Он сидит в траве, а я - над ним. Неужели воробьи настолько умные? Что же, ему так и сказали про одуванчики? А он понял и послушался? Но ведь это обыкновенные воробьи, просто воробьи, ну воробьи - и больше ничего!
Я поднимаю голову. Надо мной нервно перепархивают две птицы. Родители, что ли?
И я ухожу. Странно всё-таки...
ЛАТУНЯ
В Тишковском лесничестве было шесть взрослых лошадей и один жеребёнок. Он был кургузый, большеголовый, с мохнатыми бабками и узловатыми коленями на коротких сильных ногах - уже и сейчас угадывалось, что из этого жеребёнка вырастет хорошая рабочая лошадь.
Имя его было Латунь. Но за лёгкий нрав его звали ласково - Латуня. Латуня всех любил, всем доверял, охотно брал из рук хлеб и сахар; и сахар уже научился не мусолить, не ронять изо рта, а ловко прилаживал кусочек между зубами и звучно схрупывал в одну секунду.
В пяти километрах от лесничества находилась деревня Ржавки. Почти каждый день оттуда на станцию и потом обратно проезжала через лесничество телега, за которой бежал тамошний деревенский жеребёнок Гамлет, такой же встрёпанный, как и Латуня, только не рыжий, а серый.
Когда телега появлялась, Латуня, кивая большой доброй головой, двигался навстречу, сходился с деревенским жеребёнком, шёл с ним рядом, нюхал ему шею или скулу и отщипывал травинку в том именно месте, где её брал Гамлет. И часто Латуня уходил за телегой в Ржавки, и конюх Павел Васильевич разрешал ему это и не беспокоился о нём.
И в ту ночь, когда с Латуней приключилась необыкновенная, удивительная история, Павел Васильевич не тревожился, считая, что жеребёнок ночует в колхозной конюшне.
Дело шло к вечеру. На лужке, вокруг которого расположились избы лесничества, важно расхаживали гуси; возле будки, гремя цепью, Шарик шлифовал старую кость, а у колодца теснились лошади.
Павел Васильевич был тут же. Он макал кисточку для бритья в консервную банку, налитую до краёв дёгтем, и, держа Каракушу, Латунину мать, за уздечку, мазал ей морду, стараясь не попасть в глаза. Каракуша стояла и терпела, зная по опыту, что дёготь защитит её от слепней.
На лугу было ещё светло. Красное закатное небо дробилось в колоде с водой, из которой пили лошади, но лес за избами насупился и шумел по-вечернему. Латуня уже напился и ждал, чтобы взрослые закончили дневную суету, вошли в конюшню и разобрались по стойлам спать.
И в этот самый момент, когда каждый был увлечён своим делом, из лесу выступили две фигуры и остановились у самой опушки, разглядывая лужайку. Их заметил только ничем не занятый жеребёнок. Фигуры - одна большая, другая маленькая - напомнили деревенских знакомых, и Латуня направился к ним.
Но оказалось, что это не деревенские. Это были вообще не лошади, а какие-то другие существа, с другим запахом, с другой внешностью и - что Латуня почувствовал сразу, ещё не подойдя, - другой, не лошадиной, повадки. Деревенская лошадь и её жеребёнок обычно равнодушно, спокойно выходили из лесу на луг, а эти стояли замерев, насторожившись, и, когда Латуня приблизился, большой зверь угрожающе топнул копытом. Но маленький смотрел с любопытством, он был такого же возраста, как и Латуня, он был товарищем, и Латуня приветливо ткнул его носом в шею. Большой повернулся, бесшумно ступая по выбитой между корнями дороге, пошёл в лес, маленький поспешил следом, и Латуня потянулся за ними.
Никто не заметил, как они исчезли. Только Каракуша беспокойно затопталась на месте, дёрнула уздечку, но Павел Васильевич прикрикнул на неё...
С дороги свернули в чащу. Лосиха, раздвигая кусты, шла впереди, беспокойно оглядываясь. Она знала и не боялась лошадей, понимала и то, что Латуня ещё маленький, но зачем он идёт за ними, этого она понять не могла. Что, если он обидит её телёнка? Она отлично видела, как низко стоящий на ногах Латуня, толстый и неуклюжий по сравнению с её длинноногим, поджарым телёнком, с трудом продирается сквозь кустарник, и всё ускоряла ход, надеясь, что он отстанет.
Но Латуня не отставал. Он царапал грудь о ветки, обивал на кочках копыта и мчался из последних сил, стараясь не потерять из виду мелькавший перед ним светлый задок своего нового знакомого.
Стемнело, когда пришли на место. Огромная, пустынная, вся в поваленных, с причудливо торчащими корнями деревьях, легла перед ними в смутном ночном освещении дикая поляна. Узкое, с топкими берегами озерцо перекатывало звёзды на ленивой чёрной воде. Лосиха, увязая в глине, шагнула в воду и остановилась на середине, так что была видна только её длинная, с поблёскивающими глазами голова. И лосёнок вошёл в воду и оглянулся на Латуню. Латуня, разъезжаясь на глине и чавкая копытами, двинулся следом и, разгорячённый, измученный, с наслаждением окунулся... Лосёнок попил, и Латуня попил. Потом все поплыли вдоль озера.
Латуня ещё ни разу не плавал, но ему не было страшно. Он, как и всегда, был уверен, что с ним не может случиться ничего плохого, и, хотя приходилось судорожно работать ногами и высоко задирать голову, чтобы не нахлебаться, он весело косился на лосёнка и старался плыть так, чтобы касаться его боком. Тот берег был уже недалеко, но лосиха внезапно повернула обратно и проплыла мимо. При этом, когда она оказалась возле Латуни, она фыркнула, и ему дождём окатило всю морду. И Латуне захотелось так ловко фыркнуть. Он опустил голову, но вода хлынула ему в ноздри, в глазах помутилось, и, почувствовав под ногами землю, он с шумом вырвался на берег.
Оглянувшись, он увидел, как уплывают те двое. Тогда он потрусил за ними по берегу. Телёнок вылез, отряхнулся, и Латуня успокоенно положил голову на его мокрую, тёплую спину. А лосиха долго ещё стояла в воде, и звёзды колыхались возле её головы...
Вернулись в лес. Тут, в глухом осиннике, под раскидистым, окружённым кустами деревом, было лежбище - примятая трава и белевшие во тьме обглоданные стволы молодых осин. Лосёнок, сгибая пополам тонкие ножки, лёг, лосиха встала над ним. Латуня повалился тут же, придавив ей копыто, и она нервно переступила всеми четырьмя ногами.
Лосёнок вытянул шею, отщипнул коры, дёрнув, оторвал узкую полоску и стал жевать. И Латуня, оттопырив губы, поскрёб ствол передними зубами. Вот новость! Во рту появился чудесный вкус - куда острее, чем от редиски, которую Латуня повадился таскать в лесничестве на огороде. Теперь он зорко следил за лосёнком: что ещё тот будет есть. Лосёнок сорвал с корня мох, и Латуня сорвал мох. Лосёнок съел мох, а Латуня пожевал, пососал, выкинул, взял ещё и снова стал сосать.
Наконец легла и лосиха. Она заснула, но дышала тихо, часто сдерживала дыхание, прислушиваясь, и уши у неё поворачивались, отзываясь на каждый шорох. А лосёнок спал беспечно, вздрагивая во сне и перебирая ногами. Наверное, ему мерещилось, что он бежит или плывёт, а один раз привиделось, будто он прыгает через пень, и он весь дёрнулся и посмотрел на Латуню сонными детскими глазами.
Латуня не мог заснуть. Его ещё не пускали в ночное, и он впервые в жизни ночевал на воле. Всё ему было тут внове: и звуки, и запахи, и движение таинственного ночного леса.
Крупная птица, распластав крылья, бесшумно скользнула между чёрными стволами, и глаза у неё вспыхнули, как у кошки, жившей в лесничестве. Незнакомый зверёк подошёл, вытянул гибкую, как у гуся, шею, посмотрел Латуне в лицо и, скользнув пушистым хвостом по Латуниной ноге, исчез. Потом на земле появилась зелёная искра, она мигала, переливалась, и Латуня с удивлением заметил, что она живая и что она ползёт. Он ткнулся понюхать её - она погасла...
Влажный туман с холодным, терпким, совсем не похожим на дневной, запахом трав, от которого так глубоко дышалось, и особенно странный звериный дух, исходивший от лосей, волновали Латуню до головокружения, и неясные образы и мечты наполнили его душу. То видел он жеребца Митьку, которого в первый раз впрягли в телегу, и жеребец рассердился, завизжал, встал на дыбы, понёс и в щепки расшиб телегу. Латуня не мог понять, что поразило его тогда в Митьке, но он вспомнил об этом, и даже шкура у него на спине содрогнулась от восхищения.
То представился ему Павел Васильевич, принимавший граблями сено на верху стога, забравшийся высоко, под самое небо, - и Латуня воображал, что не Павел Васильевич, а он сам гордо стоит на этой безумной высоте, а гуси, никогда не обращавшие на него внимания, и Шарик, и даже сам жеребец Митька смотрят на него снизу со страхом и уважением.
Или видел он плывущее в страшной небесной дали облако - только недавно, дня три назад, Латуня заметил, что в небе двигаются облака, - и ему мерещилось уже чёрт знает что: будто он и есть это облако с ослепительно белой шкурой и с белой гривой и что он скачет по голубому лугу и ест голубую траву...
Всю ночь у Латуни жадно трепетали ноздри, ходуном ходили бока, и в бедной его голове творилось такое, что не выразишь никакими словами. И только когда жёсткие листья осин начали биться от предутреннего ветерка и туман двинулся и пополз, цепляясь за кусты, и потянулся к вершинам деревьев, Латуня забылся сном. А открыв глаза, увидел, что лоси исчезли.
Латуня вскочил и закричал на весь лес. Никто не отзывался. Он прислушался. Шелестели деревья и кусты. Латуня понюхал землю. Звериным теплом ударило ему в ноздри, и он опять высоко вскинул голову и позвал. Потом печально побрёл, сам не зная куда...
Он вернулся домой через два дня. Все уже знали, что его не было в Ржавках. Павел Васильевич обрадовался, увидев, как Латуня выходит из лесу. Он пошёл к Латуне с протянутой рукой, но жеребёнок вдруг шарахнулся, и Павел Васильевич с удивлением заметил, что на спине у него волосы встали дыбом. И выглядел Латуня необычно - бока у него запали, грива встрёпана и вся в репьях, взгляд беспокойный... Он припал к колоде с водой и пил, пил, не отрываясь.
До вечера он не подпускал к себе Павла Васильевича, всё отбегал к опушке, туда, где начинается пробитая среди корней дорога, и, глядя в лес, кого-то звал.
Только Каракуша сумела заманить его в конюшню. Но и здесь, когда стемнело, он стал волноваться, то и дело подходил к дверям и через щели в досках шумно втягивал ночной воздух.
На другой день Латуня опомнился. Опять он давал себя гладить, опять с удовольствием ел сахар, а вечером терпеливо ждал, чтобы взрослые закончили свои дела и можно было войти в конюшню и забраться в стойло спать.
Так и прошла эта удивительная история, о которой все и сам Латуня скоро забыли и смысла которой никто никогда не разгадал.
КРИК
Летом я стараюсь выбраться из города, чтобы поработать в тишине. В Васютине у Потяевых есть для меня тихий угол.
Работаю я там в тёмной, спокойной комнате у окна. Разгибая спину, вижу кленовый буйный подрост, обступивший подножие дуба, поодаль толстые стволы сосен и старую ель, её нижние поредевшие лапы. Ещё дальше, сколько охватывает глаз, колышется, перекидывая солнечные пятна, и шумит, как море, листва.
На этот раз я попала в Васютино весной. И когда вошла в комнату и выглянула в сад, то пожалела, что приехала рано. Деревья стояли голые. Старый дуб у окна показывал свой узловатый, бугристый ствол и корявые ветки. Одна ветка надломилась, висела беспомощно. И вокруг всё буро, мрачно: пустое небо, пустая земля.
Мимо окна пролетел дятел. Он сел на дальнюю сосну и там исчез, нырнул куда-то. Я достала бинокль. Высоко под сучком чернела круглая дырка. В ствол возле неё вцепился ещё один дятел. Первый вылез, второй посторонился - этот был помельче, побудничнее. У большого на затылке красный знак, у этого знака нет.
Мне ещё не доводилось наблюдать гнездо дятла, и я подумала, что, быть может, не зря приехала сюда в такую раннюю пору.
Вскоре всё ожило. Я бросала из окна корм, и зеленеющий дуб стал напоминать гостиницу. Кто только не присаживался на его ветки, чтобы поесть, наскоро почиститься и следовать своим путем дальше! И кто-то с полосками на голове и тонким, курносо посаженным клювом, и мелкорослый, но удалой, хвост торчком, и солидный, с косой белой бровью.
Два дятла торопливо обстукивали дуб, разгоняя синиц, подхватывали с земли хлеб и летели к своей сосне.
И вот сквозь шелест деревьев и птичью звонкую разноголосицу пробился новый звук. Он доносился глухо. Я обшаривала с биноклем кусты и деревья и никак не могла сообразить, что за звук и откуда он. Вспомнила про дупло, навела бинокль и различила в глубине длинный светлый клюв. Это был дятлёнок.
- Ки-ки-ки-ки-ки! - кричал он на весь сад...
Над сизыми иголками старой ели поднялись молодые побеги. Цвёл пышный куст бузины возле забора. Дятлят не могли теперь заглушить ни пролетающие самолёты, ни дожди. В дупле маячила всегда одна голова с красным лбом, один орущий клюв. Но, судя по тому, как с темна до темна трудились родители осанистый отец и проворная, словно синица, мать, - детей было много. Голоса их крепли, и минутами казалось, что кто-то без смысла выбивает металлическую ноту на пишущей машинке.
Вылетели из гнёзд птенцы горихвосток, трясогузок, мухоловок. Они кормились под дубом, отдыхали среди его листьев, и часто невозможно было отгадать, чей малыш, пухлый, нежно и неопределённо окрашенный, прижался к стволу и крепко спит под шум дождя. И только когда он зевал и потягивался, то по расправленному крылу я узнавала в нём зяблика или мухоловку-пеструшку.
Появились и молодые воробьи. Вот воробей-отец треплет корку хлеба. Двое сыновей, обскакивая друг друга, пищат, дрожат, разевают рты, и он торопливо, нервно суёт им в горла хлеб. Один выронил крошку. Другой моментально склевал. Тот, что выронил, сердито наподдал брату, тут же присел перед отцом и жалостно затрепетал. Ещё трое, теснясь, запрыгали вокруг воробья, и он не выдержал, рванулся вверх и чуть не влетел мне в лицо - я стояла у окна.
Воробьи улетели. Грелись на солнце сиреневые сосны. Под соснами, в кустах акаций, кто-то возился, раскачивая ветки, перепархивал беззвучно. Я вдруг заметила, что в саду тихо. Достала бинокль.
Из дупла высовывалась голова с красным лбом. Дятлёнок смотрел вниз. Так же внимательно он поглядел вверх и вылез до пояса. Но тут же спрятался. Донеслось его негромкое взволнованное "кри-кри", и он выдвинулся решительнее. Цепляясь за кору, шагнул из гнезда и всем телом прильнул к дереву.
Вместе с ним я испытала страх. Подо мною пропасть. Над головой нет крыши. Бьёт яркий свет, весь ты на виду!
Птенец забил крыльями, оторвался, словно падая, и я увидела первый вылет дятла...
* * *
За окном стал появляться отец в сопровождении двух детей. Куда девалась мать с другими птенцами, я так и не узнала.
Отец растил двоих. Они были разные, его дети, - один крупный и толстый, другой щупленький. Скоро я заметила, что большой не подпускает меньшего, и всё, что находит отец, достаётся только ему.
Вот они сидят, все трое. Я растёрла по дереву кусочек сала, и отец прилежно подчищает кору. Птенцы ждут. Дятел вылизал, потянулся к детям. На конце клюва - белый шарик. Большой птенец отпихнул маленького, птицы соприкоснулись клювами, толстый проглотил сало. Хотел отодвинуться, но отец вытолкнул изо рта ещё шарик. И этот достался сильному.
Шли дни, и я наблюдала, как они летают втроём, как набирается здоровья рослый птенец и чахло тянется другой.
И вдруг он явился без отца, тот, слабенький. Когда я подняла от стола голову, он сказал несмело:
- Крик.
Я кинула хлеба. Он слетел на землю. И тут появился его брат, тоже один. Он бесцеремонно подобрал кусок и улетел. А меньший прижался к земле, запрокинул голову, смотрел на меня снизу вверх, и видно было, какие у него острые плечи и узкая грудь.
Я поскорее отломила хлеба и бросила. Ловкий воробей выхватил у дятлёнка кусок чуть не изо рта. Снова я кинула, и опять опередил воробей. Дятлёнок метнулся, вцепился на миг в подоконник и отлетел на ствол.
От спешки у меня крошилась булка... Наконец я увидела, как дятлёнок накрыл собою кусок, спрятал его под живот.
С тех пор он надеялся на меня, а я всегда была наготове. Прилетал он бесшумно. Пока работала и не двигалась, он молчал. Но едва я шевельнусь, как он произносил:
- Крик!
Крик - это и стало его именем.
* * *
Пышная сойка уверенно, с пренебрежением к мелкоте, слетела прямо на воробьёв, и они брызнули кто куда. Сойка затолкала жёлудь в рыхлую сырую землю, отпрыгнула, взяла палый лист, накрыла сверху. Подобрала прутик, уложила на лист... Пришла осень.
Осень наступила, а я ещё не видела, чтобы Крик долбил деревья. Он легонько постукивал по коре, зевал по сторонам и, если не было подачек, улетал. Я считала себя виноватой. Зачем приучила его к лёгкому хлебу? Зачем баловала? Не пережить ему зимы...
Но тот хлеб, которым кормила его я, он все-таки учился обрабатывать. Он пользовался на дубе отцовской кузницей - наростом с ямкой посредине. Я видела, как он вложил туда корку. Она сразу выпала. Крик соскочил, поднял её, вложил, ударил - и она очутилась у него в клюве. Хлеб почему-то не держался в кузнице, и я не могла понять, каким образом у других такая работа ладится.
Но упорство у дятлов в натуре. Если хлеб вываливался, Крик успевал прижать его к стволу грудью и так склёвывал. Следующий кусок опять заталкивал в кузницу, и всё начиналось сначала...
Между тем сад отцветал. Опустилась и поблёкла бузина, её яркие гроздья сморщились в комки. Подкашивались длинные стебли иван-чая, сошли его цветы, отлетел и пух, а тот, что остался, был всклокочен дождём и ветром.
Дятлёнок сунул в кузницу хлеб и не отщипнул, а вывинтил крошку. Кусок остался на месте. С новой для меня ухваткой Крик вбил кусок поплотнее, вывинтил ещё, и когда вывинчивал, то щурился от усердия.
И я перестала его кормить. Пускай добывает своих червяков и личинок. Пусть учится как следует. Зима идёт!
Дожди трамбовали размокшую листву. Она чернела, сливалась с землёй, сыпались новые листья, чтобы тоже обратиться в почву. Давно пропали зяблики. Синицы и поползни появлялись редко, нет воробьёв, не видно и дятлов. Оголявшийся дуб не походил больше на гостиницу.