— Боязно, Фленушка, — молвила Настя. — Сердце так и замрет, только про это я вздумаю. Нет, лучше выберу я времечко, как тятенька ласков до меня будет, повалюсь ему в ноги, покаюсь во всем, стану просить, чтоб выдал меня за Алешу… Тятя добрый, пожалеет, не стерпит моих слез.
— Чтоб отец твоих слез не видал! — повелительно сказала Фленушка. — Он крут, так и с ним надо быть крутой. Дело на хорошей дороге, не испорть. А про Алексея отцу сказать и думать не моги.
— Отчего же? — спросила Настя.
— Разве ты не слыхала, что теперь по всем деревням вой идет? — спросила Фленушка.
— Сказывал тятенька, что с великого поста рекрутов брать зачнут, — отвечала Настя.
— То-то же. Алексей-от удельный ведь? — спросила Фленушка.
— Да.
— А головой удельным кто?
— Михайло Васильич.
— Отцу-то приятель?
— Приятель.
— Так Патапу Максимычу слово стоит сказать ему — «Убери, мол, подальше Алешку Лохматого», — как раз забреет — сказала Фленушка.
— И в самом деле, — молвила Настя. — Навела ты меня на разум… Ну как бы я погубила его!
— То-то же. Говорю тебе, без моего совета слова не молви, шагу не ступи, — продолжала Фленушка. — Станешь слушаться — все хорошо будет; по-своему затеешь — и себя и его сгубишь… А уж жива быть не хочу, коли летом ты не будешь женой Алексеевой, — прибавила она, бойко притопнув ногой.
— А как он не захочет? — понизив голос, спросила Настя.
— Кто не захочет?
— Да он…
— Алексей-от? — сказала Фленушка и захохотала. — Эк, что выдумала!.. От этакой крали откажется!.. Не бойсь — губа-то у него не дура… Ишь какую красоту приворожил!.. А именья-то что!.. На голы-то зубы ему твои сундуки не лишними будут. Да и Патап Максимыч посерчает, посерчает, да и смилуется. Не ты первая, не ты последняя свадьбу уходом справишь. Известно, сначала взбеленится, а месяц, другой пройдут, спесь-то и свалится, возьмет зятя в дом, и заживете вы в добром ладу и совете. Что расхныкалась? — спросила Фленушка, увидя, что Настя, уткнувшись лицом в подушку, опять принялась всхлипывать.
— Не на счастье, не на радость уродилась я, — причитала Настя, — счастливых дней на роду мне не писано. Изною я, горемычная, загинуть мне в горе-тоске.
— Да полно же ты! — ободряла ее Фленушка. — Чего расплакалась!.. Не покойник на столе!.. Не хнычь, не об чем…
И, став перед Настиной постелей, подперла развеселая Фленушка руки в боки и, притопывая босой ногой, запела:
— Не робей. Настасья Патаповна, готовь платки да ручники. Да, бишь, я и забыла, что свадьбу-то без даров придется играть. А уж сидеть завтра здесь Алешке Лохматому, целовать долговязому красну девицу…
— Полно, Фленушка.
— И в самом деле: полно, — сказала Фленушка. — Спать пора, кочета[8] полночь пели. Прощай, покойной ночи, приятный сон. Что во сне тебе увидать?..
— Ничего не хочу, — ответила Настя.
— Не обманешь, Настасья Патаповна, — сказала, ложась в постель, Фленушка, — Алешку хочется. Ну, увидишь, увидишь… Прощай.
***
На другой день поутру сидел Патап Максимыч в подклете, с полу до потолка заставленном готовою на продажу посудой. Тут были разных сортов чашки, от крошечных, что рукой охватить, до больших, в полведра и даже чуть не в целое ведро; по лавкам стояли ставешки, блюда, расписные жбаны и всякая другая деревянная утварь. У входа в подклет старый Пантелей бережно укладывал разобранную посуду по щепяным коробам, в каких обыкновенно возят ее по дорогам и на судах. Алексей также в подклете был. Он помогал хозяину разбирать по сортам посуду и на завязанных Пантелеем коробах писал помазком счет посуды и какого она сорта. Сортировка деревянной посуды самое важное дело для торговца. Тут нужны и внимание и верный, опытный глаз, а главное — точность; без того торговец как раз может ославиться. Обложится как-нибудь — и пронесут худое слово по пристаням и базарам: у такого-то-де скупщика в первый сорт всякую дрянь валят.
Прежде Патапу Максимычу в этом деле старик Савельич помогал. Прожил он у него в дому, не мало, не много, двадцать годов и по токарной части во всем заменял хозяина. Верный был человек, хозяйское добро берег пуще глаза, работники у него по струнке ходили, на его руках и токарни были и красильни, иной раз заместо Патапа Максимыча и на торги езжал. Души в нем не чаял Чапурин, и в семье его Савельич был свой человек. Да вот перед самым Рождеством, надо же быть такому греху, бодрый еще и здоровый захирел ни с того ни с сего да, поболев недели три, богу душу и отдал. Много тужил по нем Патап Максимыч, много думал, кем заместить ему Савельича, но придумать не мог. Народ, что у него работал, не сподручен к такому делу: иной и верен был и человек постоянный, да по посуденной части толку не смыслит, а у другого и толк был в голове, да положиться на него было боязно. Заметив, что Алексей Лохматый мало что точит посуду, как никому другому не выточить, но и в сортировке толк знает, Патап Максимыч позвал его к себе на подмогу и очень доволен остался работой его. Так у Алексея дело спорилось, что, пожалуй, не лучше ли, чем при покойнике Савельиче.
Разборка кончалась. Оставалось сотни три-четыре блюд перебрать, остальное было разобрано, Пантелеем уложено и работниками вытащено в сени либо сложено на дровни, чтобы завтра же, до заревых кочетов, в Городец посуду везти.
— Ну, Алексеюшка, — молвил Патап Максимыч, — молодец ты паря. И в глаза и за глаза скажу, такого, как ты, днем с огнем поискать. Глядь-ка, мы с тобой целу партию в одно утро обладили. Мастер, брат, неча сказать.
— Спасибо на добром слове, Патап Максимыч. Что смогу да сумею сделать — всем готов служить вашему здоровью, — отвечал Алексей.
— А я вот что, Алексеюшка, думаю, — с расстановкой начал Патап Максимыч. — Поговорить бы тебе с отцом, не отпустит ли он тебя ко мне в годы. Парень ты золотой, до всякого нашего дела доточный, про токарное дело нечего говорить, вот хоть насчет сортировки и всякого другого распоряженья… Я бы тебя в приказчики взял. Слыхал, чать, про Савельича покойника? На его бы место тебя.
— Благодарим покорно, Патап Максимыч, — отвечал обрадованный Алексей. — Готов служить вашей милости со всяким моим удовольствием.
— Только сам ты, Алексеюшка, понимать должен, — сказал Патап Максимыч, — что к такой должности на одно лето приставить тебя мне не с руки. В годы-то отец отпустит ли тебя?
— Не знаю, Патап Максимыч, — отвечал Алексей, — поговорю с ним в воскресенье, как домой пойду.
— Плату положил бы я хорошую, ничем бы ты от меня обижен не остался, — продолжал Патап Максимыч. — Дома ли у отца стал бы ты токарничать, в людях ли, столько тебе не получить, сколько я положу. Я бы тебе все заведенье сдал; и токарни, и красильни, и запасы все, и товар, а как на Низ случиться самому сплыть аль куда в другое место, я б и дом на тебя с Пантелеем покидал. Как при покойнике Савельиче было, так бы и при тебе. Ты с отцом-то толком поговори.
Вошла Фленушка, смущенная, озабоченная, в слезах. Мастерица была она, какое хочет лицо состроит: веселое — так веселое, печальное — так печальное.
— Что ты, Фленушка? — спросил ее Патап Максимыч.
— До вас, Патап Максимыч, — отвечала она плаксивым голосом. — Беда у меня случилась, не знаю, как и пособить. Матушка Манефа пелену велела мне в пяльцах вышивать. На срок, к масленице поспела бы беспременно.
— Знаю, слышал, — отвечал Патап Максимыч.
— В Москву хочет посылать, — продолжала Фленушка.
— Да что же случилось-то? — спросил Патап Максимыч.
— Пяльцы не порядком положила, — ответила Фленушка. — Упали, рассыпались… Боюсь теперь матушки Манефы, серчать станет.
— Так почини, — молвил Патап Максимыч.
— Рада бы починила, да не умею, — сказала Фленушка. — Надо столяра.
— А где я тебе найду его? У меня столяров нет, — ответил Патап Максимыч.
— Да не может ли кто из токарей починить? — просила Фленушка. — Не оставьте, Патап Максимыч, не введите в ответ. Матушка Манефа и не знаю что со мною поделает.
— Не токарево это дело, голубушка, — сказал Патап Максимыч. — Из наших работников вряд ли такой выищется… Рад бы пособить, да не знаю как. Не знаешь ли ты, Алексей? Не сумеет ли кто из наших пяльцы ей починить?
— Да я маленько столярничаю, — отвечал Алексей. — За чистоту не берусь, а крепко будет.
— Ну вот на твое счастье и столяр выискался, — с веселой улыбкой молвил Патап Максимыч. — Тащи скорей сюда пяльцы-то.
— Никак их нельзя сюда принести. Патап Максимыч, — отвечала Фленушка, — здесь и олифой и красками напачкано, долго ль испортить шитье, цвета же на пелене все нежные.
— Никак их нельзя сюда принести. Патап Максимыч, — отвечала Фленушка, — здесь и олифой и красками напачкано, долго ль испортить шитье, цвета же на пелене все нежные.
— Да ты порожние пяльцы тащи, шитье-то вынь, — сказал Патап Максимыч. — Эка недогадливая!
— Не знаете вы нашего мастерства, Патап Максимыч, оттого и говорите так, — отвечала Фленушка. — Никак нельзя из пялец вынуть шитья, всю работу испортишь, опять-то вставить нельзя уж будет.
— Ну, неча делать, сходи наверх, Алексеюшка, — сказал Патап Максимыч. — Где пяльцы-то у тебя? — спросил он, обращаясь к Фленушке.
— В светлице, у Настеньки, — ответила она.
— Проведи его туда. Сходи, Алексеюшка, уладь дело, — сказал Патап Максимыч, — а то и впрямь игуменья-то ее на поклоны поставит. Как закатит она тебе, Фленушка, сотни три лестовок земными поклонами пройти, спину-то, чай, после не вдруг разогнешь… Ступай, веди его… Ты там чини себе, Алексеюшка, остальное я один разберу… А к отцу-то сегодня сходи же. Что до воскресенья откладывать!
Ровно отуманило Алексея, как услышал он хозяйский приказ идти в Настину светлицу. Чего во сне не снилось, о чем если иной раз и приходило на ум, так разве как о деле несбыточном, вдруг как с неба свалилось.
— Ты послушай, молодец, — сказала Фленушка, всходя с ним по лестнице в верхнее жилье дома. — Так у добрых людей разве водится?
— Что такое? — с смущенным видом спросил Алексей.
— Совесть-то есть аль на базаре потерял? — продолжала Фленушка. — Там по нем тоскуют, плачут, убиваются, целы ночи глаз не смыкают, а он еще спрашивает… Ну, парень, была бы моя воля, так бы я тебя отделала, что до гроба жизни своей поминать бы стал, — прибавила она, изо всей силы колотя кулаком по Алексееву плечу.
— Да ты про что? Право, невдомек, Флена Васильевна, — говорил Алексей.
— Ишь ты! Еще притворяется, — сказала она. — Приворожить девку бесстыжими своими глазами умел, а понять не умеешь… Совесть-то где?.. Да знаешь ли ты, непутный, что из-за тебя вечор у нее с отцом до того дошло, что еще бы немножко, так и не знаю, что бы сталось… Зачем к отцу-то он тебя посылает?
— В приказчики хочет меня по токарням да по красильням рядить, — отвечал Алексей, — за работниками да за домом присматривать.
— Полно ты? — удивилась и обрадовалась Фленушка.
— Право, — отвечал Алексей.
— Значит — наше дело выгорает, — сказала Фленушка. — С места мне не сойти, коль не будешь ты у Патапа Максимыча в зятьях жить. Ступай, — сказала она, отворив дверь в светелку и втолкнув туда Алексея, — я покараулю.
В алом тафтяном сарафане с пышными белоснежными тонкими рукавами и в широком белом переднике, в ярко-зеленом левантиновом платочке, накинутом на голову и подвязанном под подбородком, сидела Настя у Фленушкиных пялец, опершись головой на руку. Потускнел светлый взор девушки, спал румянец с лица ее, глаза наплаканы, губы пересохли, а все-таки чудно-хороша была она. Это была такая красавица, каких и за Волгой немного родится: кругла да бела, как мытая репка, алый цвет по лицу расстилается, толстые, ровно шелковые косы висят ниже пояса, звездистые очи рассыпчатые, брови тонкие, руки белые, ровно выточены, а грудь, как пух в атласе. Не взвидел света Алексей, остановился у притолоки. Однако оправился и чин чином, как следует, святым иконам три поясных поклона положил, потом Насте низехонько поклонился.
Хотя Фленушка только о том Насте и твердила, что приведет к ней Алексея, но речам ее Настя веры не давала, думала, что шутит она… И вдруг перед ней, как из земли вырос, — стоит Алексей.
Бледное лицо Насти багрецом подернуло. Встала она с места и, опираясь о стол рукою, робко глядела на вошедшего. А он все стоит у притолоки, глядит не наглядится на красавицу.
У обоих языка не стало. Молчат. Наконец, Настя маленько оправилась.
— Что тебе надо? — спросила она, опустив глаза в землю.
— Патап Максимыч послал, — тихо отвечал Алексей.
— Тятенька? — поднимая голову, сказала Настя. — Тебя тятенька ко мне прислал?.. Зачем?..
Сердце у ней так и замерло, сама себя не помнит, наяву она аль во сне ей грезится.
— Зачем он тебя прислал? — повторила Настя, едва переводя дух.
— Пяльцы чинить.
«Так вот зачем Фленушка пяльцы-то ломала», — подумала Настя.
— Чини, коли прислан, — сказала она, отходя к другому окошку.
Подошел Алексей к пяльцам. Смотрит на полом — и ничего не видит: глаза у него так н застилает, а сердце бьется, ровно из тела вон хочет.
Настя, потупившись, перебирала руками конец передника, лицо у нее так и горело, грудь трепетно поднималась. Едва переводила она дыханье, и хоть на душе стало светлее и радостней, а все что-то боязно было ей, слезы к глазам подступали.
Быстро распахнулась дверь, вбежала Фленушка.
— Пути в вас нету, — защебетала она. — На молчанки, что ли, я вас свела? — Слушай ты, молодец, девка тебя полюбила, а сказать стыдится… И Алексей тебя полюбил, да боится вымолвить. И, толкнув Настю к Алексею, выбежала за дверь.
— Неужели правду сказала она? — чуть слышно спросил Алексей.
У Насти силы на ответ не достало. Зарыдала и закрыла лицо передником.
Медленно и робко ступил Алексей шаг, ступил другой, взял Настю за руку.
Быстро откинула она передник. Сквозь слезы улыбаясь, страстно взглянула в очи милому и кинулась на грудь его…
Глава восьмая
Все распоряженья насчет угощенья домовых работников и пришлого народа были сделаны. Старик Пантелей с Захлыстинского базара навез и говядины, и свинины, и баранины, пять ведер вина, ренского шесть бутылок, молодиц потчевать, и большие кульки с деревенскими гостинцами. Дома брагу варили, квасы ставили. Аксинья Захаровна в кладовых да в стряпущей с утра до ночи возилась: то припасы принимала, то наливки подваривала да по бутылкам разливала, то посуду стеклянную и фарфоровую из сундуков вынимала и отдавала дочерям перемыть хорошенько.
Патап Максимыч в губернский город собрался. Это было не очень далеко от Осиповки: верст шестьдесят. С дороги своротил он в сторону, в деревню Ключово. Там жила сватья его и крестная мать Насти, Дарья Никитишна, знаменитая по всему краю повариха. Бойкая, проворная, всегда веселая, никогда ничем не возмутимая, доживала она свой век в хорошеньком, чистеньком домике, на самом краю деревушки.
Детство и молодость Никитишна провела в горе, в бедах и страшной нищете. Казались те беды нескончаемыми, а горе безвыходным. Но никто как бог, на него одного полагалась сызмальства Никитишна, и не постыдил господь надежды ее; послал старость покойную: всеми она любима, всем довольна, добро по силе ежечасно может творить. Чего еще? Доживала старушка век свой в радости, благодарила бога.
Пяти годов ей не минуло, как родитель ее, не тем будь помянут, в каких-то воровских делах приличился и по мирскому приговору в солдаты был сдан, а мать, вскоре после того как забрили ее сожителя, мудрено как-то померла в овраге за овинами, возвращаясь в нетопленную избу к голодному ребенку.
Ругался мир ругательски, посылал ко всем чертям Емельяниху, гроб безо дна, без покрышки сулил ей за то, что и жить путем не умела и померла не путем: суд по мертвому телу навела на деревню… Что гусей было перерезано, что кур да баранов приедено, яичниц глазуний настряпано, что девок да молодок к лекарю да к стряпчему было посылано, что исправнику денег было переплачено! Из-за кого ж такая мирская сухота? Из-за паскуды Емельянихи, что не умела с мужем жить, не умела в его делах концы хоронить, не умела и умереть как следует.
Осталась после Емельянихи сиротка, пятилетняя Дарёнка. В отцовском ее дому давным-давно хоть шаром покати, еще заживо родитель растащил по кабакам все добро — и свое и краденое. Мать схоронили Христа ради, по приказу исправника, а сиротка осталась болтаться промеж дворов: бывало, где день, где ночь проведет, где обносочки какие ей Христа ради подадут, где черствым хлебцем впроголодь накормят, где в баньку пустят помыться. Так и росла девочка.
В сиротстве жить — только слезы лить; житье сиротинке, что гороху при дороге: кто пройдет, тот и порвет. Мало ль щипков да рывков, мало ли бою до синяков, рванья кос до плешин приняла Дарёнка; волочась под оканьем в Ключово и по соседним деревням. Не царством небесным было ей жить и при матери; бивала ее и шибко бивала покойница, особенно как под пьяную руку девочка ей подвернется, да все не как чужие люди. Ведь мать хоть и пьяная и безумная, а высоко руку подымет, да не больно опустит, чужой же человек колотит дитя, не рассудя, не велика, дескать, беда, хоть и калекой станет век доживать. Бивали Дарёнку старые, бивали ее малые, от деревенских ребятишек проходу не было. Только, бывало, сиротку завидят, тотчас и обидят, а пожалуется, не стерпя побоев, Дарёнка, ей же пуще достанется… Правду люди говорят, что пчелки без матки — пропащие детки. Горько бывало безродной сиротке глядеть, как другие ребятишки отцом, матерью пригреты, обуты, одеты, накормлены, приголублены, а ее кто приласкает, ей кто доброе словечко хоть в светло Христово воскресенье вымолвит? Тогда только и праздник был ей, как иная баба, обозлясь на мужа либо на свекра, обносочек какой на сиротку наденет. Да и та радость бывала ненадолго: узнает муж либо свекор, что баба спроворила, Дарёнку оголят середь улицы да отколотят еще на придачу.