Боги среди людей - Кейт Аткинсон 11 стр.


— Знаешь, Тед, — обратился к нему Хью, — я всегда верил, что ты со временем себя найдешь.

С началом войны у него упала гора с плеч.


— Признайся, о чем задумался, — получишь пенни, — сказала Нэнси, достала из корзины для рукоделия портновскую мерную ленту и набросила ему на плечо.

— Мои думы на пенни не потянут, — ответил он.

И вернулся к злосчастным подснежникам:


Формой подснежник напоминает сережку: нетрудно представить, как этот изящный цветок дрожит в ушке какой-нибудь елизаветинской красавицы.


— Если придираться: разве может серьга дрожать в ухе? — перебила Нэнси, опуская спицы на колени и хмуро изучая свое вязанье. Она потянула изящную мочку собственного уха и показала, как плотно сидит небольшая серая жемчужина. — Вот если бы она свисала, тогда другое дело.

У Нэнси был ум криминалиста — прямо хоть сейчас судьей в Верховный суд. Она умела изложить любое мнение без эмоций и при этом в самой подкупающей манере.

— Ты меня совсем не щадишь, — рассмеялась она.

Нэнси в очередной раз намекала на «рыхлость» его стиля. Да ведь это журналистика, молча восставал Тедди, инертная форма письма. Но Нэнси любила, чтобы каждое дело выполнялось с блеском.


Когда они переехали в Йоркшир, Тедди стал учительствовать в посредственной гимназии для мальчиков, находившейся в закопченном, обшарпанном, тихо умиравшем городке при ткацкой фабрике, и на первом же уроке (тема: «Ромео и Джульетта». «Молодцов в сторону, а девок по углам и в щель»{47}) под гогот тринадцатилетних оболтусов понял, что совершил ошибку. Он увидел, как перед ним разворачивается будущее, день за унылым днем. Увидел себя, безропотного кормильца Нэнси и еще не рожденных детишек, которые уже давили на него грузом ответственности. А потом увидел себя разочарованным старичком-пенсионером. Чем это лучше банка? Тедди был стоиком, это вбили в него со школьной скамьи; преданный, как пес, он понимал, что выдержит и это, пусть даже в ущерб себе.

— На войне ты проливал кровь ради этих мальчишек, — сказала, приехав их навестить, Урсула, — ради их свободы. Они этого достойны?

— Нет, какое там, — ответил Тедди, и они в унисон рассмеялись, потому что это клише уже навязло в зубах, а им было известно, что свобода, равно как и любовь, — это абсолютные сущности, которые невозможно дозировать по собственной воле или прихоти.

А Нэнси, напротив, полюбила свою профессию. Она преподавала математику в гимназии для хорошо воспитанных, умненьких девочек в милом городке на водах. Ей нравилось делать их еще умнее, еще воспитаннее, и они платили своей учительнице любовью. В заявлении о приеме на работу она солгала, что не состоит в браке (и даже не вдова), решительно вычеркнув Тедди из своей биографии. Она вновь превратилась в мисс Шоукросс.

— К замужним учительницам относятся с предубеждением, — объяснила она мужу. — Они берут отпуск по беременности и родам, отвлекаются на свои семейные дела, на мужей.

— Отвлекаются?

Естественно, Нэнси планировала уйти с работы, когда у них наметится прибавление в семействе, но такое происходит по милости судьбы, а судьба, похоже, не спешила их облагодетельствовать.

Она знала, как Тедди тяготится учительством. У Нэнси была масса достоинств: в частности, она считала, что люди не должны страдать без причины. (Тедди всегда поражался, сколь многие считают иначе.) Она убеждала мужа снова взяться за перо:

— Давай-ка пиши сразу роман.

Нэнси перечитала весь ворох стихов из обувной коробки, и Тедди подозревал, что мнение жены совпадает с его собственным.

— Роман, — повторила она. — Роман для изменившегося мира, нечто новое, свежее, что могло бы поведать, кто мы такие и кем должны быть.

Тедди не считал, что мир так уж сильно изменился; мир виделся ему старым и унылым (каким был в собственных глазах и он сам), и он сомневался, что сможет сказать этому миру нечто стоящее, но Нэнси, похоже, усмотрела в нем дарование.

— Хотя бы сделай попытку, — говорила она. — Чтобы узнать свои возможности, нужно сделать попытку.

И он, поддавшись на льстивые уговоры, стал по вечерам и в выходные садиться за портативный ремингтон, который Нэнси откопала в комиссионном магазине. Больше никаких «Наблюдений», сказал себе Тедди. Никаких общих тетрадей. К делу.

Заглавие для своего литературного дебюта, «Испытанный кров», он позаимствовал из «Эндимиона» Китса:

— Да, ему, наверное, очень не хватало готового ложа и здорового сна, — заметила Урсула. — И он понадеялся, что, сказав об этом в стихах, приблизит свою мечту.

Его сестра всегда рассуждала о Китсе с грустью, как будто о новопреставленном. Впрочем, заглавие оказалось не слишком удачным, не хлестким.

— И так сойдет, — сказала Нэнси. — Во всяком случае, на первое время.

Ход ее мыслей был ясен. Она считала, что мужа необходимо исцелить и что занятия литературой вполне способны это сделать. «Арт-терапия» — он ненароком подслушал, как она употребила это выражение в разговоре с миссис Шоукросс. От своей матери он не ждал ничего, кроме насмешек. Первая строка «Эндимиона» — «Прекрасное пленяет навсегда» — выражала кредо Сильви. Вероятно, для заглавия оно подошло бы лучше. «Прекрасное пленяет навсегда».

К своему сожалению, Тедди обнаружил, что каждый новый персонаж или с трудом придуманный поворот сюжета оказывается невнятным или банальным. Великие мастера слова так высоко подняли планку, что его собственные находки неизбежно оказывались жалкими потугами. Он не чувствовал своей причастности к надуманным, одномерным судьбам. Если писатель — это бог, то Тедди видел себя мелким, второразрядным божком, который копошится у подножия Олимпа. Нужно проявлять заинтересованность, внушал он себе, но не находил ничего такого, о чем интересно писать.

— Может, про войну? — предложила Нэнси.

«Про войну?» — подумал он и втайне поразился: как она вообще могла подумать, что столь оглушительную в реальности тему возможно столь быстро преобразовать в литературу.

— Ну или про жизнь, — добавила она. — Про твою жизнь. Bildungsroman.{49}

— Думаю, свою жизнь лучше проживать, — сказал Тедди, — нежели делать из нее беллетристику.

Да и о чем было писать? Если вычесть войну (а это было бы, по его мнению, гигантским вычетом), ничего особенного в его жизни не оставалось. Детство в Лисьей Поляне, короткие, в сущности одинокие и бессмысленные, скитания поэта-батрака, а нынче рутина семейной жизни: подкинуть в огонь полешко, сделать выбор между овалтином и какао — и смотреть на закутанную в шерстяные кофты жену. Впрочем, насчет последнего он не жаловался: ему еще повезло, у других и этого не было.


«Так посоветуй, как мне бросить думать»,{50} — монотонно читал ученик, чью фамилию он так и не запомнил, но тут прозвенел звонок, и мальчишек, будто стаю воробьев, так и подняло с мест; толкаясь в дверях, они ринулись прочь из класса, хотя он не объявил, что урок окончен. («Похоже, дисциплина — ваше слабое место, — сказал ему разочарованный директор. — Я считал, что бывший офицер военно-воздушных сил…»)

Тедди сидел за учительским столом в пустом классе, ожидая, когда придут на урок английского и литературы ученики второй ступени. Он обвел глазами грязноватое помещение, где пахло стирательными резинками и немытыми шеями. В окна проникал мягкий свет утреннего солнца; в его лучах плясала меловая и мальчишечья пыль. За этими стенами находился какой-никакой мир.

Резко отодвинув стул, Тедди широким шагом пошел к дверям, где столкнулся с ленивым встречным потоком одиннадцатилетних школяров.

— Сэр? — обратился к нему один из них, встревоженный таким нарушением внутреннего распорядка.


Он удрал в самоволку и ехал домой по проселочной дороге, подумывая, где бы остановиться и побродить на природе, чтобы сосредоточиться. Ему грозило превращение в скитальца, в перекати-поле. Не в пример братьям, которые прочно стояли на ногах. Джимми ухал в Америку, где вел ураганную, гламурную жизнь и «заколачивал баксы»; Морис сидел китайским болванчиком в Уайтхолле и являл собой образец респектабельности. А сам он не справлялся даже с жалкими учительскими обязанностями. На фронте он дал себе клятву: если выживет — не дергаться и не роптать. Клятва эта была обречена. Но он не мог понять, что же с ним не так.

Спас его незнакомый водитель, у которого сломалась машина. Тедди остановил свой «лендровер», чтобы предложить помощь. Допотопный лимузин «хамбер» застрял на обочине, и водитель, подняв капот, беспомощно, как все профаны, разглядывал двигатель, будто мог завести его одной лишь силой мысли.

Спас его незнакомый водитель, у которого сломалась машина. Тедди остановил свой «лендровер», чтобы предложить помощь. Допотопный лимузин «хамбер» застрял на обочине, и водитель, подняв капот, беспомощно, как все профаны, разглядывал двигатель, будто мог завести его одной лишь силой мысли.

— Ага, рыцарь с большой дороги, — сказал он, приподнимая шляпу, когда Тедди вышел из «лендровера». — Этот чертов рыдван выдохся. Как и я. Билл Моррисон, — представился он, протягивая мясистую руку.

Пока Тедди возился с генератором, они побеседовали о кустах боярышника, обильно цветущих как раз на этом участке дороги. «Петушья шпора», уточнил Билл Моррисон. И добавил: сердце радуется. Впоследствии Тедди не смог бы подробно воспроизвести эту беседу — разговор поворачивал «куда кривая вывезет», как выразился Билл: от роли боярышника в английском фольклоре (гластонберийские тернии{51} и прочее) до «Королевы мая»{52} и майского дерева. Тедди рассказал, что у кельтов боярышник знаменовал переход в потусторонний мир, а у древних греков был непременным атрибутом свадебных процессий.

— В университетах обучались, как я понимаю? — поинтересовался Билл Моррисон. Скорее восхищенно, нежели сардонически, хотя, пожалуй, с толикой иронии. — А писать не пробовали?

— Да как вам сказать… — замялся Тедди.


— Может, пообедаем тогда, дружище? С меня причитается, — сказал Билл Моррисон, когда старичок-«хамбер» с кашлем вернулся к жизни.

Колонной из двух автомобилей они прибыли в скиптонскую гостиницу, где заказали ростбиф и как следует накачались пивом; по ходу дела Билл Моррисон подробно ознакомился с биографией Тедди.

Тучный, нагловато-добродушный человек с нездоровым цветом лица, Билл Моррисон когда-то давно «натаскивался» в газете «Йоркшир пост», а теперь превратился в старомодного тори. «Фамильярный, но проницательный», — впоследствии доложил Тедди жене. Его идеал — бодрый англиканин, уроженец Йоркшира, который, вероятно, играет в крикет за сборную графства, когда не вещает с амвона. С течением времени Тедди понял, что у Билла щедрое сердце и мягкая, хотя и грубоватая натура. Билл хвалил Тедди за приверженность законному браку («естественное состояние мужчины») и подтрунивал над его военным прошлым (сам он «выжил на Сомме»).

Он был редактором «Краеведа». А по совместительству и владельцем, о чем Тедди, как ни странно, узнал очень не скоро.

— Знакомо тебе такое издание, Тед?

— Да, — вежливо кивнул Тедди.

А если честно? Было какое-то смутное воспоминание о приемной дантиста, где он томился, ожидая неминуемого удаления больного зуба — в лагере для военнопленных с пациентами расправлялись запросто.

— Я почему интересуюсь: мне нужен человек, который будет вести колонку «Записки натуралиста», — объяснил Билл Моррисон. — Ерунда, черкнуть пару строчек в неделю — даже на хлеб не хватит, не говоря уже о масле, да его и не достать. Был у нас человечек, подписывался «Агрестис». По-латыни. Догадываешься небось, что это означает?

— Селянин, деревенский житель.

— Ну вот видишь.

— А куда он делся? — спросил Тедди, переваривая это неожиданное предложение.

— От старости помер. Из прежних времен селянин был. Упрямый, чертяка, — любовно добавил Билл Моррисон.

Тедди застенчиво огласил свой список сельскохозяйственных заслуг, куда входили нортумберлендские ягнята, кентские яблоки, любовь к долам и горам и водным просторам. А еще радость при виде желудя — чашки с блюдцем, и папоротника, что разжимает свой кулачок, и узорчатого пера ястреба. И необыкновенной прелести рассветного хора в английском лесу, где зацвели колокольчики.

О Франции он умолчал: и о монолитах цвета, и о горячих ломтиках солнца. Все это вряд ли пришлось бы по вкусу тому, кто сражался на Сомме.

Тедди произвел впечатление человека здравого, хотя и был родом с юга.

— Встречаются двое мужиков, — изрек Билл Моррисон, приступая к сыру «стилтон»; Тедди не сразу понял, что это — довольно тяжеловесная преамбула к анекдоту. — Один — родом из Йоркшира, благословенного края. Второй — не йоркширец. Тот, который не йоркширец, и говорит йоркширцу — (на этом месте Тедди расхотелось слушать): — «Повстречал я тут одного йоркширца», а йоркширец и говорит: «А как ты, паря, допер, что он йоркширец?» — (на этом месте Тедди расхотелось жить), — а тот, который не йоркширец, и говорит: «Да по его говору», а йоркширец и говорит: «Не, паря, кабы тот был йоркширец, он бы перво-наперво те похвалился, что йоркширец».

— Такой текст впору поместить в рождественскую хлопушку, — сказала вечером Нэнси, когда Тедди сделал попытку пересказать ей этот анекдот, ввалившись домой навеселе («Ой, как от тебя пивом несет. Но мне даже нравится»). — Правильно я понимаю: у тебя теперь новая работа, в газете?

— Нет, не в газете, — сказал Тедди, а потом добавил: — Да и какая это работа? Так, пара шиллингов в неделю.

— А как же школа? Ты не собираешься увольняться?

Школа, задумался Тедди. Сегодняшнее утро кануло в прошлое. («Так посоветуй, как мне бросить думать».)

— Я позорно сбежал, — признался он.

— Ох, бедненький мой, — рассмеялась Нэнси. — Дальше хуже будет, я знаю, просто нутром чувствую.

Так и вышло. Октябрь принес осенние краски, грибы, каштаны и запоздалое бабье лето. Ноябрь — «те дни, когда Природа-Мать своих детей укроет одеялом», а декабрь — какой же декабрь без остролиста и малиновки.

— Придумай что-нибудь трогательное, — попросил Билл, и Тедди придумал написать, почему у малиновки красная грудка.

Заметки получились довольно примитивными, но Билл Моррисон, который «не гнался за ученостью», остался доволен.

Еще один обед с возлияниями — и Тедди предложили должность «разъездного репортера». Его предшественник погиб на войне. «Ходил с арктическими конвоями», — кратко пояснил Билл, но в подробности вдаваться не стал, добавил только, что и сам долго не протянет, если будет надрываться, вкалывая за двоих.

— Теперь ты доволен? — спросила Нэнси, когда они развешивали принесенные из леса ветки остролиста и омелы.

— Да, — ответил Тедди, подумав, вероятно, чуть дольше, чем того требовал вопрос.


Будь они неладны, эти подснежники.


Некоторые считают, что сорвать этого храброго провозвестника весны, а тем более внести в дом — дурная примета. Возможно, это объясняется тем, что они во множестве произрастают на погостах.


В Лисьей Поляне Сильви всегда набирала букет первых подснежников. И напрасно: слишком уж быстро они сникали и умирали.


Белизна подснежника, которая ассоциируется с непорочностью, всегда создавала вокруг этого скромного цветка ореол невинности (кто нынче помнит девичий ансамбль «Подснежники», популярный в прошлом веке?).

Согласно германскому поверью…


— Господи, — пробормотала себе под нос Нэнси.

— В чем дело?

— Петлю потеряла. Давай дальше.


— …когда Бог создал все сущее, Он отправил снег к цветам, чтобы попросить у них красок. Все цветы ему отказали, кроме доброго подснежника, и в награду снег дозволил ему стать первым цветком Весны.

Великая музыка обладает даром исцеления. Германия теперь не является нашим врагом; похвально, что мы не забываем ее богатое наследие мифов, легенд и сказок, не говоря уже о наследии высокой культуры: музыка Моцарта…


— Моцарт — австриец.

— Ну конечно же, — спохватился Тедди. — Не понимаю, как я мог перепутать. Тогда возьмем Бетховена. Брамса, Баха, Шуберта. Шуберт, надеюсь, немец?

— Нет, тоже австриец.

— А Гайдн? — рискнул Тедди.

— Австриец.

— Сколько же их, а? Тогда… «о наследии высокой культуры: Бах, Брамс, Бетховен…»

Нэнси молча покивала, как учительница, похвалившая троечника за работу над ошибками. Впрочем, не исключено, что она просто считала петли.

— «Бетховен из них…»

— Мы уклоняемся от подснежников. К чему эти экскурсы о немцах?

— В продолжение темы германского поверья, — ответил Тедди.

— А получается, что ты призываешь простить немцев. Или так оно и есть? Ты сам-то простил?

Как сказать? Теоретически, наверное, да, но сердце-вещун говорило «нет». У Тедди не шли из головы мысли о погибших однополчанах. Мертвым, как демонам и ангелам, имя легион.

Для него война закончилась три года назад. Последний год он провел hors de combat[10] в лагере для военнопленных вблизи польской границы. Выбросившись с парашютом из горящего самолета над территорией Германии, он сломал лодыжку и не смог избежать плена. Самолет его, нащупанный лучом прожектора, был сбит зенитным огнем в ходе того жуткого налета на Нюрнберг. Тогда он еще этого не знал, но для бомбардировочной авиации это была самая скверная ночь войны: потери составили девяносто шесть самолетов и пятьсот сорок человек убитыми — больше, чем во всей битве за Британию. Но к тому времени, когда он добрался до дому, все это было уже далеко и не ново; Нюрнберг практически никто не вспоминал.

Назад Дальше