— Так, значит, Обазин, говорите? — спросил отец, глядя на тетушек. Он смотрел на них поверх моей головы, они выстроились перед ним рядком, как мои детские куклы на кладбище. — И вы думаете, монашки будут…
— Обязательно, — ответили тетушки хором, решительно кивая подбородком. — Они же ничего другого и делать не могут. Святые сестры Обазина посвятили себя этой цели.
— Гмм… — пробурчал отец, и у меня мурашки побежали по спине. — А с мальчиками что?..
— Всегда найдется семья, которая возьмет к себе мальчиков, — сказали тетушки, и я еще теснее прижалась к папиной руке, видя беспощадную решимость в глазах тетушек.
— Папа, прошу тебя, — начала я, пытаясь заставить его посмотреть на меня. — Мы не будем тебе мешать, от нас тебе не будет никакого беспокойства. Мы всегда спим вместе, и нам не нужна отдельная комната. Нам вообще нужно мало места. Джулия будет заботиться об Антуанетте с Люсьеном, а мы с Альфонсом будем тебе помогать. Мы же маме все время помогали. Я помогала ей шить, и еще я… ну, выполняла разные поручения. Я хорошо умею это делать. Я и работать тоже могу. С нами тебе не будет никаких хлопот.
Я повторяла это снова и снова, говорила все быстрей, заметив в его глазах растущее отчуждение, и сердце мое билось все чаще.
Он забрал от меня руку. Нет, конечно, не вырвал, он сделал это довольно мягко. Просто рука его осторожненько так освободилась от моей, наши пальцы вдруг раз — и разошлись, как плохо сплетенные нити. Секунда — и в моей руке пустота… Мне даже показалось, что и его самого уже здесь нет, но тут я снова услышала его голос.
— Не могу, дочка, — тихо сказал он. — Некуда мне вас взять. Нет места.
Он встал. Повернулся к двери. А я все сидела на стуле, застыла как примороженная. И вдруг вскочила, подбежала к нему, попыталась снова завладеть его рукой.
— Папа, папочка, прошу тебя, не бросай нас! — кричала я.
Поверх моей головы он слабо улыбнулся тетушкам и осторожно отвел мои руки:
— Mesdames, вы ведь проследите за всем этим, да? Ну… там, платья и прочее.
Тетушки согласно закивали. Сверху вниз отец посмотрел на меня.
— Mon petit choux, — пробормотал он.
Потом взъерошил мне волосы и вышел. Я стояла, не двигаясь, слушая звук его удаляющихся вниз по лестнице шагов.
— Ни стыда, ни совести у этой девчонки, — раздался за спиной голос одной из тетушек. — Где она научилась так дерзить, дрянь такая?
Я не стала дожидаться, когда они схватят меня, и рванулась за отцом. Выбежала на улицу, но его уже и след простыл. Я металась то в одну сторону, то в другую, высматривая его высокую, шагающую прочь фигуру в плотно нахлобученной шляпе.
Он исчез, словно его вообще здесь никогда не было. Весь мир померк перед моими глазами. Внезапно меня охватил страшный холод. Вот тут-то я и поняла, что Джулия была права.
Время мечтаний закончилось.
3
Я уже собиралась отправиться на поиски отца, но тетушки не дали мне уйти, они сбежали вниз, изловили и притащили обратно к себе на чердак. Я как могла сопротивлялась, пиналась, но они заперли все двери и приказали нам собирать пожитки. Вытащили наш старый, видавший виды парусиновый саквояж и швырнули его на кровать.
— Я никуда не пойду, — сказала я им. — Я вас ненавижу. Мама из-за вас умерла. Это вы убили ее.
— Габриэль, прошу тебя, перестань, — прошептала Джулия.
Но я продолжала злобно смотреть на тетушек.
— Если не будешь слушаться, — прошипела одна из них, — отдадим тебя старьевщику. Хочешь целыми днями ковыряться в отбросах? Что ты там пела отцу? Что умеешь работать? Ну давай иди работай.
Братья, съежившись, прижались друг к другу в углу. Джулия дернула меня за руку.
— Габриэль, — умоляющим голосом произнесла она, — ну перестань же. Давай собираться. Тебе что, трудно?
Тетушки уселись за стол, чтобы наблюдать, как мы укладываемся. Я повернулась к ним спиной и стала разбирать свою скудную одежонку, сшитую мамиными руками, измятую, во многих местах штопаную-перештопаную.
На следующее утро явился какой-то старик в берете и с зажатой в зубах сигаретой. Мы едва успели обняться и попрощаться с Альфонсом и Люсьеном, как тетушки затолкали нас в его тележку, на кучу твердых как камень мешков с мукой.
— Сидеть смирно! — приказал он.
Одна из тетушек высыпала в ладонь старика несколько монет из кошелька. Я узнала его: этот вышитый кошелек принадлежал моей маме.
Тележка дернулась и медленно тронулась в путь. Джулия прижала к себе Антуанетту, старик щелкнул кнутом по костлявой спине мула, и мы затряслись по разбитой горной дороге. Подпрыгивая на глубоких выбоинах, мы крепко вцепились друг в друга. Остатки мужества совсем покинули меня. Когда уже опускались сумерки, тележка свернула на пыльную узенькую дорожку, и через некоторое время мы остановились перед крепкими деревянными воротами в высокой стене.
За стеной в полумраке смутно виднелась каменная башня и группа каких-то строений, но я едва обратила на них внимание — так встревожил меня вид довольно большой группы женщин в черном и с белыми апостольниками на голове. Возница принялся разгружать мешки, а монахини повели нас внутрь и уже во дворе разделили. Нас с Джулией отправили в одно крыло, а Антуанетту — в другое, поскольку она была еще маленькой, как сказали монашки, и должна жить с детьми ее возраста.
Лицо Джулии было мертвенно-бледным от усталости.
— Мы здесь совсем чужие, — сказала я.
Одна из сопровождающих нас монашек сразу же повернула ко мне голову:
— В совершенном мире дети не бывают чужими. Но этот мир далек от совершенства. Ничего, постепенно привыкнете.
Она привела нас в дормиторий, где сразу сотня любопытных лиц повернулась и стала разглядывать нас. Я сжала кулаки.
— Мы здесь долго не задержимся, — объявила я, хотя вопросов мне никто не задавал. — Скоро за нами приедет папа и заберет отсюда, вот увидите.
Джулия дернула меня за руку.
— Габриэль, прекрати сейчас же, — прошептала она.
Задули свечи, и огромное помещение наполнилось храпом и вздохами спящих. Чтобы никто не слышал, я закрыла голову подушкой и заплакала. На следующий день, куда бы я ни повернула голову, мой взгляд натыкался только на черный или белый цвет или промежуточные между ними оттенки: черные одеяния монахинь, развевающиеся на ветру и создающие впечатление, будто эти женщины не идут, а плывут по воздуху; черный цвет наших форменных платьев, скромных и прочных. Накрахмаленное белоснежное белье, сложенное в стопки на полках шкафа или аккуратно постеленное на наших узеньких койках, мерцающая, словно ореол, белизна головных уборов монахинь и всевозможные оттенки унылого серого, начиная от меняющего в свете дня оттенок плитняка, которым были выложены полы, и заканчивая монотонными голосами тех, кто обязан был за нами надзирать.
Первые несколько недель пребывания в монастыре я чувствовала себя глубоко несчастной. Отчаянно скучала по братьям, ведь я привыкла жить с ними вместе. Скучала по маме. Жизнь наша с ней была, конечно, суматошная, но все равно мне очень не хватало мамы.
— Зато здесь нам ничто не угрожает, — сказала как-то вечером Джулия. — Разве ты не видишь? Здесь с нами не может случиться ничего плохого.
Но я не хотела этого видеть. Я не могла принять этой жизни, потому что если бы приняла, значит смирилась с мыслью, что отец никогда больше не вернется. Я все никак не могла поверить, что он нас бросил.
— Нет, здесь просто ужасно, — ответила я. — Ненавижу их всех.
— Ты не права. — Джулия протянула руку к моей койке и сжала мне пальцы. — Надо быть им благодарными. Разве не лучше для нас самих, что мы оказались здесь? Что бы мы делали одни-одинешеньки, кто бы о нас позаботился? — (Я отвернулась.) — Ты просто попробуй, — услышала я ее шепот. — Ты же сильная. Мама всегда говорила, что на тебя можно положиться. Обещай, Габриэль, что попытаешься. Ты ведь так нужна нам с Антуанеттой.
Я очень любила своих сестер, поэтому послушалась Джулию и попробовала смириться. В последующие недели я изо всех сил старалась как можно больше улыбаться и быть вежливой, послушно вставала до зари на звон колоколов, тащилась вверх по крутой лестнице и по выложенной камнем дорожке шла в часовню слушать заутреню. Потом нас вели в трапезную на завтрак, после завтрака начинались занятия, затем второй завтрак и ежедневные хозяйственные работы, после этого мы снова отправлялись в часовню на вечерние молитвы и обратно в трапезную обедать, а с наступлением темноты ложились спать и опять вставали на рассвете, и все начиналось сначала. Ничего интересного здесь не происходило, но и плохого тоже ничего не случалось. Не было вечно брюзжащих тетушек, не ломился в дверь хозяин дома, требуя платы за жилье. Неожиданно впервые в жизни я стала понимать, что мне полагается делать и чего от меня ждут. Жизнь подчинялась определенному порядку, постоянному, неизменному и монотонному, но, как ни странно, дающему некоторую опору в жизни и даже надежду.
Шли дни, они складывались в недели, те, в свою очередь, в месяцы, и незаметно для себя самой я стала воспринимать Обазин своим домом.
Впервые я жила в таком месте, где во всем соблюдалась идеальная чистота, строгая и безукоризненная, достигаемая с помощью щелочного мыла, которым и мы тоже умывались каждое утро; чистота была здесь во всем: в молодых побегах розмарина, придающих запах свежести нашему белью, в воде с известью, которой мы тщательно мыли полы. Мыши не шуршали за облупившимися стенами, вши или блохи не заводились у нас в волосах или в простынях, уличная грязь не проникала через крепкие окна или дверные щели. Может быть, жизнь в Обазине была серой, регламентированной правилами и во всем предсказуемой, но она была идеально чиста.
Меня удивляло, как хорошо мы здесь питались. Кормили нас три раза в день — горячая овсяная каша и суп, свежий козий сыр, теплый хлеб только что из печи, фрукты и овощи из своего сада и огорода, ветчина и жареная курица, а на Рождество даже сладкий пудинг с изюмом. Но мне все было мало; пришлось научиться скрывать свой вечный голод, как и свое недовольство; я упорно отвергала все предложения подружиться и всегда старалась держаться только с Джулией.
— Вот видишь? — часто говорила она. — Здесь нам очень даже неплохо.
И действительно, нам было неплохо, как ни противилась я признавать это. Не сказать, конечно, что в монастыре жилось легко и вольготно. Девочки мы были живые, подвижные, и от этого страдала наша учеба. Очень скоро я поняла, что к учебе у меня нет никаких способностей, в отличие от Джулии, которая аккуратно заполняла свои тетрадки правильным, красивым почерком, и рядом с ними мои тетрадки, все в кляксах и исправлениях, выглядели очень неопрятно. Монашка, которая курировала наш класс, сестра Бернадетта, каждый день оставляла меня на час после занятий, но это было бесполезно, все равно я писала как курица лапой.
— Ты должна постараться, Габриэль, — уговаривала меня сестра Бернадетта. — Ты не любишь писать, вот и не стараешься. Если хочешь добиться успеха, всегда надо стараться.
«Старайся, старайся, старайся» — эти слова я слышала с утра до вечера. Это выводило меня из себя, я очень расстраивалась, потому что прежде считала себя сильной и способной, и Джулия так всегда говорила, а теперь выходило, что я ни на что не способна.
Впрочем, огромное удовольствие я получала от чтения. Быстро расправившись с детскими сказками, я перешла к книгам серьезней, и монастырская библиотека стала моим излюбленным местом, где я могла подолгу рыться в книгах. Благодаря книгам я словно сама побывала в тех местах, о которых и мечтать не могла, я буквально глотала одну книгу за другой, начиная с Житий святых и кончая историями о героях древности и мифами. Мне даже стало нравиться шествие в часовню, которое мы совершали два раза в день, потому что рисунки на дорожке, непонятные символы и знаки, связанные с монастырем, например пятиконечная звезда, казались мне загадочными и возбуждали любопытство. Но вот молитвы, как и уроки, были для меня сущим мучением.
Закрыв глаза, я пыталась говорить с Богом. Я спрашивала у Него, вернется ли за нами Papa, увижу ли я снова своих братьев. Мне очень хотелось ощутить Его присутствие. Монахини постоянно твердили нам, что Бог слышит все, что мы Ему говорим, что Он слышит нашу молитву. Но я ничего не чувствовала, кроме твердого пола, от которого болели коленки. И как я ни старалась, я слышала только свой голос, эхом звучащий у меня в груди. Я незаметно поглядывала на других девочек, видела их доверчивые лица, воздетые вверх, словно к небесам, исполненные чистой веры взоры. У Джулии всегда было при этом такое лицо, будто она переносилась куда-то в иные сферы, где сам Господь беседовал с ней.
Почему же я не чувствовала такого же утешения? Почему Бог не обращал внимания на мои молитвы?
Я стала искать пути, как улучшить мои достоинства. Постепенно я стала понимать, что в своем упорядоченном мире монахини ценят тех людей, кто усердно трудится, смиренно и без суеты, в частности тех, кто часами может сидеть на одном месте, вышивая монограммы на приданом для каких-то неизвестных женщин. Сестры в Обазине прекрасно умели шить и вышивать, и им платили за эту работу деньги, которые потом шли на содержание сирот.
О, эти бесконечные стежки, монотонная работа иголки с ниткой! Я воображала себе все эти груды простыней и наволочек, носков и передников, юбок и ночных сорочек, вздымающиеся на стеллажах до самых стропил. Невозможно представить, что кто-то нуждается в таком огромном количестве этих вещей. И тем не менее поток их не прекращался, как вода, льющаяся на мельничное колесо. Кончики пальцев моих так огрубели, что я уже ничего ими не чувствовала, даже уколы иголкой. Каждый день я приступала к новому заданию с жаром, каковой сестра Бернадетта хотела бы видеть у меня на занятиях грамматикой. Только здесь я могла отличиться, только здесь я выделялась среди других. Мама часто говорила, что я словно родилась с иголкой в руке.
Однажды мне дали задание подрубить целую простыню. В конце дня сестра Тереза, которая заведовала нашей швейной мастерской, ходила между столами и внимательно наблюдала за нашей работой. Она остановилась у моего столика и взяла сложенную простыню:
— Какие красивые у тебя стежки. Габриэль, кто научил тебя так шить?
— Мама, — ответила я. — Она была швеей. И я иногда помогала ей.
— Сразу видно. У тебя прекрасно получается. Сколько тебе лет?
— Скоро будет четырнадцать, сестра. — Произнеся эти слова, я сама удивилась. Неужели так быстро прошли целых два года?
Сестра Тереза взяла мою руку и стала ее разглядывать.
— Какие маленькие у тебя ручки. Идеальные для шитья, — улыбнулась она. — Если так пойдет дело, скоро ты и сама станешь швеей, откроешь свою мастерскую. Ты бы хотела открыть свою мастерскую?
Я никогда не думала об этом. Для меня стать швеей значило разделить судьбу своей матери, с утра до вечера чинить чужую одежду; жалкая работа, такой много не заработаешь. Теперь у меня каждый день есть еда, не очень-то хочется снова голодать. Но вот иметь собственную мастерскую…
— Да, сестра, — тихо ответила я. — Мне кажется, хотела бы.
— Хорошо. В следующий раз я попрошу тебя украсить вышивкой носовой платок. Хорошая швея должна досконально знать все стороны своей профессии. — Она окинула меня строгим взглядом. — А это значит, надо знать и грамматику, и математику тоже, поэтому, я надеюсь, ты будешь очень стараться и на уроках сестры Бернадетты.
Она повернулась и пошла по проходу обратно, а я облегченно вздохнула. Что ж, если сестра Тереза считает, что я могу проторить свою дорогу в жизни, может, это и вправду так.
А увидев, как сестра Тереза, глядя на наволочку Джулии, укоризненно качает головой, я только укрепилась в этой мысли. Возможно, моя сестра умеет хорошо писать, но руки ее, столь искусно обращающиеся с пером, иголку держать не умеют, становятся неуклюжими и неловкими.
Со своего места Джулия бросила на меня унылый взгляд, а Мари-Клер, кудрявая блондинка, наша соседка по дормиторию, любимица всех монахинь, всегда неизменно вежливая и обходительная, но за их спиной насмехавшаяся над ними, криво усмехнулась.
— А стежки-то у тебя на простыне все наперекосяк. Ты никогда не станешь швеей. Из тебя вообще ничего путного не выйдет, — прошипела она.
Она злилась на меня, потому что я отказалась присоединиться к кружку ее обожателей, а я в свою очередь презирала Мари-Клер, потому что она безжалостно дразнила Джулию. Я всегда защищала сестру, но, видя, как округлились ее бедра, как похорошела ее девичья грудь (не то что у меня, я все еще оставалась плоская как доска), все остальные девчонки ей просто завидовали. Это наша Антуанетта была еще совсем ребенок и жила в детском крыле, а Джулии уже исполнилось пятнадцать, она, в сущности, превратилась в женщину, и ее красота, ее робкий, застенчивый вид вызывали зависть и делали из нее мишень для насмешек. Мари-Клер и ее подруги совали Джулии в туфли тряпицы со следами менструации, плясали вокруг нее, взявшись за руки, хором обзывая ее нехорошими именами, пока однажды я не набросилась на них с кулаками и не пригрозила кое-кому выбить зубы, если они будут так продолжать.
А теперь я внимательно рассматривала шов, о котором говорила Мари-Клер. А когда увидела, что она права, то чуть не задохнулась от ярости. Шов-то и вправду оказался неровным. Мне вдруг захотелось схватить ножницы и искромсать простыню в клочья, но я все-таки взяла себя в руки.
— А зато я знаю, что ты делаешь по ночам под одеялом. Когда вырастешь, станешь шлюхой. Придется изгонять из тебя нечистую силу, как из луденских монахинь.
Я до сих пор еще не совсем понимала, что такое шлюха, но чтение книг подсказывало, что это нехорошая, грязная женщина, а увидев, как вспыхнуло испуганное лицо Мари-Клер, сразу поняла, что попала в точку, и губы мои сами собой разъехались в довольной улыбке.