Старый и седой как лунь дружка соскочил с лошади, подошел к шляхтичу и, с покорностью уцепившись за его стремя, кланяясь в ноги, стал упрашивать:
— Смилуйся, доблестный рыцарь, не губи бедных людей, видит бог: невиновные мы, не к бунтарям идем, из Гусятина возвращаемся, из церкви, сродственника нашего Димитрия, кузнеца, с бондаревой дочкой Ксенией повенчали. На свадебку с караваем едем.
— Это люди безвинные, — прошептал вахмистр.
— Пошел вон! Все они шельмы! На свадьбу, да только от Кривоноса! — рявкнул Заглоба.
— К о л и б й о г о т р я с ц я м о р д у в а л а! — воскликнул старик. — Мы его в глаза не видели, мы люди смирные. Смилуйся, ясновельможный пан, дозволь проехать, мы никому зла не чиним и повинность свою соблюдаем.
— В Ярмолинцы пойдете в путах!..
— Пойдем, куда, пане, прикажешь! Тебе повелевать, нам слушать! Одну только окажи милость, доблестный рыцарь! Скажи панам ж о л н i р а м, чтобы наших не обижали, а сам — прости уж нас, темных, — не погнушайся с нами за счастье молодых выпить... Челом бьем: подари радость простым людям, как господь и Святое писание учат.
— Только не надейтесь, что я, когда выпью, вам дам поблажку! — строго молвил Заглоба.
— Что ты, пане! — с радостью воскликнул старик. — У нас и в мыслях нету такого! Эй, гудошники! — крикнул он музыкантам. — Сыграйте для я с н о г о л и ц а р я, о н л и ц а р добрый, а вы, хлопцы, несите-ка я с н о м у л и ц а р ю сладкого меду, он бедных людей не обидит. Быстрей, х л о п ц i, живо! Д я к у є м, п а н е!
Хлопцы кинулись со всех ног к бочкам, а тем часом зазвенели бубны, запищали весело скрипки, волынщик надул щеки и давай мять мех под мышкой, а дружки махать шестами с нанизанными на них венками. Видя такое, солдаты подступили поближе, закрутили усы, стали посмеиваться да через плечи мужиков поглядывать на девок. Вновь молодицы завели песни — страха как не бывало, даже кое-где послышалось радостное: "Ух-ха! Ух-ха!"
Однако Заглоба не сразу смягчился — даже когда ему подали кварту меду, он еще продолжал ворчать себе под нос: "Ах, мерзавцы! Ах, шельмы!" Даже когда усы уже обмочил в темной влаге, брови его оставались хмуро насуплены. Запрокинув голову, жмуря глаза и причмокивая, он отпил глоток и лицо его выразило сначала удивление, а затем возмущенье.
— Что за времена! — буркнул он. — Холопы такой мед пьют! Господи, и ты на это взираешь и не гневаешься?
Сказавши так, он наклонил кварту и одним духом осушил до дна.
Тем временем поезжане, расхрабрясь, подошли всей гурьбой просить, не причиня зла, отпустить их с миром; была среди них и молодая, Ксения, робкая, трепещущая, со слезами в очах, с пылающими щеками, прелестная, как ясная зорька. Приблизясь, она сложила руки и со словами: "П о м и л у й т е, п а н е!" — поцеловала желтый сапог Загдобы. Сердце шляхтича мгновенно растаяло как воск.
Распустив кожаный пояс, он порылся в нем и, выудив последние золотые червонцы, полученные в свое время от князя, сказал Ксении:
— Держи! И да благословит тебя бог, как и всякую невинную душу.
Волнение не позволило ему вымолвить больше ни слова: стройная чернобровая Ксения напомнила Заглобе княжну, которую он по-своему любил всем сердцем. "Где она теперь, бедняжка, хранят ли ее ангелы небесные?" подумал старый шляхтич и, вконец расчувствовашись, готов уже был с каждым обниматься и брататься.
Крестьяне же, видя такое великодушие, закричали от радости, запели и, обступив шляхтича, кинулись целовать полы его одежды. "Он добрый! повторяли в толпе. — З о л о т и й л я х! Ч е р в i н ц i д а є, з л а н е р о б и т ь, хороший пан! Н а с л а в у, н а щ а с т я!" Скрипач так наяривал, что самого трясло, у волынщика глаза на лоб полезли, у довбышей отваливались руки. Старик бондарь, видно, не храброго был десятка и до поры до времени держался за чужими спинами, теперь же, выступив вперед, вместе с женой своей и матерью новобрачного, старой кузнечихой, принялся бить поясные поклоны да приглашать на хутор, на свадебный пир, приговаривая, что такой гость — великая для них честь и для молодых добрый знак: иначе не будет им счастья. За ними следом поклонились жених с невестой; чернобровая Ксения хоть и простая девка, а сразу смекнула, что от ее просьбы толк будет больше всего. Дружки меж тем кричали, что до хутора рукой подать и с дороги сворачивать не придется, а старый бондарь богат, не такого еще выставит меду. Заглоба поглядел на солдат: все, как один, словно зайцы, шевелили усами, предвкушая славную попойку да пляски, и посему — хоть никто ни о чем не смел просить — сжалился над ними; не прошло и минуты, как Заглоба, дружки, молодицы и солдаты двинулись к хутору в полнейшем согласье.
Хутор и в самом деле был неподалеку, а старый бондарь богат, так что пир закатил горою. Выпили все крепко. Заглоба же до того раззадорился, что ни в чем другим не уступал. Вскоре начались разные диковинные обряды. Старухи отвели Ксению в боковую светелку и там с нею заперлись. Пробыли они в боковушке долго, а когда вышли наконец, объявили, что девушка чиста, как лилия, как голубка. Возрадовались все, шум поднялся, крики: "Н а с л а в у! Н а щ а с т я!" Бабы в ладоши стали хлопать да приговаривать: "А щ о? Н е к а з а л и?!" — а парни ногами притоптывать, и всяк поочередно пускался в пляс, держа в руке кварту, которую перед дверью светелки выпивал "на славу". Сплясал так и Заглоба, тем лишь благородство происхождения своего обозначив, что не кварту, а целый штоф осушил у двери. Потом бондарь с женою и кузнечихой повели в светелку молодого, а так как не было у Димитрия отца, поклонились пану Заглобе, чтобы тот его заступил, — Заглоба согласился и ушел с ними. В горнице на время поутихло, только солдаты, гулявшие на майдане перед хатой, горланили да вопили по-татарски и из пищалей палили. Настоящая же гульба и веселье начались, когда в горницу воротились родители. Старый бондарь на радостях облапил кузнечиху, парни подходили к бондаревой жене и, низко поклонясь, колени ее обнимали, а бабы восхваляли за то, что дочку сберегла как зеницу ока, соблюла в чистоте, как лилию, как голубку;[140] потом с нею пустился в пляс Заглоба. Сперва потоптались на месте друг перед дружкой, а потом он как ударит в ладоши, как пойдет вприсядку, и то подпрыгнет, то подковками о дощатый пол стукнет — аж щепки летели да пот в три ручья со лба катился. На них глядя, закружились и остальные: молодицы с солдатами да с парнями кто в горнице, кто во двор вышел. Бондарь то и дело приказывал выкатывать все новые бочки. Под конец всем гуртом вывалились на майдан из хаты — там разожгли костры из щепы и сухого чертополоха, потому что уже глубокая ночь наступила, и пирушка сделалась настоящей попойкой; солдаты стреляли из пищалей и мушкетов, словно на бранном поле.
Заглоба, красный, вспотелый, нетвердо держащийся на ногах, забыл, где он и что с ним происходит; различал словно в тумане лица пирующих, но хоть убей, не мог бы сказать, что это за люди. Он помнил, что гуляет на свадьбе, — но на чьей? Ха! Наверно, Скшетуского с княжною! Эта мысль показалась ему весьма правдоподобной и в конце концов гвоздем в голове засела, наполнив такой радостью, что он завопил как безумный: "Во здравие! Возлюбим друг друга, братья! — опорожняя при том одну за другой кружки, из которых каждая была не меньше штофа. — За тебя, брат! За нашего князя! Будем все счастливы! Дай-то бог, чтобы минула година бедствий для нашей отчизны!" Тут он залился слезами и, направившись к бочке, споткнулся — и далее на каждом шагу спотыкался, ибо на земле, словно на поле боя, лежало множество недвижных тел. "Господи! — воскликнул Заглоба. — Не осталось больше истинных мужей в Речи Посполитой. Один Лащ пить умеет, да еще Заглоба, а прочие!.. О господи!" И жалобливо возвел очи к небу — и тут заметил, что небесные светила более не утыкают прочно небесную твердь наподобие золотых гвоздочков, а одни дрожат, будто стремятся выскочить из оправы, другие описывают круги, третьи казачка отплясывают друг против дружки, — чему Заглоба весьма поразился и сказал изумленной своей душе:
— Неужто один только я не пьян in universo?[141]
Но вдруг и земля, подобно звездам, закружилась в бешеной пляске, и Заглоба навзничь грянулся оземь.
Вскоре он заснул, и стали ему страшные сны сниться. Какие-то призрачные чудовища, казалось, навалились ему на грудь, придавили к земле всей тяжестью, опутывая по рукам и ногам. При этом слышались ему истошные вопли и даже громыханье выстрелов. Яркий свет, проникая сквозь сомкнутые веки, резал глаза нестерпимым блеском. Он хотел проснуться, открыть глаза, но не тут-то было. Чувствовал: что-то неладное с ним творится, голова запрокидывается назад, словно его за руки и за ноги волокут куда-то... Потом почему-то страх его обуял; скверно ему было, чертовски скверно и тяжко. Сознание помалу к нему возвращалось, но странное дело: при этом им овладело такое бессилие, как никогда в жизни. Еще раз попробовал он пошевелиться, а когда это не удалось, окончательно пробудился — и разомкнул веки.
В ту же минуту взор его встретился с парой глаз, которые жадно в него впились; зеницы те были черны как уголь и до того люты, что совершенно уже проснувшийся Заглоба в первый момент подумал, будто на него уставился дьявол, — и снова опустил веки, но тут же их поднял. Страшные глаза по-прежнему глядели на него в упор, и лицо казалось знакомым: внезапно Заглоба содрогнулся всем телом, облился холодным потом, и по спине его, до самых пят, тысячами забегали мурашки.
Он узнал лицо Богуна.
Глава VII
Заглоба лежал, привязанный к собственной сабле в той самой горнице, где играли свадьбу, а страшный атаман сидел поодаль на табурете, наслаждаясь испугом пленника.
— Добрый вечер, ваша милость! — сказал он, заметив, что глаза у его жертвы открыты.
Заглоба ничего не ответил, но в одно мгновенье отрезвел настолько, будто капли вина не брал в рот, только мурашки, добежав до пяток, кинулись обратно, прямо в голову, и лютый холод пронял до костей. Говорят, утопающий в последнюю свою минуту видит явственно всю прошлую жизнь, все припоминает, понимая при этом, что с ним происходит; у Заглобы в тот миг так же прояснились память и сознание, и последнее, что родилось в его просветленном мозгу, было беззвучное, так и не сорвавшееся с губ восклицанье: "Сейчас он мне покажет!"
Атаман же спокойным голосом повторил:
— Добрый вечер, ваша милость.
"Брр! — подумал Заглоба. — Уж лучше б взъярился".
— Не узнаешь меня, пан шляхтич?
— Мое почтение! Как здоровьице?
— Не жалуюсь. А вот о твоем здоровье я теперь сам позабочусь.
— Я у господа такого лекаря не просил и смею сомневаться, чтоб лекарства твои мне пошли на пользу... Впрочем, на все воля божья.
— Что ж, ты меня выхаживал, сейчас мой черед отблагодарить старого друга. Помнишь, как мне голову обмотал в Разлогах?
Глаза Богуна засверкали, как два карбункула, а усы вытянулись в страшной усмешке ровной полоскою.
— Помню, — сказал Заглоба. — Помню и что ножом мог тебя пырнуть, однако ж такого не сделал.
— А я разве тебя пырнул? Или пырнуть намерен? Нет! Ты мой дружок сердечный, я тебя стану беречь пуще глаза.
— Я всегда говорил, что ты благородный рыцарь, — сказал Заглоба, делая вид, будто принимает слова Богуна за чистую монету, а в голове у него мелькнуло: "Уж он, видно, что-нибудь разэдакое придумал. Не помереть мне легкой смертью!"
— Правильно говорил, — согласился Богун, — да и тебе не откажешь в благородстве. Искали мы друг друга и наконец отыскали.
— Правду сказать, я тебя не искал, а на добром слове спасибо.
— Скоро меня еще пуще благодарить станешь, и я тебе воздам за то, что невесту мою в Бар увез из Разлогов. Там я ее и нашел, а теперь что ж! На свадьбу бы тебя пригласить надлежало, да только не сегодня ей быть и не завтра — сейчас война, а ты в годах уже, не доживешь, может случиться.
Заглоба, несмотря на весь ужас своего положения, навострил уши.
— На свадьбу? — пробормотал он.
— А ты думал? — продолжал Богун. — Что я, мужик какой — девицу без попа неволить или не стать меня на то, чтобы в Киеве обвенчаться? Не для мужика ты ее в Бар привел, а для гетмана и атамана...
"Хорошо!" — подумал Заглоба.
После чего повернул голову к Богуну и молвил:
— Прикажи меня развязать.
— Полежи, полежи, тебе ехать скоро, а старому человеку не грех отдохнуть перед дорогой.
— Куда ж ты меня везти хочешь?
— Ты мой друг, и повезу я тебя к другому своему дружку, к Кривоносу. Уж мы с ним позаботимся, чтоб тебе хорошо было.
— Жарко мне будет! — буркнул шляхтич, и опять мурашки забегали у него по телу.
Подумав, он заговорил снова:
— Знаю я, ты на меня зло таишь, а понапрасну, видит бог, понапрасну. Жили мы с тобой вместе? Жили, и не один в Чигнрине выпили жбан меду, потому как я тебя возлюбил, ровно сына, за удаль твою и отвагу — второго такого рыцаря не сыскать во всей Украине. Вот так-то! Когда я тебе, скажи, поперек становился? Не поехал бы тогда с тобою в Разлоги, мы б по сей день пребывали в доброй приязни. А зачем поехал? Из расположения к тебе только. И не осатаней ты, не пореши тех несчастных, господь не даст соврать: никогда б я у тебя не стал на дороге. Что за радость в чужие дела мешаться! Чем кому другому, уж лучше бы тебе девушка досталась. Но когда ты вознамерился взять ее басурманским манером, во мне совесть заговорила: дом-то как-никак шляхетский. Ты бы сам на моем месте не поступил иначе. Я тебя мог на тот свет отправить с большею для себя корыстью — а ведь не сделал этого, не сделал! Потому что шляхтич, да и позорно это. Постыдись и ты надо мною глумиться — знаю я, что ты замыслил. И без того девушка в твоих руках — чего же ты от меня хочешь? Разве ж я ее — сокровище твое не берег как зеницу ока? Ты ее уважил, значит, не потерял совесть и рыцарской дорожишь честью, но как потом руку ей подашь, обагренную моею невинной кровью? Как скажешь: я того человека, что тебя сквозь сонмища холопов и татар провел, мученьям предал? Поимей же стыд, освободи меня из пут этих, верни отнятую вероломством свободу. Молод ты еще и не знаешь, что тебя в жизни ждет, а за мою смерть господь тебя покарает: лишит того, что тебе всего дороже.
Богун поднялся со скамьи, белый от ярости, и, приблизясь к Заглобе, проговорил сдавленным от бешенства голосом:
— Ах ты, свинья поганая, да я с тебя велю три шкуры содрать, на медленном огне изжарю, к стене приколочу, разорву в клочья!
И в припадке безумия схватился за висевший у пояса нож, сжал судорожно в кулаке рукоятку — и вот уже острие сверкнуло у Заглобы перед глазами, но атаман сдержал себя, сунул нож обратно в ножны и крикнул:
— Эй, ребята!
Шестеро запорожцев вбежали в горницу.
— Взять это ляшское падло и в хлев кинуть. И чтоб глаз не спускали!
Казаки подхватили Заглобу, двое за руки и за ноги, третий — сзади за волосы, и, вытащив из горницы, пронесли через весь майдан и бросили на навозную кучу в стоящем поодаль хлеве. После чего дверь закрылась и узника окружила кромешная темнота — лишь в щели между бревнами да сквозь дыры в соломенной крыше кое-где сочился слабый ночной свет. Через минуту глаза Заглобы привыкли ко мраку. Он огляделся вокруг и увидел, что в хлеву нет ни свиней, ни казаков. Голоса последних, впрочем, явственно доносились из-за всех четырех стен. Видно, хлев был плотно обставлен стражей, и тем не менее Заглоба вздохнул облегченно.
Прежде всего, он был жив. Когда Богун сверкнул над ним ножом, он ни на секунду не усомнился, что настал его последний час, и препоручал уже душу богу, в чрезвычайном, правда, страхе. Однако, видно, Богун приуготовил ему смерть поизощреннее. Он не только отмстить жаждал, но и насладиться мщением тому, кто возлюбленную у него отнял, бросил тень на его молодецкую славу, а самого его выставил на посмешище, спеленав, как младенца. Весьма печальная перспектива открывалась перед Заглобой, но покамест он утешался мыслью, что еще жив, что, вероятно, его повезут к Кривоносу и лишь там подвергнут пыткам, — а стало быть, впереди у него еще дня два, а то и побольше, пока же он лежит себе одинешенек в хлеву и может в ночной тишине какой-нибудь фортель придумать.
То была единственная хорошая сторона дела, но, когда Заглоба о дурных подумал, мурашки снова забегали у него по телу.
Фортели!..
— Кабы в этом хлеву кабан или свинья валялись, — бормотал Заглоба, им куда было б легче — небось бы к собственной сабле вязать их никто не подумал. Скрути так самого Соломона, и тот не мудрей своих штанов окажется или моей подметки. Господи, за что мне такое наказанье! Изо всех, кто живет на свете, я с одним этим злодеем меньше всего мечтал повстречаться и на тебе, привалило счастье: как раз его-то и встретил. Ох, и выделает он мою шкуру — помягче лучшего сукна. Попадись я к кому другому — тотчас бы объявил, что пристаю к смуте, а потом бы дал деру. Но и другой навряд ли б поверил, а об этом и говорить не стоит! Ой, недаром сердце в пятки уходит. Черт меня сюда принес — о господи, ни рукой шевельнуть, ни ногою... О боже! Боже!
Минуту спустя, однако, подумал Заглоба, что, имея руки-ноги свободными, легче было б какой-нибудь фортель измыслить. А что, если все-таки попытаться? Только б вытащить из-под колен саблю, а там дело пойдет проще. Но как ее вытащить? Перевернулся на бок — без толку... И тогда он погрузился в раздумье.
А подумав, начал раскачиваться на собственном хребте все быстрей да быстрей и с каждым движеньем перемещался вперед на полдюйма. Ему стало жарко, чуприна взмокла хуже, чем в пляске; временами он останавливался, чтобы передохнуть или когда ему чудилось, кто-то идет к двери, и снова начинал с новым пылом, пока наконец не уперся в стену.
Тогда он стал действовать по-другому: не на хребте качаться, а перекатываться с боку на бок; сабля при этом всякий раз кончиком легонько ударялась об стену и понемногу высовывалась из-под колен, а рукоять тянула ее вниз, к земле.