Его батальон - Василий Быков 9 стр.


– А как же с политобеспечением? – осторожно спросил Волошин. – Митинг проводить не будем?

– А зачем? Я и так побеседую. И им письмишко почитаю. Письмишко классное получил. От девушек из Свердловска.

– От знакомых?

– Нисколько. Пишут на имя комсомольского секретаря части. Не письмо – целая поэма. Хотите почитать?

Он схватился за свою набитую бумагами кирзовую сумку, но Волошин сказал:

– Зачем? Не мне же адресовано.

– Так с моего согласия. Я вот бойцам все читаю – слушают, не оттащишь. И сердечно и патриотично. Хоть в газете печатай.

– Вот и почитай в ротах.

– Обязательно. Вот как они пишут, послушайте, – сказал он, торопливо разворачивая помятый треугольник. – «От имени и по поручению всех наших девушек, здравствуйте, дорогие и любимые воины-герои, красавцы молодые и чуть постарше, мы любим вас и гордимся вами, и ждем вас днем и ночью, бесконечно храня нашу любовь и нашу девичью нежность...» Ну? И так дальше.

– Хорошо пишут, – сказал Волошин.

Круглов спрятал письмо и застегнул сумку.

– Ну что, сколько там настучало? – Он взглянул на лежавшие на ящике часы Волошина. – Ого, уже три? Пойду в роту.

– В какую пойдешь?

– Какая под высотой? Самохина?

– Самохина, – сказал, подумав, комбат. – Но я бы посоветовал сходить в восьмую. Муратов там захандрил что-то.

– Это почему?

– Да так. Ерунда. Но надо бы подбодрить.

– Хорошо, пойду к Муратову. Старый знакомый все-таки. Вместе в полк прибыли. А потом и к Самохину заскочу.

– Что ж, давай.

– Главное – письмо прочитать. Знаете, как вдохновляет?

– Посмотрим, как ты их вдохновишь завтра.

– В наилучшем виде. Только вот времени в обрез. Ну что ж, утречком встретимся?

– Непременно.

Круглов ушел, и в землянке опять стало тихо. Прислушиваясь к отдаляющимся в траншее шагам, Волошин вспомнил о высоте и подумал, что придется, наверно, снова вылезать из землянки и идти к Самохину – он просто терял надежду дождаться на КП пропавших где-то разведчиков. Но усталое тело медлило, так хорошо было сидеть в тепле и покое, тревожно сознавая, что истекают последние часы ночи, а завтра все уже будет не так. Хотя, может, и обойдется. Они возьмут высоту, закрепятся, зароются, настанет какая-никакая передышка, можно будет отдохнуть в обороне.

Вот ведь о чем мечтается, спохватился комбат, поймав себя на этих расслабляющих, почти крамольных на фронте мыслях. Пол-России стонет под немцем, льется кровь пополам со слезами, люди ждут не дождутся, когда Красная Армия осилит захватчика, а он о чем размечтался – стать в оборону, отдохнуть, отоспаться. Но что делать – именно так. Сердцем и разумом чувствуешь и сознаешь одно, а тело, каждая часть твоей теплой плоти жаждут другого; у них свои, куда более скромные, требования, но без удовлетворения их – никуда. Очень несовершенен, слаб человек, но другого вот не дано. Чтобы достичь больших целей, приходится считаться с маленькими нуждами этих несовершенных и слабых людей, судьбами и телами которых вымощен весь длинный путь к огромной победе.

И Круглов прав, идя к ним не с лекцией о положении на фронтах и не с разъяснением очередного приказа Верховного, а с трогательным в своей девичьей наивности письмом истосковавшихся в обезмужичевшем тылу девчат. Действительно, такое письмо способно скорее тронуть очерствевшие души тех, кому адресовано, и наверняка благотворнее сработает в их сознании, чем чеканные слова воинского приказа, ставящего все те же задачи. Если бы эти задачи было так легко выполнить, как запечатлеть их в сознании у каждого! А вот письмо, этот тихий голос девичьей нежности, из-за тысячи верст прилетевший в промерзшую фронтовую темень, – что может быть светлее и ближе для издрожавшегося, оголодалого, изнывшего от долгой разлуки с близкими человека на фронте?

Но комбат не хотел читать эти, может быть, самые лучшие из всех когда-либо написанных от имени и по поручению строки, он предпочитал такие слова любви, которые не покажешь другому, не прочитаешь на собрании.

Он их читал в редкие минуты покоя, наедине с собой.


Мой дорогой сын, пишу тебе, наверно, в последний раз, вряд ли нам придется когда еще свидеться. По улице проходят последние бойцы нашей пехотной части, на Оршанском шоссе слышится сильный бой, под вечер, наверно, тут уже будут немцы. Может, ты меня осудишь за то, что я остаюсь в этом городе под властью оккупантов, но куда мне идти? Ты знаешь, какое мое здоровье, к тому же я здесь родилась, здесь выросла, здесь тридцать лет моей жизни отдано детям и школе, здесь могилы моих стариков и твоего отца – я остаюсь с ними. Будь что будет!

Но что ждет тебя? – эта мысль приводит меня в отчаяние, я не нахожу себе ни покоя, ни места, ведь ты совсем еще молод, а на твоих плечах такая командирская ответственность. Как ты с ней справишься в такой жестокой войне, с таким сильным врагом, как эти немцы-фашисты?

Я напрасно не сетую, я понимаю, что таков твой удел, ты мужчина, воин, и этим все сказано. Правда, теперь я все думаю о тех годах твоей юности, когда ты сделал свой решающий выбор и стал военным. Может быть, следовало выбрать иначе? Возможно, прав был твой бухгалтер-отец, видевший иным твое будущее? Ты знаешь, сколько он потратил усилий, чтобы развить в тебе еще детские твои способности к искусству, и как льстили ему похвальные отзывы о них Пэна и самого Добужинского. Но что делать? Выбор сделан, и теперь поздно сожалеть об этом.

Я только очень прошу – на коленях умоляю тебя, – если можно, побереги себя! Мы свое прожили, твое же – все впереди, если бы не эта проклятая война, так неожиданно свалившаяся на наши головы! Я тебя прошу лишь об одном – без крайней нужды не лезь на рожон, подумай, прежде чем рисковать жизнью, помни, как это ужасно для родителей – переживать своих детей. Твоя мама. Витебск, 9 июля 1941 года.


Всякий раз перечитывая это истершееся в карманах письмо, Волошин со скорбно-печальной улыбкой думал: «Милая, добрая, наивная мама, если бы это было возможно...»

Глава одиннадцатая

Похоже, он задремал, пригревшись в своем тихом углу, и вдруг содрогнулся от испуга, от неясного сознания того, что случилась беда. Оставленные на ящике часы показывали четверть пятого, он их сунул в карман и выскочил из землянки, ошеломленный тем, что происходило снаружи.

Еще было темно, но ночная тишина исчезла, взорванная обвальным огневым треском и гулом, по всему поднебесью, сверкая, неслись, перекрещиваясь и обгоняя друг друга, десятки огненных трасс, над высотой то и дело взмывали в небо ракеты, синим дрожащим светом заливая переходящий в болото склон. Там же, слышно было, грохнуло несколько гранатных взрывов, и над болотом, батальонной цепью и пригорком густо неслись, сходясь и рассыпаясь в черной темени неба, огненные нити трасс.

Быстро подавив в себе сонный испуг, комбат понял, что, несмотря на грохот и густое сверкание вокруг, бой шел у немцев, его роты молчали. Скорее всего, как он того и боялся, это напоролись за болотом разведчики.

Он бросил испуганно выскочившему из землянки Маркину: «Докладывай в полк», а сам, крикнув Гутмана, пустился по траншее в поле.

Спотыкаясь и оступаясь на полевых неровностях, он бежал в дрожаще-подсвеченной темени навстречу этому грохоту вниз, к цепи седьмой роты, думая, что теперь придется выручать разведчиков, если только еще можно их выручить. Если оба они не распластались на склоне. Конечно, при этом опять не избежать неприятных объяснений с Гунько, но что делать? К объяснениям ему не привыкать.

Гутман, торопливо застегиваясь и подпоясываясь, молча бежал следом, озабоченно поглядывая на высоту, однажды упал, выругался и, пригнувшись, догнал комбата:

– Взбесились они там, что ли?

Волошин не ответил. Он тоже не сводил глаз с высоты, ее залитого мигающим светом склона, на котором, однако, отсюда ничего не было видно, и думал, что, наверно, разведчики влипли как следует, наверно, им уже не помочь. Чуть замедлив свой бег, он начал примечать опытным взглядом все высверки пулеметных трасс, которые он умел отличать среди множества других автоматических выстрелов и, омрачаясь, понял, что их много. Он такого не ждал. Он насчитал их не меньше шести, хотя, конечно, это была лишь часть хорошо организованной системы пулеметного огня, всю ее теперь они не раскроют.

Седьмая была вся на ногах, никто уже не спал, бойцы, высовываясь из темных окопчиков, тревожно смотрели на беснующуюся огнем высоту, ждали, что последует дальше. Он взял в сторону, сгибаясь, пробежал к знакомой приблиндажной траншейке, в которой уже жалось несколько человек и слышался голос Самохина:

– Не лезь, не лезь, не высовывайся! Жить надоело?

Волошин с ходу спрыгнул в траншею, кто-то посторонился, давая место комбату, следом влез Гутман, и Самохин сообщил озабоченно:

– Видите, что делается? Наверно, Нагорный...

– Еще не вернулся?

– Нет.

– Видите, что делается? Наверно, Нагорный...

– Еще не вернулся?

– Нет.

– Немедленно десять человек через болото на выручку. Немедленно!

– Есть! – бросил командир роты. – Гамзюк! Гамзюк, бери первый взвод и вниз!

Подсвеченный ракетными отблесками, Гамзюк выскочил из траншейки, пригнувшись, побежал вдоль цепи, и близкая огненная очередь, едва не сбив с него голову, толстым сверкающим жгутом пронеслась над бойцом. Когда она затухла, стало видно, как несколько человек нерешительно выбрались из своих окопчиков и упали в темени, наверно не решаясь куда-то бежать без команды.

Они медлили, два пулемета с высоты слепо строчили по кустарнику на болоте, трассирующие светляки рикошетов со шмелиным гудом разлетались в разные стороны. Наконец Гамзюк собрал всех и только сбежал к болоту, как рядом, в траншейке, кто-то обрадованно воскликнул:

– А вон, гляньте! Это не Нагорный?

Все повернули головы в сторону, куда указывал боец, действительно, в кустарнике ощущалось какое-то движение. Наверно, это заметили уже и бойцы Гамзюка, кто-то там, пригнувшись, взял резко в сторону. Минуту спустя несколько бойцов уже повернули обратно на взмежек, одна тесная группка их свернула к траншейке.

– Что такое, Гамзюк? – не стерпев, окликнул бойца Самохин.

– Да вот, ранило.

– Кого ранило?

Они подошли к брустверу и осторожно положили наземь неподвижное тело, кто-то принялся расстегивать на нем шинель, а на бруствер тяжело опустился Нагорный.

– Нагорный? Что у вас случилось? – встревоженно спросил Самохин.

– Счас, счас, товарищ лейтенант...

Только тут все заметили, что Нагорный совершенно выбился из сил, трудно дыша, он распахнул на себе шинель, скинул шапку и долго еще не мог вымолвить слова.

– Счас... Значит, так... Ранили вот его... Дрозда...

– Где ранили? – спросил комбат.

– Там, возле траншеи. Мы доползли... А как побежали... Сперва ползли, а там эта... Спираль...

– Какая спираль? – удивился командир роты.

– Ну эта... Бруно...

– Никакой там спирали не было. Вчера я весь день смотрел...

– Вчера не было. Натянули... Ну мы и вперлись. Ни туда, ни сюда. Я взял, потянул...

– Зачем? Зачем ты тянул, голова и два уха! – взъярился лейтенант.

– Так а Дрозда как же?.. Его ж там ранило, – кивнул он в сторону лежавшего на земле бойца, и комбат, поморщившись в темноте, заметил, что там уже появилась маленькая фигурка Веры. – Туда как ползли, не было. А потом натянули...

– А, они вас там загородили? Вот сволочи! – выругался командир роты.

Комбат не перебивал и не переспрашивал, он ждал, давая Нагорному выговориться о том, что занимало больше всего. Факт появления там спирали Бруно не облегчал положения, скорее наоборот. Но важнее все-таки было узнать о минах.

– Мы, значит, до самой траншеи доползли, слышим, они гергечут... Вдруг и сзади как зашурудят что-то, да так сильно...

– Как то есть зашурудят? – не понял комбат.

– Ну спираль на кольях растягивают. И запутали нас, как карасей в пруду. Ну а тут его и ранило...

– А мины? – нетерпеливо спросил Самохин.

– Что? Так мин нету. Мы не нашли. Да и те, с проволокой, ходили так, смело.

Волошин внутренне вздохнул с облегчением, тревожное напряжение, охватившее его с самого начала этого переполоха, понемногу спало. Самое худшее из его опасений, кажется, не оправдалось, мин не было, и разведчики, хотя и с одним раненым, вернулись в роту. Было бы хуже, если бы они, живые или мертвые, остались за проволокой. Но эта спираль Бруно! Еще ее им не хватало, как бы в ней не застрять поутру.

– Что, сильно ранен? – тихо спросил он бойцов, возившихся с раненым.

– Не поймешь, все в крови, – ответил кто-то из них.

Вера молчала.

– Гранатой его, – уже немного отдышавшись, сказал Нагорный. – Этот гад, фриц, услыхал и – гранатой. Как раз возле его разорвалась. Осколками.

– Молодец, не бросил, – сказал капитан и впервые с неприязнью подумал о Кабакове, вместо которого на бруствере лежал этот Дрозд. Получилось куда как негоже – тот своей неприкрытой трусостью выгадал себе жизнь. А этот? Неизвестно еще, выживет ли.

– Такой тарарам устроили, – сказал Самохин о немцах.

– Как ошалели просто. Думал, тоже спекусь, но... Едва вытащил.

– Быстро перевязывайте и в тыл. Старшина Грак!

– Я, товарищ комбат!

– Лично займитесь. Раненого быстро в санроту!

– Есть!

Стрельба все-таки постепенно утихала, постреливали лишь два пулемета с флангов, остальные вроде замолкли. Только ракеты с короткими промежутками все светили над склоном, наверное, немцы опасались новой вылазки разведчиков и старательно освещали склон. Теперь становилось понятно, почему они избегали светить в первой половине ночи – устанавливали препятствие, обносились этой проклятой спиралью Бруно. Да, конечно, если промедлить еще пару дней, то на склонах высоты появится не одна спираль, будет и минное поле, и проволочное заграждение в три кола, а может, и кое-что другое.

Действительно, генерал прав: надо спешить.

Все бы ничего, если бы была своя минрота, а у Иванова было побольше снарядов, и он бы мог как следует поддержать пехоту. Во время атаки да и потом, на высоте. Теперь стало ясно, что немцы устраивались прочно и надолго, что так просто высоту они не отдадут, будут драться за нее упорно. Видно, чем-то она им приглянулась, эта высотка.

В траншейку прибежал младший лейтенант Ярощук, разглядев здесь комбата, боком протиснулся к нему в своем драном, обшарпанном полушубочке.

– Куда это вы запропастились, Ярощук? – с укором сказал комбат. – Все поле облазил, так и не нашел.

– А я тут. Вон, четыреста метров каких. Хотел рубануть давеча... А что? Они вон как лупят, а нам молчать, что ли?

– Не стоит, – сказал комбат. – Поберегите прыть. Понадобится.

– Прыти-то хватит.

– И боеприпасы тоже. Вы вот что, Ярощук: к утру подтащите пулеметы поближе. Начнется атака, будете поддерживать. Огнем через болото. Вот тогда и покажете прыть.

– Есть. Я сейчас. Я уже тут и позицию присмотрел.

– Вот давайте, – закончил с ним разговор комбат, и Ярощук побежал в темноту, к своему взводу ДШК.

– Ах гады, испортили отдых, – поежился на ветру Самохин.

В траншею возле блиндажа как-то украдкой от комбата соскочила и исчезла Вера. Раненого уже перевязали, и старшина Грак с двумя бойцами понесли его в тыл.

– Хороший боец был, – с сожалением сказал Самохин и погрозил в темноту. – Ну а тому хрену я покажу. Покажу, как за чужие спины прятаться. Сачок чертов!

Комбат знал, кого он имел в виду, но промолчал. Трудно в таких вещах разобраться, еще труднее предусмотреть все их тонкости. В душе он тоже был зол на Кабакова, но все-таки показывать ему что-либо не стал бы. Еще неизвестно, что в самом скором времени ждет самого Кабакова. Как бы его удел не оказался похуже.

– Ну что ж, – сказал комбат. – Скоро завтрак. Кормите бойцов и... Ваша, Самохин, полоса отсюда и прямо по склону. Восьмая чуть примет вправо. Направляющим пустите взвод Нагорного, ему дорога знакома. Впрочем, приказ еще отдам.

– Ясно, товарищ капитан. Как там, артиллерии не подкинули?

– Нет, не подкинули, Самохин. Снарядов немного дали. По двадцать штук на орудие.

– Только по двадцать? Маловато.

– Что делать. Вся надежда на взвод ДШК. Если Ярощук не подведет.

– Не должен. Он боевой младшой.

– Он-то боевой, да...

Волошин не стал уточнять своих еще во многом ему самому неясных сомнений – перед боем всего не учтешь, что-то все равно вылезет, неожиданное и чаще всего неприятное, вынуждающее быть настороже и решительно ко всему готовым.

Оглядываясь на высоту, он пошел в роту Кизевича. Главная забота ночи наконец свалилась с его плеч, без мин управиться будет легче во всех отношениях. Но по-прежнему неясно было с высотой «Малой» – кто там? Или действительно наши и он напрасно сомневается, гоняет людей и порет горячку?

Как и подобает дисциплинированному ординарцу, Гутман все время держался сзади, но вдруг несколько шагов подбежал и поравнялся с комбатом:

– Теперь Самохин покажет кузькину мать этому Кабакову. Через него ж Дрозд пострадал?

– Через него, да, – подтвердил комбат.

– Я б его, эту гниду!.. Ух, ненавижу трусов!

– Да? Сам никогда не боялся?

– Я? Боялся, почему? Но чтоб за других прятаться!.. Этого за мной не было.

– Видишь ли, Гутман, все дело в том, что люди в жизни все разные, разными приходят на фронт. А тут вдруг ко всем одни требования, и, конечно, не все им соответствуют. Надобно время притереться, а времени-то и нет. Вот и получаются... несоответствия.

– Ага! Кому-то как раз. А другим страдать? Нет, так я не согласен.

– Конечно, за других страдать – непорядок. Но приходится. На войне все приходится.

– Нет, я так не хочу. Мне так неинтересно. Так даже страшно.

– А как же ты хочешь?

– Я? Чтоб с музыкой! Чтоб помнили, гады! У меня больно к ним счет большой. Одной родни было в Киеве человек тридцать. Мне их много надо угробить. Может, отпустите меня в роту, а, товарищ капитан?

Назад Дальше