У республиканцев не имелось таких трудностей. Они предпочитали называться экспансионистами, а не империалистами, верили и гордились своим предназначением. Лодж, как всегда прямолинейно, говорил: «Манила со своей великолепной гаванью – бесценный дар и жемчужина Востока 121; она откроет нам дороги на все рынки Китая… Разве мы можем колебаться и трусливо позволить себе то, что Данте назвал «великим отказом»?» Госсекретарь Хей провозгласил политику «открытых дверей», и все думали только о рынках Китая. Осада «боксерами» иностранных миссий в Пекине и участие Америки в освободительной экспедиции указали нации на еще одну роль, которую ей суждено играть в мире. Самым красноречивым и громогласным проповедником этой роли стал Теодор Рузвельт, номинированный Мак-Кинли своим вице-президентом и фактически возглавлявший президентскую избирательную кампанию. Он не был уверен в победе, поскольку его обещание для всех «полного обеденного судка» было всего лишь лозунгом, далеким от реальности, но вел кампанию столь напористо и жестко, что и для публики, и для карикатуристов действительным кандидатом в президенты казался именно этот «отважный всадник» в пенсне, с прекрасными зубами и неутолимой жаждой деятельности. Он доказывал надуманность «призрака» милитаризма, утверждал, что экспансия «никоим образом не отражается на наших институтах и политических традициях 122: «И вопрос не в том, надо ли нам прирастать, поскольку мы уже приросли, а в том, надо ли нам сокращаться».
Тысячи речей и тысячи газетных статей посвящались войне на Филиппинах. Американская публика много узнала благодаря усилиям антиимпериалистов о поведении своих войск. Выяснилось, например, что американцы использовали пули «дум-дум»123, применение которых год назад было осуждено на Гаагской конференции всеми участниками, кроме британцев. В конце концов, американцы, как и британцы во время выборов «хаки» в том же году, примирились с историческими обстоятельствами. О том, чем заняты мысли людей в данный исторический момент, можно судить по их практическим делам. Мак-Кинли и Рузвельт получили 53 процента голосов, одержав над Брайаном более значительную победу, чем в 1896 году. Возобладали экспансионистские и завоевательные амбиции, с иллюзиями американского прошлого было покончено. Продолжая войну на Филиппинах, Америка вступила в XX век.
Выборы погубили последние надежды Агинальдо. Он отступил в горы, не прекращая боев, и в марте 1901 года его подло изловили, а в апреле, находясь в заточении, Агинальдо подписал присягу на верность Соединенным Штатам и обращение к своему народу с призывом прекратить сопротивление: «Слишком много пролито крови, слишком много пролито слез, слишком много было горя».
Профессор Нортон сочинил элегию антиимпериалистам 124. «Я пришел к простому выводу, – написал он приятелю, когда поймали Агинальдо. – Я был чрезмерным идеалистом в отношении Америки, обманывался завышенными ожиданиями, сформулировал слишком благостные видения ее будущего. Ни одна другая нация не имела таких возможностей быть надеждой для человечества. Никакая другая нация больше никогда не будет иметь таких же возможностей для повышения стандартов цивилизации».
Через шесть месяцев прозвучит выстрел Чолгоша и место Мак-Кинли займет Рузвельт, «этот треклятый ковбой»125, как сказал Марк Ханна, когда узнал новости. Политик ошибался. Президентом в возрасте сорока трех лет становился архитектор новой эры.
Рид направил письмо с добрыми пожеланиями, но обмен посланиями был формальный и разлад сохранялся. Живя в Нью-Йорке, Рид сблизился с Марком Твеном: особенности их умонастроения, сарказма и чувства юмора во многом были схожи. Они вместе совершили длительный круиз на борту яхты мультимиллионера Генри Роджерса, во время которого, как гласит легенда, Рид будто бы выиграл в покер двадцать три «руки» подряд 126. Он иногда появлялся в Вашингтоне, однажды даже выступил в Верховном суде, доставив судьям удовольствие манерой излагать суждения и доказательства. Бывший спикер не удостоил внимания палату представителей, но встретился с друзьями в офисе комитета по средствам и методам. Следуя рекомендациям врачей, он сумел похудеть на сорок фунтов, но со здоровьем у него не ладилось. Летом 1902 года он был главным действующим лицом на юбилейном торжестве в Боудин-колледже, где чувствовал себя «на редкость хорошо», так, как «можно позволить себе еще раз, хотя лучше этого не делать». В декабре Рид снова приезжал в Вашингтон и, находясь в комитетской комнате Капитолия, внезапно ощутил боль. У него обнаружилась летальная стадия хронического нефрита. Через пять дней, 6 декабря 1902 года, он умер в возрасте шестидесяти двух лет. Джо Кэннон, его преемник на посту спикера, сказал о нем: «Среди известных мне общественно-политических деятелей он обладал самым выдающимся интеллектом, дополнявшимся незаурядным мужеством»127. Постоянно пребывая в эпицентре топей политической борьбы, Рид до конца сохранил принципиальность и бескомпромиссность человека уникальной породы, обладающей особенно обостренным чувством свободы и независимости.
4. «Дайте мне битву!». Франция: 1894—1899
«Эта непреходящая пленительность Франции», – сказал как-то в девяностых годах англичанин сэр Альмерик Фицрой, секретарь герцога Девонширского. Он имел в виду, что каждый человек, принадлежащий к западной цивилизации, должен испытывать благодарность стране, «разрушившей старый мир и вдохнувшей новые идеи и чувства в современность». Но на протяжении двух лет – с лета 1897 года и до лета 1899-го – этот якобы исчезнувший старый мир яростно напоминал о себе. Раздираемое нравственными противоречиями, оживившими застарелые раны и обострившими извечный конфликт двойных стандартов в представлениях о моральных ценностях и человеческом достоинстве, французское общество пережило за это время одно из самых драматических потрясений в своей истории.
В эти «два мучительных года» борьбы за свободу одного человека, осужденного по ложному обвинению, «вся другая жизнь в стране, казалось, замерла», писал Леон Блюм, будущий премьер-министр, которому тогда было чуть более двадцати лет. Казалось, будто в «эти два года нравственного смятения, настоящей моральной гражданской войны… всех волновала только одна проблема, и в личных чувствах, и в межличностных отношениях все напружинилось, перевернулось и выплескивалось наружу… Дело Дрейфуса превратилось в межчеловеческий конфликт, менее масштабный и длительный, чем Французская революция, но вряд ли менее патетический».
Этот конфликт мог «рассорить самих ангелов1, – писал граф де Вогюэ. – Самые уточенные души, обычно чуравшиеся низменных и животных страстей, обвиняли друг друга, выражая сантименты именно на таком уровне и поддаваясь общему настрою».
Протагонисты упивались разразившейся бурей. Они боролись с декадентством, «за торжество высоких принципов», и их переполнял «неиссякаемый энтузиазм». В них воедино сливались чувства ненависти, неприятия зла, отваги и жертвенности. Они вели борьбу эпохальную, за идеалы республики. Каждая из воюющих сторон сражалась за свою идею, за будущее Франции. Для одних это была Франция контрреволюции, для других – Франция 1789 года. Одни хотели воспользоваться последней возможностью для того, чтобы остановить процесс прогрессивных социальных перемен и вернуть старые устои, для других было важно уберечь республику от посягательств реакции. Для «ревизионистов», если так можно назвать людей, добивавшихся пересмотра приговора суда, Франция была символом свободы, разума и законности, и они не могли допустить, чтобы в этой стране совершались неправедные дела. Они отстаивали справедливость. Их оппоненты боролись за Patrie, родину, за честь армии, защитницы нации, и верховенство церкви, вождя и наставника души человека. Они называли себя националистами, а в сущности были демагогами, прибегавшими к довольно грубым и бесчестным приемам. За рубежом наблюдали за этой борьбой, умалявшей репутацию Французской республики, с удивлением и презрением. Ни одна из сторон не желала уступать, увлекшись чувствами взаимной вражды и желанием нанести поражение противнику.
«Мы чувствовали себя героями», – провозгласил потом Шарль Пеги, передав настроения тех дней в мистических категориях, заимствованных из времен Жанны д’Арк. В 1910 году он написал: «Дело Дрейфуса можно понять только в связи с потребностью в героизме, которую периодически испытывает этот народ, эта раса – и испытало все наше поколение. То же самое можно сказать и о других серьезных испытаниях – войнах… Когда начинается великая война или великая революция, это происходит, потому что так пожелали великий народ, великая нация, которая устала от всего, особенно от мира. Это значит, что великая масса людей испытывает острую необходимость, таинственную потребность в великом деянии… внезапную потребность в прославлении, войне, историческом событии, и это вызывает вспышку, взрыв…» Шарлю Пеги показалось, что в деле Дрейфуса было достаточно и мотивов, и действующих сил для удовлетворения такой потребности. Возможно, это событие позволяло людям почувствовать себя более великими, чем они есть на самом деле.
Casus belli послужило вынесение приговора армейскому офицеру, еврею, за измену в пользу Германии. Одна воюющая сторона добивалась пересмотра судебного решения, другая – стремилась не допустить этого. Правительство делало все для того, чтобы поддержать правоту первоначального приговора. В отличие от стабильного, уважаемого и решительного английского кабинета это было очень слабое, шаткое и не пользовавшееся доверием общественности правительство, вынужденное все время обороняться от нападок. Дважды после 1789 года республика испытала реставрацию монархии. В 1871 году во Франции установилась Третья республика, страна ожила, процветала и даже обрела статус империи. В стране поощрялись искусства, столица разрасталась, приукрашивалась и в ознаменование столетия Французской революции воздвигла самое высокое сооружение в мире – башню, вознесшуюся в небо над Сеной и ставшую символом величия и гениальности нации.
Однако политическая стабильность подрывалась изнутри приверженцами ancien régime и Второй империи, недовольными нараставшим превосходством Германии и испытывавшими досадное чувство незавершенности войны и импотентное желание реванша без реальных средств его осуществить. В 1889 году попытку свергнуть республику предпринял генерал Буланже при поддержке всех сил контрреволюции – церкви, двухсот семей деловых и финансовых кругов, аристократии, роялистов, их сторонников и последователей, сформировавших коллективный лагерь «правое дело». Попытка переворота потерпела фиаско, по поводу которого премьер-министр Шарль Флоке сказал: «В вашем возрасте, генерал, Наполеон уже был мертв»2. Тем не менее путч нарушил благодушное настроение республиканцев, способствуя активизации правых сил.
Капитана Альфреда Дрейфуса, артиллерийского офицера при генштабе, арестовали, судили и приговорили к тюремному заключению не вследствие какого-то злонамеренного умысла наказать безвинного человека. Это делалось на основе определенных подозрений, свидетельств и инстинктивной предубежденности. Свидетельства указывали на то, что некий артиллерийский офицер генштаба выдал Германии военные секреты. Дрейфус вполне вписывался в данные разведки, а кроме того, он был еще и евреем, извечным чужаком, имевшим, разумеется, естественные склонности к предательству. Мало того, его недолюбливали сослуживцы. Он держался холодно и натянуто, обычно молчал, а если говорил, то только правильные вещи, и казалось, что у него нет не только друзей, но и собственных мнений и даже чувств. Официальность его поведения многих настораживала. В результате неприязненного к нему отношения на капитана-еврея и пали подозрения. И его внешний облик мог служить прикрытием для шпиона. Он был среднего роста и среднего возраста, тридцати шести лет, у него были бурого цвета волосы, монотонный голос и совершенно невыразительные черты лица, на котором выделялось лишь пенсне без оправы, модное тогда среди военных людей. В его причастности к выдаче секретов не было никаких сомнений. Когда не оказалось достаточных материальных улик, помогли сфабриковать свидетельства офицеры, участвовавшие в расследовании, – майор Анри и полковник дю Пати де Клам. Уверовав в то, что имеют дело с изменником, продавшим военные секреты давнему врагу, они считали себя вправе предоставить необходимые материалы для предания его суду. Собранное досье, получившее название «секретного файла», убедило начальника генштаба в виновности Дрейфуса, но ему недоставало легальной обоснованности. Зная это и опасаясь шантажа прессы и возможного вмешательства Германии, военный министр Мерсье приказал с согласия правительства провести заседание военного суда in camera [42]. Когда у пятерых военных судей возникли вопросы, свидетельствовавшие о сомнениях, им показали «секретный файл», с которым, естественно, не ознакомили защиту. Поверив в подлинность документов, судьи единодушно приняли решение о виновности капитана Дрейфуса. Поскольку смертная казнь за политические преступления была отменена еще в 1848 году, его приговорили к пожизненному заключению. Узник продолжал настаивать на невиновности и отказывался подписывать какие-либо признания, и его отправили на Девилз-Айленд, Остров Дьявола, один из островов-тюрем у побережья Южной Америки, куда заточали самых отъявленных преступников. На этой голой скале длиной две мили и шириной пятьсот ярдов Дрейфус и содержался один в каменной хижине под неусыпным надзором стражи. Единодушие судей было подтверждено публикацией слухов о признании Дрейфусом своей вины, что после перепечатки многими изданиями приобрело значимость официального документа и удовлетворило любопытство публики.
Узника заточили на скале, но во Франции о его участи помнили. Все последующие три года не прекращалась борьба между двумя группами энтузиастов: одни стремились отыскать, а другие – скрыть правду. Эту борьбу за юридический пересмотр дела – «ревизию» – начала небольшая горстка людей, встревоженных закрытым характером суда и заподозривших несправедливость обвинений. Они отметили противозаконность судебного процесса, о чем свидетельствовало утаивание материалов от защиты, и одновременно обнаружили факты, указывающие на возможного истинного виновника – беспутного и эксцентричного офицера майора Фердинанда Вальсена-Эстергази. Их настояния на пересмотре дела вынудили офицеров, сфабриковавших улики против Дрейфуса, предпринять дополнительные усилия для того, чтобы подкрепить свои аргументы. Майор Анри из бюро контрразведки, по долгу службы владевший техникой подделки документов и организации нелегальных операций, соорудил письмо, якобы отправленное итальянским военным атташе майором Паниццарди своему германскому коллеге и упоминавшее Дрейфуса. На этом послании далее и строились доказательства армии. На каждую акцию сторонников ревизии дела Дрейфуса генштаб отвечал своими контракциями, дополняя «секретный файл» новыми подделками. Офицеры законспирировались. Они устраивали тайные встречи, Пати де Клам и Эстергази переговаривались друг с другом, нацепив фальшивые бороды и темные очки, генштаб теперь настолько погряз в фальсификациях, что не могло быть и речи о новом рассмотрении дела Дрейфуса. Любой человек, осмеливавшийся потребовать пересмотра судебного решения или выражавший сомнения в законности обвинения Дрейфуса, ipso facto становился врагом армии и, соответственно, врагом Франции.
Армию нельзя было уличить в какой-либо политической, клерикальной, роялистской или антисемитской предвзятости. Многие офицеры могли разделять те или иные предубеждения, но армия в целом оставалась частью республики и, в отличие от церкви, не была ее непримиримым антагонистом. Несмотря на неприязненное отношение отдельных офицеров к республике, армия верно служила государству. Республика нуждалась в армии и пыталась создать нечто более существенное и обученное, нежели корпуса Второй империи, действовавшие и в Крыму и при Седане, опираясь больше на отвагу солдат, а не на военное искусство. Офицерами были в основном выпускники Сен-Сира, отпрыски из провинциальных семей, чуравшиеся идей революции. Это была особая каста людей, мало интересовавшаяся тем, что происходит в стране, и культивировавшая свою исключительность, главным признаком которой был мундир. В отличие от британских офицеров, никогда не надевавших мундир вне службы, французские офицеры до 1900 года всегда и везде появлялись только в мундирах. Жалованье у них было мизерное, по службе продвигали редко, служить им приходилось в отдаленных маленьких городишках, и удовлетворение они получали только от осознания своей исключительности, престижности, неприкосновенности и принадлежности к особой касте.
Во Франции действительно к армии относились с большим пиететом. В глазах простых людей она была выше политики, олицетворяла нацию, Францию, величие Франции. Это была армия революции, армия империи, армия Вальми 1792 года, когда Гёте, видевший сражение, провозгласил: «С этого дня начинается новая эра в истории человечества». Это была армия Маренго, Аустерлица и Ваграма, Grande Armée, гордо названная Лависсом «самым совершенным боевым формированием в истории войн»3. Это была армия кирас и сабель, кепи и pantalons rouges [43], Севастополя и Малахова кургана, Мадженты и Сольферино, армия, благодаря которой Франция до возвышения Пруссии считалась величайшей в Европе военной державой, армия трагедий и славных подвигов, армия, сражавшаяся «до последнего патрона» при Седане, армия бешеных кавалерийских атак, заставивших германского императора воскликнуть: “Oh, les braves gens!” [44] Через двадцать пять лет армия, никогда не забывавшая о соседстве с Германией, была нужна Франции не только для защиты отечества, но и для revanche. В ней видели и заступника, и средство возрождения национального достоинства и величия. Джентльмены снимали шляпы, когда мимо маршировал полк со знаменами. По словам одного из персонажей Анатоля Франса, ироническим, но и вполне искренним, «армия – это все, что осталось от нашего славного прошлого»4: «В ней мы находим утешение, глядя на настоящее, и надежды на лучшее будущее». Армия для французов была les braves gens.