Один из методов отвлечения народного недовольства режимом он описал коллеге такими словами: «Мы должны утопить революцию в еврейской крови»71. В 1903 году на Пасху в Кишиневе был устроен погром. Подстрекаемые агентами, толпы русских жителей города на глазах безмолвных жандармов обрушились на извечных супостатов, избивая их, поджигая и грабя дома и лавки, оскверняя синагоги и раздирая в клочья священную Тору. Один раввин, пытавшийся уберечь драгоценное Пятикнижие, погиб под дубинками и сапогами. Кишиневский погром вызвал гневное осуждение во всем мире. В том же 1903 году террористов партии эсеров возглавил Евно Азеф, еврей, который был одновременно и агентом тайной полиции. Он организовывал и террористические акты, и информировал охранку, но не предупредил о готовящемся покушении на своего шефа. Убийство главного жандарма произвело фурор в России: удар был нанесен по шефу полиции, оплоту всей системы. Предупреждение было настолько зловещим, что преемник Плеве князь Святополк-Мирский приговорил убийцу к пожизненной каторге в Сибири, а не к смертной казни, надеясь, что эта мера менее способна спровоцировать месть.
Через полгода, в январе 1905 года, на площади перед Зимним дворцом войска расстреляли мирную демонстрацию петербургских рабочих, пришедших к царю с петицией о конституции. В Кровавое воскресенье полегло более тысячи человек. Террористы начали готовить акты возмездия, убийство царя и его дядей великого князя Владимира Александровича, которого обвиняли в расправе, и великого князя Сергея Александровича, оказывавшего большое влияние на царя. Сергей Александрович был генерал-губернатором Москвы, и его особенно ненавидели за свирепую жестокость 72, капризность и одержимость всевластием, граничившую с безумием. Согласно одному английскому обозревателю, он отличался «специфической немилосердностью» и даже среди русских аристократов прославился своей «порочностью». Хотя Азеф и был платным агентом полиции, он помогал и боевым отрядам добиваться успехов, без которых он стал бы менее ценен для охранки. В феврале 1905 года Сергея Александровича разорвало на куски бомбой, брошенной молодым революционером по имени Каляев, который продолжал стоять посреди месива в старом синем пальто с красным шарфом, забрызганный кровью, но невредимый. От великого князя, его кареты и лошадей остались лишь «бесформенные груды частей тела и обломков размером восемь-десять дюймов»73. В тот вечер царь, узнав страшные вести, пришел к ужину домой, ничего не сказал об убийстве, отужинал и, по описанию одного из гостей, «забавлялся, пытаясь сдвинуть мужа сестры 74 с узкой софы» [31].
На суде в апреле 1905 года Каляев, худой, осунувшийся, с запавшими глазами, сказал: «Мы два воюющих лагеря… два яростно противоборствующих мира. Вы представляете капитал и угнетателей; я – один из народных мстителей». Россия воевала на два фронта: с японцами и собственным народом, неповинующимся и открыто восстающим. «Что все это означает? История вынесла вам приговор». Осужденный на казнь, Каляев выразил пожелание, чтобы палачи совершили ее открыто и публично. «Учитесь смотреть надвигающейся революции прямо в глаза», – сказал он судьям. Однако его повесили в черном балахоне после полуночи в тюремном дворе и захоронили возле стены.
В октябре революция свершилась. Пропаганда деянием, убийством фон Плеве и великого князя Сергея Александровича помогла побудить массы к восстанию. Ее организовали не эсеры, не социал-демократы, не анархисты, она вспыхнула спонтанно, как и предполагал Бакунин, не доживший до этих дней. В соответствии с концепцией синдикализма она проросла из всеобщей забастовки рабочих и, перепугав режим, добилась от него конституции и учреждения Думы. Все эти новшества были впоследствии отменены, но синдикалисты поверили в эффективность «прямых действий» посредством всеобщих забастовок, и анархисты охотно вступали в союзы индустриальных рабочих. В России отряды террора совершили еще несколько убийств и потом расформировались после разоблачения Азефа в 1908 году. Ко времени убийства премьер-министра Столыпина в 1911 году полубезумный, пасмурный мир Романовых покрылся таким мраком, что трудно было понять, где истинные революционеры, а где agents provocateurs полиции.
Какими бы призрачными ни были помыслы анархистов, их акции обострили борьбу между двумя сегментами общества, между миром привилегированных классов и миром протеста. Одних они заставили задуматься, других – подтолкнули к тому, чтобы через синдикаты объединяться в организации трудящихся. Анархизм изначально не признавал никакой организованности. Это был последний крик души индивидуальности, последний порыв в массах, выражавший жажду индивидуальной свободы, последняя надежда на жизнь без подчинения командам, последний взмах кулака перед лицом наступавшего государства перед тем, как человека окончательно смяли государство, партия, профсоюз, организация.
3. Конец мечте. Соединенные Штаты: 1890—1902
На открытии конгресса в Соединенных Штатах в январе 1890 года появился новый спикер палаты представителей. Это был великан ростом шесть футов три дюйма, весивший почти триста фунтов, в черном одеянии, из которого выглядывало большое, пухлое, чисто выбритое детское лицо 1, похожее на дыню «касаба», насаженную на сдобную могучую шею – великолепный типаж для Франса Хальса, хотя его белые длинные пальцы скорее восхитили бы Ганса Мемлинга. Он говорил, растягивая слова, любил запустить несколько сарказмов в момент самых горячих дебатов и наблюдать за реакцией с невозмутимостью Будды, переехавшего в Новую Англию. Когда занудливо многословный Спрингер из Иллинойса сообщил палате, что предпочитает быть на стороне правоты, а не президента, спикер заметил: «Джентльмен может не беспокоиться на этот счет. Он не понадобится ни той, ни другой стороне». Когда другой член палаты, не умевший четко формулировать мысли и имевший привычку запинаться, начинал говорить: «Я все думал, мистер спикер, я все думал…», председатель прерывал его и добавлял: «Вам никто не мешает думать. Похвально, если вы придумаете что-то новое». О самых беспомощных ораторах он отзывался так: «Они открывают рот только для того, чтобы изречь какую-нибудь банальную истину». О нем говорили, что ему легче блеснуть эпиграммой, чем завести друга. Тем не менее среди избранных друзей он всегда был «душой компании»: его искрометное остроумие действовало на всех как «самое лучшее шампанское».
Этим необыкновенным человеком был пятидесятилетний республиканец из штата Мэн Томас Б. Рид. За четырнадцать лет в конгрессе он прославился как «самый популярный полемист», а после этой сессии его признали и как «величайшего парламентского лидера» и «самого блистательного американского политика».
Хотя его род своим происхождением и обязан Новой Англии, Рида привели в политику не унаследованное богатство, социальное положение или землевладение. Подобные приобретения в американской политике ничего не значили, и те, кто ими обладал, в ней не участвовали. Состоятельные и знающие себе цену семьи предпочитали не заниматься и даже уклонялись от государственной службы. Джон, старший брат Генри Адамса, считавшийся «самым одаренным чадом в семье, перед которым открывалось великое будущее», сколотил приличное состояние на железной дороге «Юнион пасифик» и отказался от государственных должностей: «У него было все – богатство, дети, приятное общество, внимание, и ему казалось нелепым пожертвовать всем этим ради служения в кабинете Кливленда или аплодисментов ирландской толпы» 2. И такие настроения были присущи не только истомленному государственными делами семейству Адамсов. Когда молодой Теодор Рузвельт в 1880 году заявил о намерении заняться политикой, ему с пренебрежением говорили: политика – это «низменное занятие», пригодное для «содержателей салонов и кондукторов», «людей грубых и неотесанных, с которыми неприятно иметь дело».
Отрешенность богачей от государственных дел можно считать и порождением американской революции, и результатом провала замыслов Гамильтона построить государство в интересах правящего класса. Победили принципы Джефферсона и демократические призывы Джексона. Отцы-основатели и подписанты Декларации независимости были по преимуществу крупными собственниками, занимавшими влиятельное социальное положение, но плоды их усилий способствовали отстраненности людей такого же статуса от участия в государственном управлении. После введения всеобщего избирательного права имущие оказались в таком же положении, как и неимущие, численность которых была значительно больше, и собственники вышли из борьбы. Ни один президент после первых шести (возможно, кроме Гаррисонов) не принадлежал к традиционному американскому истеблишменту. Солидные и респектабельные по своим понятиям семьи вели замкнутый образ жизни, наслаждаясь уютом своих усадеб и предаваясь любимым занятиям и отдав в результате сферу политики и управления на откуп пронырливым пришельцам из низов. Они увлеклись приращением состояний банковскими и торговыми сделками, а не лучшим использованием земельных владений, и постепенно теряли их. Первыми пришли в упадок земли нью-йоркских магнатов нидерландского происхождения; гражданская война загубила южные плантации; сохраняли дееспособность и даже процветали стародавние семьи Бостона, но они старались держаться в стороне от политики. После первых двух Адамсов самодовольный «Хаб» не дал Америке больше ни одного президента. «Самая благодетельная, воздержанная, способная и просвещенная часть населения, – писал Эмерсон в эссе о политике, – проявляет робость и тревожится только за свою собственность».
Через сорок лет англичанин Джеймс Брайс, удивившись «апатии классов роскоши и утонченного ума» 3, в книге «Американское государство» (The American Commonwealth) посвятит целую главу теме: «Почему лучшие люди уходят от политики?» Им недостает чувства noblesse oblige [32]. «Равнодушие образованных и состоятельных классов» он попытался объяснить отсутствием почтительного отношения к ним народных масс: «Поскольку массы не обращаются к ним за руководством, они его и не предлагают».
В Америке, где так и не появился правящий класс с крупной земельной собственностью и наследственными врожденными нравственными устоями, создались благоприятные условия для деятельности авантюристов разного рода – жуликов, спекулянтов, грабителей, преступников – и, соответственно, коррумпирования политики и государственной службы. После гражданской войны наступили времена бурного предпринимательства и экспансии. В 1880–1890 годы численность населения выросла на 50 процентов – с пятидесяти до семидесяти пяти миллионов человек. Правительство страны, в которой каждый предвкушал успех и удачу, в семидесятые и восьмидесятые годы было озабочено главным образом обеспечением безопасности и доходности – капиталистов. Оно было платным агентом капитала. Наглые сделки и скандалы вызывали возмущение и требования реформ. Но джентльмены не желали «марать себя политикой», как писала Эдит Уортон о нью-йоркском «обществе». Немногие из друзей в «ее самом лучшем сословии» могли посвятить себя служению обществу. Америка «пренебрегала способностями этого сословия, вместо того чтобы воспользоваться ими».
Не участвуя в правительстве и не имея опоры в виде крупной земельной собственности, американские богатые семьи легко поддавались панике. Во время финансового кризиса в 1893 году Джон Адамс мог потерять все состояние, и он «лишился душевного покоя». Его брат Генри писал: «Нервы сдали у всех в Бостоне, и он был не единственным, у кого нервная система оказалась не на высоте. Я вовсе не думаю, что кто-то из нас в этом отношении сильнее его. Я потерял покой давно». Хотя многие его современники наверняка могли проявить больше выдержки, все равно их стойкость вряд ли можно сравнить с хладнокровием американцев времен подписания Декларации независимости. Когда брат попросил Льюиса Морриса, владельца поместья Моррисания [33], не подписывать декларацию из-за ее негативных последствий для собственности, тот сказал: «К черту последствия! Давай перо!»4
Спикер Рид по особенностям интеллекта и склонности к твердокаменной независимости суждений и поведения больше всего подходил на роль политика в Америке той эпохи. Он вырос в далеком северном медвежьем углу Новой Англии с односложным хлестким названием Мэн. Ко времени его рождения в 1839 году предки уже жили в этом крае двести лет. По матери он был потомком пассажира парусника «Мейфлауэр», а по матери отца – Джорджа Клива, прибывшего из Англии в 1632 году, построившего первую хижину белого человека в Мэне, основавшего колонию Портленд и ставшего ее первым губернатором. Сам же Рид, женившийся на праправнучке Клива, родился в семье рыбаков и мореходов. Небогатые и фактически безземельные, его предки из поколения в поколение боролись за выживание своего поселения на скалистых склонах, отражая нападения индейцев и стойко перенося тяготы оторванности от мира и суровых снежных зим. Противостоять трудностям Рид приучился с детства. Отец, капитан небольшого прибрежного судна, заложил дом, чтобы послать сына в Боудин. В колледже Рид обеспечивал себя сам, давая уроки в школе, куда он каждый день добирался, проходя пешком шесть миль. Сыновья семей Портленда учились в Боудине не ради удовлетворения неких социальных амбиций, а для того, чтобы получить образование. Поскольку не только Рид, но и многие другие отпрыски Портленда находились в аналогичных стесненных материальных обстоятельствах, семестры в колледже организовывались таким образом, чтобы они могли зарабатывать на уроках зимой. Рид намеревался стать священником. Но в результате долгих ночных чтений на чердаке с приятелем «Французской революции» Карлайла, «Фауста» и «Вертера» Гёте, «Эссе» Маколея, новелл Теккерея и Чарльза Рида у него сформировалось индивидуальное представление о вере, не укладывавшееся в рамки общепринятой догмы. Окончив колледж в 1861 году, он продолжал изучать право и давать уроки за двадцать долларов в месяц.
Гражданская война коснулась его, когда в 1864 году он поступил во флот и служил на канонерке на Миссисипи и занимался делом, вовсе не военным. Он был интендантом и, как признавал позднее, ему ни разу не довелось побывать под пулями. В отличие от других ветеранов, он не мог приукрасить военные воспоминания рассказами о проявленных отваге и бесстрашии. «Какой же благостной была эта жизнь, эта милая сердцу давняя служба на флоте, – говорил он, если собеседники начинали делиться воспоминаниями о войне, – когда я командовал бакалейной лавкой на канонерке. Мне было известно то, о чем не знали другие. У меня были все права, в том числе и те, которые мне с удовольствием передавали другие». Такой же метод язвительной иронии он позднее применял в конгрессе.
Когда в 1865 году двадцатипятилетний Рид занялся адвокатурой, это был высокий и сильный молодой человек с приятной наружностью, волевым, почти квадратным лицом и густой белокурой шевелюрой. В последующие годы его внешность существенно изменилась. Он служил городским советником Портленда, затем его избрали в законодательное собрание штата, в сенат штата, назначили генеральным прокурором штата Мэн, он женился и располнел. У него родилось двое детей, сын, умерший рано, и дочь. Волосы его поредели, он почти полысел и раздобрел до такой степени, что на улицах Портленда, по описанию одного современника, «напоминал фрегат среди утлых яликов». У него был облик слона, невозмутимого, погруженного в свои мысли, никого и ничего не замечавшего вокруг и передвигавшегося такой же грузной и неторопливой поступью. «Для него любая улица узка!»5 – воскликнул изумленный прохожий, уступивший ему дорогу.
В 1876 году тридцатишестилетнего Рида избрали в палату представителей на место Блейна, перебравшегося в сенат. В роли члена комиссии, расследовавшей обвинения в фальсификации итогов голосования за Хейза и Тилдена, он допрашивал свидетелей, покорил публику судейским артистизмом и моментально приобрел общенациональную популярность. Впоследствии он входил во всемогущий комитет по правилам, возглавлял юридический комитет, в совершенстве познав все парламентские регламенты и механизмы.
По мнению одного из коллег, комитет по правилам превратился в самый «изощренный орган», предназначенный для «обструкции законотворчества» 6 в обстановке «секретов и тайн» подобно обществу каббалистов Средневековья. Рид усмирил эту организацию. «Ни в одном парламенте во все времена еще не было такого подготовленного и толкового парламентского лидера», – говорил сенатор Генри Кэбот Лодж, прослуживший с ним в палате представителей семь лет. Рид не только досконально знал парламентскую практику и законодательство, но и «понимал теорию и философию системы». Сознательно или бессознательно он готовил себя к тем временам, когда уже в роли спикера будет управлять деятельностью палаты так, что никто не сможет состязаться с председателем в знании правил и процедур.
Утверждать свою власть над палатой ему помогало и то, что он, по мнению сенатора Лоджа, был «самым превосходным и убедительным полемистом из всех, кого мне доводилось видеть или слышать». В его выступлениях никогда не было лишних слов, он никогда не запинался, не терялся, не отступал и не изменял уже заявленной позиции. Отвечал он моментально, немногословно, но ясно и веско. Он мог привести неопровержимые доводы, четко обозначить проблему, опровергнуть аргумент или вскрыть ложность посылок всего лишь несколькими фразами. Его язык всегда был ярким и образным. «Еще не время созревать клубнике», – говорил он о сроках. Никто не мог выражаться так самобытно и колоритно, как Рид. Когда между коллегами Берри и Кертисом возник спор, кто из них выше ростом, Рид попросил их встать рядом, чтобы сравнить. Берри незаметно подтянул живот и выпрямился, и Рид воскликнул: «Бог мой, Берри, сколько тебя еще осталось в твоих карманах?» Из него афоризмы сыпались, как из рога изобилия. «Вся мудрость человека нередко сводится к тому 7, чтобы кричать вместе с большинством», к примеру. Или другой: «Государственный деятель – это человек, в котором умер политик». Он почти не жестикулировал, когда говорил. «Когда он поднимался, чтобы ответить оппоненту, – вспоминал Лодж, – заполняя телом весь проход между рядами, положив руки перед собой, с каменным выражением лица и видом человека, не имеющего ни малейшего представления о предмете разговора, в такие моменты он был особенно опасен». Повергнув однажды очередного оппонента, не сумевшего найти достойный ответ, Рид добавил: «После того как это насекомое застряло в густой смоле моих ремарок, я позволю себе продолжить».