник? Шар вовсе шаром и не был, а был кнопкой для вызова рефери. Игрок сердито потянулся к ней, чтобы нажать и вызвать судью… и старик проснулся.

„Да не буду я никогда ничего такого писать! — рассердился он. — Да и не хватит мне уже плоти, чтобы описать игру. Когда-то я, быть может, и умел, чтобы сюжет соперников расходился с сюжетом игры… А теперь что я помню? Что угол падения равен углу отражения?.. Хлопштосс, эффе… Лучший отыгрыш — это забитый шар… Кий надо мелить до удара, а не после… мало! „Без понятия“, — как говаривал мой первый учитель Серж Вольф про неудачный удар. Писал я все-таки куда лучше, чем играл“. Ясность подобного заключения убедила его, что он в своем уме, на своем месте. На своем ложе. Однако и кнопка, эта слоноподобная точка, была на своем.

Неплохо писал, но еще лучше задумывал… „Исчезновение предметов“! Так ничего, кроме названия, и не написал… был, кажется, и эпиграф… не помню. Возможно, из Эдгара По: „Все, что зрится, мнится мне, все есть только сон во сне“…

Возможно, из какого-нибудь древнего японца (или китайца?). Не важно. Важно, где пишущая машинка! Тоже пропала. Не придворный ли вор ее прихватил, оставив вместо нее неподъемный „Ундервуд“? А та была такая маленькая, такая любимая… „Адлер“… сколько на ней всего было написано! Ему, впрочем, казалось, что он забыл ее в Америке. Может, так оно и было. Тогда он опять возводит на своего вора напраслину — он снова подумал о придворном воре с теплотою: все-таки тот любил те же вещи, что и хозяин. Как же он умело пользовался его забывчивостью! Двух правил ему всегда было достаточно, чтобы оставлять дурня-хозяина с носом: что „на лбу ничего не написано“ и что „не пойман, не вор“. Не оскорблять же честного человека неоправданным подозрением?

Что ж с него требовать, если сам отдал?

Вот и сейчас, не сам ли он отдает свою жизнь этому корреспонденту? Мысль о корреспонденте привела его в новую панику, и он с новым ужасом взглянул на кнопку: стоит нажать — и войдет корреспондент.

Назад Дальше