— А на дорогу этим путем ворочаться или по берегу доеду?
— Доедете, пане. В миле отсюда река к дороге сворачивает.
— Эй, слуга, ну-ка давай вперед! — сказал пан Заглоба, обращаясь к Елене.
Мнимый слуга поворотил коня на месте и мигом ускакал.
— Слушать меня! — сказал Заглоба мужикам. — Ежели сюда разъезд придет, сказать, что я берегом на большак поехал.
— Добре, пане.
Через четверть часа Заглоба опять ехал рядом с Еленой.
— Вовремя я им князя-воеводу выдумал, — сказал он, прищурив глаз, закрытый бельмом. — Теперь они целый день сидеть будут и разъезда ждать. От одного только княжеского имени у них дрыготня началася.
— Ваша милость таково быстро соображает, что изо всякой переделки выпутаться сумеет, — сказала Елена. — И я бога благодарю, что послал мне такого опекуна.
Шляхтичу эти слова пришлись по вкусу, он усмехнулся, погладил рукою подбородок и сказал:
— А что? Есть у Заглобы голова на плечах? Хитер я, как Улисс, и должен тебе, барышня-панна, сказать, что, ежели бы не хитрость эта, давно бы меня вороны склевали. Но что же нам делать? Надо спасаться. Они и вправду в близость княжеских войск поверили, ибо ясно же, что князь не сегодня-завтра появится с мечом огненным, аки архангел. А ежели б он заодно и Богуна по пути извел, я бы дал обет босиком в Ченстохову пойти. А хоть и не поверь чабаны, ведь одного упоминания о княжеской силе довольно было, чтобы их от покусительства на живот наш удержать. В любом случае скажу я тебе, барышня-панна, что наглость их — недобрый для нас signum[82], ибо означает это, что мужичье здешнее о викториях Хмельницкого наслышано и час от часу будет становиться нахальнее. А посему следует держаться нам мест безлюдных и в деревни заглядывать пореже, так как сие небезопасно. Яви же, господи, поскорее князя-воеводу, ведь мы в такую ловушку попались, что будь я не я, хуже и придумать трудно!
Елена снова встревожилась и, желая услышать из уст пана Заглобы хоть одно обнадеживающее словечко, сказала:
— Теперь я уж вовсе уверовала, что ты, сударь, и себя, и меня спасешь.
— Это конечно, — ответил старый пройдоха. — Голова затем и есть, чтобы о шкуре думать. А тебя, барышня-панна, я уже так полюбил, что, как о собственной дочери, о тебе печься буду. Самое скверное, сказать по правде, что непонятно, куда удирать, ибо и Золотоноша эта самая не очень верное asylum[83].
— Я точно знаю, что братья в Золотоноше.
— Или да, или нет, потому что могли уехать; и в Разлоги наверняка не той дорогой, какой мы едем, возвращаются. Я-то больше на тамошний гарнизон рассчитываю. Ежели бы этак бог дал полхоругвишки или полрегиментика в крепостце! А вот и Кагамлык! Теперь хоть очереты под боком. Переправимся на другой берег и, вместо того чтобы вниз по реке к большаку пойти, пойдем вверх, чтобы следы запутать. Правда, мы окажемся близко от Разлогов, но не очень…
— Мы к Броваркам ближе будем, — сказала Елена, — через которые в Золотоношу ездят.
— И прекрасно. Останавливайся, барышня-панна.
Они напоили коней. Затем пан Заглоба, надежно укрыв Елену в зарослях, поехал искать броду и тотчас его нашел, так как брод оказался в нескольких десятках шагов от места, где они остановились. Именно тут уже знакомые нам табунщики перегоняли коней через реку, которая хоть и была по всему течению мелководна, но берега повсюду имела неприступные, заросшие и болотистые. Переправившись, наши путники спешно двинулись вверх по реке и без отдыха проехали допоздна. Дорога была трудная, так как в Кагамлык впадало множество ручьев, и они, широко разливаясь в своих устьях, создавали повсюду болота и топи. То и дело приходилось или искать брода, или продираться сквозь заросли, почти непроезжие для конных. Лошади страшно утомились и едва шли. Порой они так сильно увязали, что Заглобе казалось — выбраться уже не удастся. Но в конце концов беглецы все-таки вышли на высокий, заросший дубняком сухой берег. А тут уж и ночь наступила, глубокая и непроглядная. Дальнейший путь сделался опасен: в темноте можно было угодить в трясину, так что пан Заглоба решил дождаться утра.
Он расседлал лошадей, спутал их и пустил пастись. Затем нагреб листьев, устроил из них подстилку, застелил чепраками и, накрывши буркою, сказал Елене:
— Укладывайся, барышня-панна, и спи, ибо это единственное, что можно сделать. Роса тебе глазки промоет, оно и славно будет. Я тоже голову на арчак преклоню, а то я в себе костей прямо не чую. Огня мы зажигать не станем, не то на свет какие-нибудь пастухи заявятся. Ночи теперь короткие, на зорьке двинемся дальше. Спи, барышня-панна, спокойно. Напетляли мы, точно зайцы, хотя, по правде сказать, уехали недалеко, но зато так следы запутали, что тот, кто найдет нас, дьявола за хвост поймает. Спокойной ночи барышне-панне.
— Спокойной ночи и вам.
Стройный казачок опустился на колени и долго молился, обращая очи к небу, а пан Заглоба, взвалив на спину арчак, отнес его несколько в сторону, где присмотрел себе местечко для спанья. Привал был выбран удачно
— берег был высокий и сухой, а значит, без комаров. Густая листва могла, в случае чего, защитить и от дождя.
Сон долго не шел к Елене. События прошлой ночи тотчас же вспомнились ей, а из темноты выставились лица убитых — тетки и братьев. Ей мерещилось, что она вместе с их трупами заперта в сенях и что в сени эти вот-вот войдет Богун. Она видела и его побелевшее лицо, и сведенные болью соболиные черные брови, и глаза, пронзающие ее. Елену охватила безотчетная тревога. А вдруг в окружающей тьме она и вправду увидит два горящих глаза…
Месяц ненадолго выглянул из туч, осветил немногими лучами дубраву и придал фантастические обличья веткам и стволам. На лугах закричали дергачи, в степи — перепела; порою слышны были какие-то странные далекие голоса то ли птиц, то ли ночных зверей. Поблизости фыркали кони, которые, пощипывая траву и тяжело прыгая в путах, все больше отдалялись от спящих. Все эти звуки успокаивали Елену, отгоняя фантастические видения и перенося ее в явь. Они словно бы напоминали ей, что сени эти, постоянно являвшиеся ее взору, и трупы родных, и бледный этот Богун с отмщением в очах всего лишь обман чувств, порождение страха, и ничего больше. Еще несколько дней назад сама мысль о подобной ночи под голым небом в глуши смертельно бы испугала ее, сейчас же, чтобы успокоиться, ей приходилось напоминать себе, что она и в самом деле у Кагамлыка, далеко от своей девичьей светелки.
Голоса дергачей и перепелов ее убаюкивали, звезды помаргивали над ней, стоило ветерку шевельнуть ветвями, жуки ворочались в дубовой листве, и она в конце концов уснула. Но у ночей в глуши тоже бывают свои неожиданности. Уже развиднелось, когда донеслись до нее какие-то жуткие звуки, какое-то рычанье, завывания, всхрапывания, потом визг столь отчаянный и пронзительный, что кровь похолодела в жилах. Она вскочила, дрожа от испуга и не понимая, что надо делать. Вдруг перед нею мелькнул пан Заглоба, без шапки, с пистолетом в руках мчавшийся на эти голоса. Через секунду раздался его крик: «Ух-ха! Ух-ха! Сiромаха!» — грохнул выстрел, и все смолкло. Елене казалось, что прошла тысяча лет, прежде чем у подошвы берега наконец раздался голос Заглобы:
— А, чтоб вас псы сожрали! Чтобы с вас шкуры посдирали! Чтоб вы на воротники еврейские пошли!
В воплях Заглобы чувствовалось неподдельное отчаяние.
— Ваша милость, что произошло? — спросила девушка.
— Волки коней задрали.
— Иисусе Христе! Обоих!
— Один зарезанный, другой так покалечен, что версты не пройдет. За ночь шагов на триста отошли, и конец.
— Как же нам быть?
— Как быть? Выстругать палки и оседлать их. Откуда я знаю, как быть? Вот горе так горе! По-моему, барышня-панна, дьявол на нас зуб имеет — оно и неудивительно, ибо он Богуну или сват, или брат. Как нам быть? Будь я конем, если знаю! В любом случае тебе, барышня-панна, было бы на ком ехать. Чтоб я сдох, если мне хоть раз случалось так поразвлечься.
— Пешком пойдем…
— Хорошо барышне-панне в ее двадцать годочков, а не мне при моей циркумференции мужицким манером путешествовать. Хотя что я говорю, в этих местах любого холопа на конягу станет, и только одни дворняжки пешком ходят. Чистая беда, истинный бог! Конечно, сидеть мы не засидимся, а пойдем, но когда ж мы дойдем до этой Золотоноши, а? Если даже на лошади удирать невесело, то пешком вовсе дело паршивое. С нами сейчас случилось самое скверное, что могло случиться. Седла придется бросить, а провиант на собственном горбу волочь.
— Я не допущу, чтобы ваша милость сам нес, и, что смогу, тоже понесу.
Заглобу такая самоотверженность обезоружила.
— Любезная моя панна, — сказал он. — Разве ж я турок или поганин допускать до такого? Разве ж для такой работы ручки эти беленькие, для такого стан этот стройный? Даст бог, я и сам управлюсь, только отдыхать часто придется, так как, сроду будучи воздержан в еде и питье, заработал я себе одышку. Возьмем чепраки для ночевок да провианту малость, кстати, его немного и останется, ибо сейчас надо как следует подкрепиться.
Делать ничего больше не оставалось, и они принялись за еду, причем пан Заглоба, забыв про свое хваленое воздержание, делал все, чтобы будущую одышку предупредить. Около полудня они подошли к броду, которым, вероятно, время от времени пользовались и конные, и пешие, — на обоих берегах виднелись следы колес и конских копыт.
— Может, это и есть дорога на Золотоношу? — сказала Елена.
— Ба! Спросить-то не у кого.
Стоило пану Заглобе это сказать, как вдали послышались человеческие голоса.
— Погоди, барышня-панна, спрячемся! — шепнул Заглоба.
Голоса приближались.
— Ты что-нибудь видишь, ваша милость? — спросила Елена.
— Вижу.
— Кто там?
— Слепой дед с лирой. И парнишка-поводырь. Разуваются. Они сюда хотят перейти.
Спустя мгновение плеск воды подтвердил, что реку и в самом деле переходят.
Заглоба с Еленой вышли навстречу.
— Слава богу! — громко сказал шляхтич.
— На вiки вiкiв! — ответил дед. — А кто ж там такие?
— Люди крещеные. Не бойся, дедушка, держи вот пятак.
— Щоб вам святий Микола дав здоров'я i щастя.
— А откудова, дедушка, идете?
— Из Броварков.
— А эта дорога куда?
— До хуторiв, пане, до села…
— А к Золотоноше не выведет?
— Можно, пане.
— Давно ль вы из Броварков вышли?
— Вчера утречком, пане.
— А в Разлогах были?
— Были. Да только говорят, туда лицарi прийшли, що битва була.
— Кто говорит-то?
— В Броварках сказывали. Тут один с княжьей дворни приехал, а что рассказывал, страх!
— А вы сами его не видели?
— Я, пане, ничего не вижу, я слепой.
— А паренек?
— Он видит, да только он немой, я один его и понимаю.
— А далече ли отсюда до Разлогов? Нам туда как раз и нужно бы.
— Ой, далече!
— Значит, в Разлогах, говорите, были?
— Были, пане.
— Да? — сказал пан Заглоба и вдруг схватил парнишку за шиворот.
— А, негодяи, мерзавцы, подлецы! Ходите! Разнюхиваете! Мужиков бунтовать подбиваете! Эй, Федор, Олеша, Максым, взять их, раздеть и повесить! Или утопить! Бей их, смутьянов, соглядатаев! Бей, убивай!
Он стал что было сил дергать подростка, трясти его и все громче вопить. Дед рухнул на колени, моля о пощаде; подросток, как все немые, издавал пронзительные звуки, а Елена изумленно на все это глядела.
— Что ты, ваша милость, вытворяешь? — пыталась она вмешаться, собственным глазам не веря.
Но пан Заглоба визжал, бранился, клялся всею преисподнею, призывал всяческие несчастья, бедствия, хворобы, угрожал всеми, какие есть, муками и смертями.
Княжна решила, что он в уме повредился.
— Скройся! — кричал он ей. — Не пристало тебе глядеть на то, что сейчас будет! Скройся, кому говорят!
Вдруг он обратился к деду:
— Скидавай одежу, козел, а нет, так я тебя сей же момент на куски порежу.
И, повалив подростка наземь, принялся собственноручно срывать с того одежду. Перепуганный дед поспешно побросал лиру, торбу и свитку.
— Все скидавай!.. Чтоб ты сдох! — вопил Заглоба.
Дед стал снимать рубаху.
Княжна, видя, что происходит, поспешно удалилась, дабы скромности своей лицезрением обнаженных телес не оскорбить, а вослед ей, торопившейся уйти, летели проклятья Заглобы.
Отдалившись на значительное расстояние, она остановилась, не зная, как быть. Поблизости лежал ствол поваленного бурей дерева. Она села на него и стала ждать. До слуха ее доносилось верещание немого, стоны деда и гвалт, учиняемый паном Заглобой.
Наконец все смолкло. Слышны были только попискиванья птиц и шорохи листьев. Спустя некоторое время она услыхала какое-то сопение и тяжелые шаги.
Это был пан Заглоба.
На плече он нес одежку, отнятую у деда и отрока, в руках две пары сапог и лиру. Подойдя, он принялся моргать своим здоровым глазом, улыбаться и сопеть.
По всему было видно, что он в превосходном настроении.
— Ни один приказный в трибунале так не накричится, как мне пришлось! — сказал он. — Охрип даже. Но, что надо, заимел. Я их в чем мать родила отпустил. Если султан не сделает меня пашой или валашским господарем, значит, он просто неблагодарный человек; я же двух святых туркам прибавил. Вот негодники! Умоляли, чтобы рубашки оставил! А я говорю, спасибо скажите, что в живых остаетесь. А погляди-ка, барышня-панна, все новое: и свитки, и сапоги, и рубахи. Может ли быть порядок в нашей Речи Посполитой, если хамы так изрядно одеваются? Они в Броварках на ярмарке были, где насобирали денег и все себе купили. Мало кто из шляхты нахозяйствует в этой стране столько, сколько наклянчит дед. Всё! С этой минуты я рыцарское поприще бросаю и начинаю на больших дорогах дедов грабить, ибо eo modo[84] богатство быстрее нажить можно.
— Но за какою надобностью ты, ваша милость, сделал это? — спросила Елена.
— За какою надобностью? Ты, барышня-панна, не поняла? Тогда погоди, сейчас эта самая надобность зримо тебе явлена будет.
Сказав это, он взял половину отнятой одежи и удалился в прибрежные заросли. Спустя некоторое время в кустах зазвенела лира, а затем показался… уже не пан Заглоба, но настоящий украинский дiд с бельмом на одном глазу и с седою бородой. Дiд приблизился к Елене, распевая хриплым голосом:
Соколе ясний, брате мiй рiдний, Ти високо лiта†ш, Ти широко вида†ш.
Княжна захлопала в ладоши, и впервые со времени бегства из Разлогов улыбка оживила ее прелестное лицо.
— Не знай я, что это ваша милость, ни за что бы не признала!
— А что? — сказал пан Заглоба. — И на масленицу не видала ты, барышня-панна, лучшей машкеры. Я уж и в Кагамлык погляделся. И если я когда-нибудь видал более натурального деда, пускай меня на собственной торбе повесят! С песнями у меня тоже все в порядке. Что, барышня-панна, желаешь? Может, о Марусе Богуславке, о Бондаривне или о Серпяховой смерти? Пожалуйста. Считай меня распоследним человеком, ежели я на кусок хлеба у самых отпетых гультяев не заработаю.
— Теперь ясно, зачем ты, сударь, все это сделал, зачем одежку совлек с бедняжек этих — чтобы в дорогу переодетыми пуститься.
— Точно! — сказал пан Заглоба. — А ты, барышня-панна, что думала? Тут, за Днепром, народишко похуже, чем в других местах будет, и только рука княжеская смутьянов от самоуправства сдерживает; теперь же, когда узнают они о войне с Запорожьем и о викториях Хмельницкого, никакая сила их от мятежа не удержит. Ты же видела, барышня-панна, тех чабанов, которые к нашей шкуре подбирались? Если гетманы сейчас же не побьют Хмельницкого, то через день, а может, через два вся страна в огне будет. Как же я тогда барышню-панну через все взбунтовавшееся мужичье проведу? А если доведется угодить к ним в лапы, лучше тебе было бы в Богуновых остаться.
— Это невозможно! Лучше смерть! — прервала его Елена.
— А мне наоборот: лучше — жизнь, ибо от смерти, как ни хитри, все равно не отвертишься. Но сдается мне, сам господь нам этих дедов послал. Я их, как и чабанов, напугал, что князь с войском близко. Три дня теперь от страху будут голые в камышах сидеть. А мы тем временем, переодетые, в Золотоношу как-нибудь проберемся, найдем братьев твоих — хорошо, нет — пойдем дальше, хоть бы и к гетманам, или князя станем ждать. И все время в безопасности, ибо дедам от мужиков и от казаков никакого утеснения. Можем даже через обозы Хмельницкого невредимыми пройти. Только татар vitare[85] нам следует, ибо они тебя, барышня-панна, как младого отрока в ясыри возьмут.
— И мне, значит, надо переодеться.
— Именно! Хватит тебе казачком быть, преобразись-ка в мужицкого подростка. Правда, для хамского отпрыска ты уж очень пригожа, как, впрочем, и я — для дiда, но это пустяки. Ветер обветрит личико твое, а у меня от пешего хождения брюхо опадет. Всю дородность свою выпотею. Когда мне валахи глаз выжгли, я было решил, что непоправимое несчастье мне приключилось, а сейчас вот вижу, что оно мне на руку; ведь, если дед не слепой, значит, дело нечистое. Ты меня, барышня-панна, за руку води, а зови Онуфрием, ибо такое оно, мое дедовское имя. А сейчас переоденься, да поскорее, нам в путь пора. А путь, поскольку пешком, долог будет.
Пан Заглоба удалился, и Елена, не мешкая, стала переодеваться в дедовского поводыря. Она сняла казацкий жупаник и, поплескавшись в речке, надела крестьянскую свитку, соломенную шляпу и дорожную сумку. К счастью, подросток, которого ограбил Заглоба, был стройным, поэтому все пришлось на нее отлично.
Заглоба, когда вернулся, внимательно ее оглядел и сказал:
— Мой боже! Не один рыцарь охотно бы лишился состояньица своего, лишь бы его этакий пажик сопровождал, а уж некий известный мне гусар, тот бы ни секунды не раздумывал. Только вот с волосами твоими надо что-то придумать. Видал я в Стамбуле пригожих юнцов, но такого — никогда.