Командиру предстояло принять решение. Собственно, у него и альтернативы не было. Он вынужден был послать людей в реакторный отсек на верную гибель. Нужны были добровольцы.
Это только в фильмах в таких обстоятельствах вся команда дружно делает шаг вперед. Вызвались идти в ядерный отсек не так уж и много, но гораздо больше, чем было нужно… Командиру самому пришлось отбирать троих. Он выбрал самых лучших.
Они провели в реакторном отсеке 12 часов и исправили систему охлаждения. Когда они вышли оттуда, то светились, как стрелки командирских часов. Через неделю не стало двоих, а спустя еще четыре дня умер третий.
Корабль свое задание выполнил. Пролежали на грунте еще два месяца. Изредка, когда акустики гарантировали, что в зоне видимости нет кораблей, высовывали кончик антенны, чтобы принять короткую шифровку с возможной корректировкой первоначального задания. Корректировка не поступила. Они вернулись в порт день в день, как и было намечено.
И все эти два с половиной месяца в холодильнике у них лежали три трупа.
В штабе о трагедии узнали, только когда лодка отдала швартовы.
Месяц шла разборка ситуации. Приехала высокая ко миссия из Москвы. Действия командира были признаны правильными и единственно возможными. И весь этот месяц Родион приходил домой, молча ужинал, если Левушка, который его подстерегал и изо всех сил старался не заснуть, все же засыпал. Если же нет, то он возился с сыном, шутил, смеялся. А у меня от его смеха мурашки бежали по коже. Я чувствовала, что над ним и над всеми нами висит беда…
Тела погибших все это время лежали в холодильнике, но уже на берегу. Дав заключение по аварии, комиссия ни как не могла решить, что же делать с телами. Высказывалось предположение сообщить родственникам, что матросы и руководивший ими старший лейтенант утонули при выполнении специального задания, чтобы не выдавать родственникам облученные трупы и чтобы те не везли их через всю страну…
Но от этой идеи отказались. Тогда решили провести похороны со всеми воинскими почестями в специальных освинцованных запаянных гробах и вызвать на похороны родственников, объяснив им все, что можно объяснить. Разговаривать с родственниками должен был Родион.
Они приехали не одновременно, так как одни добирались из Минска, другие из Пензы, третьи из Душанбе. Поселили их в гостинице. Родители одного из матросов, самого молоденького из них, весельчака и общего любимца, на шли Родиона в штабе. Отец накануне выпивал с кем-то из подплавов и, очевидно, от него узнал подробности трагедии. Он, и когда пришел в штаб, был выпивши. Он поймал Родиона в коридоре.
— Я все понимаю, каперанг! — сказал он, до скрипа стискивая зубы после каждого слова. — Ты поступил правильно, и Валька поступил правильно… Ты хоть знаешь, что его звали Валькой? Знаешь! Мне сказали, что ты хороший командир. И ты поступил как должен был поступить… А Валька поступил как герой… Но ты мне скажи, каперанг, почему ты из всех выбрал именно его?
Мать Валентина не сказала ни одного слова. Она стояла и смотрела на Родиона сухими безумными глазами.
— Потому, что никто лучше его не сделал бы… — ответил Родион и прошел в кабинет к командиру соединения. В приемной он вдруг замер и упал, обрушив на себя круглую вешалку с тяжелыми черными шинелями…
Когда звучали залпы салюта на похоронах, Родион их не слышал. Он был без сознания. Их слышала я…
9В течение десяти дней он был на грани жизни и смерти. На третий день меня пустили к нему. Всю эту страшную неделю я просидела около него. Я сидела и держала его за руку. Я боялась упустить момент, когда он откроет глаза… Я почему-то верила, что если он откроет глаза и увидит меня, то все с ним будет хорошо… Я сама себя назначила ему как лекарство.
Когда я начинала валиться со стула, врачи уводили меня в дежурку, где я засыпала часа на два-три. Потом, словно у меня над ухом гремел похоронный залп, внезапно просыпалась и бежала в его палату.
Не знаю почему, но меня еще долго преследовали эти залпы. Это была самая настоящая звуковая галлюцинация. Возникала она обычно по ночам. Я вздрагивала, просыпалась и после этого уже не спала до утра.
Заботу о Левушке в эти дни полностью взяла на себя Тася. Он все время спрашивал, когда папа придет. Мы ему сказали, что папа опять ушел в плавание. Он привык к этому слову за пять лет своей жизни. Мы не стали пугать его словом болезнь…
Потом, когда я начала ходить в госпиталь как на работу, каждый день, я была вынуждена отдать его в детский садик. И сказала, что устроилась на работу. Он пошел в садик без всякой охоты, но и не высказывал своего неудовольствия.
Словно все чувствовал…
Родион открыл глаза на одиннадцатый день и не узнал меня. Единственное слово, которое он начал выговаривать месяц спустя, было слово: «вода». И врачи не знали, то ли он хочет пить, то ли имеет в виду ту воду, которая окружает всю сушу и делает ее островом. Но ему всегда давали пить из кружки с носиком. Если он не хотел пить, то сжимал губы. Это единственное, что он умел в первый месяц.
Я приходила в госпиталь каждый день. Это была моя работа. Я помогала ему облегчиться, мыла его, каждый день меняла под ним простыни, кормила его с ложечки, слегка приподняв верхнюю половину кровати.
Много раз я вспоминала свои пророческие слова, сказанные Татьяне, что Родя для меня все: и отец, и мать, и сын, и муж, и любовник, и возлюбленный, и поклонник, и начальник, и друг… Да, теперь он для меня был месячным сынком, только очень тяжелым…
И как самой большой наградой любой матери служит первая осмысленная улыбка этого маленького комочка жи вой, дорогой, но еще бессмысленной плоти, так же и я ждала себе в награду его первый осмысленный взгляд. Но он еще долго не узнавал меня… Вернее, узнавал и даже выражал глазами радость и нетерпение. Но я для него была только источником питания.
Когда же соседи по палате говорили ему: «Родион, твоя жена пришла, посмотри, какая она сегодня красивая», он не реагировал. Но на слово «обед» он обязательно скашивал зрачки в сторону двери. Ему было все равно, кто принес пищу, я или матросик-санитар.
Кормить его было трудно. Это был мучительно долгий процесс. Он очень медленно жевал, несмотря на то, что вся пища, которую я ему давала, была тщательно перемолота и протерта. Сперва я мучилась с ситом, часами протирая разваренное и перемолотое два раза куриное мясо, но потом Тася надоумила меня купить гедеэровский кухонный комбайн, в котором был мощный миксер, и одной проблемой у меня стало меньше…
Отсутствием аппетита он, слава Богу, не страдал, и кормление иной раз растягивалось на целый час. Это в обычные дни, а когда ему становилось хуже, то он забывал глотать… Наберет пищи в рот, пожует, пожует ее несколько раз и замирает с полным ртом… Уж как я его уговаривала: «Родечка, миленький, ну проглоти, ну нельзя же так, ты заснешь и подавишься…» Иной раз до слез… Доходило до того, что я маленькой ложечкой аккуратно начинала выковыривать из его рта все обратно… А что поделаешь?
Зато когда он был в нормальном состоянии, то насытившись, сжимал губы. В первые два месяца единственное, что он умел делать — это открывать рот, жевать, глотать и закрывать рот. Единственное слово, на которое он реагировал, было слово «обед», единственное слово, которое он выговаривал, было слово «вода».
10Через два месяца он меня узнал. Когда я пришла, чтобы покормить его в обед, он еще спал. Я не стала его будить.
Обед у меня все равно был в термосах и остыть не мог.
Я сидела на своем обычном месте около его кровати и смотрела на него. Какое счастье, что у него не было пареза, то есть наполовину парализованного лица с отвисшей, мокрой губой. Лицо его, если не считать выражения глаз, осталось прежним. Это единственное, что мне осталось. А когда он спал его ничего не выражающие глаза были закрыты, то это был мой прежний, только похудевший и побледневший Родя…
Когда он открыл веки, я была далеко в своих мыслях и не сразу заметила перемены в его глазах. Когда я очнулась от своих мечтаний, то увидела в его глазах смятение… Зрачки быстро бегали, обшаривая потолок, стены, штатив капельницы, окно со свинцовым мартовским небом… Кажется, он си лился понять, где он. Потом я заметила, как дрогнули и еле заметно шевельнулись пальцы на его правой руке. Потом его глаза остановились и сфокусировались на мне. Снова дрогнула правая рука, словно он хотел потянуться ко мне. Губы сомкнулись, и он отчетливо произнес:
— Ма… Ма-а… Ма-ха…
Я разревелась. Это была первая моя победа. Я добилась того, чего хотела. Все вышло как я загадала. Первым человеком, которого он узнал по-настоящему, была я.
Забегая вперед, скажу, что вся моя остальная жизнь с ним была борьба. С его отчаянием, с пролежнями, с запорами, с анемией, с простудой, с собственной физиологией, которая не хотела считаться ни с какими обстоятельствами жизни. И не так уж много было побед в этой борьбе… А прибавьте сюда Левушку… Со всеми его неизбежными детски ми проблемами… Но отчаяннее всего я боролась с судьбой. За себя, за свою женскую долю и достоинство…
Я разревелась. Это была первая моя победа. Я добилась того, чего хотела. Все вышло как я загадала. Первым человеком, которого он узнал по-настоящему, была я.
Забегая вперед, скажу, что вся моя остальная жизнь с ним была борьба. С его отчаянием, с пролежнями, с запорами, с анемией, с простудой, с собственной физиологией, которая не хотела считаться ни с какими обстоятельствами жизни. И не так уж много было побед в этой борьбе… А прибавьте сюда Левушку… Со всеми его неизбежными детски ми проблемами… Но отчаяннее всего я боролась с судьбой. За себя, за свою женскую долю и достоинство…
11Месяца через три к себе в кабинет для разговора меня при гласил главврач госпиталя Марк Ефимович Улицкий, которого мы все на наших веселых пирушках звали просто Мариком.
— Все, что мы могли сделать, мы сделали, — сказал он. — Уколы и массаж может делать и приходящая сестра… Давайте подумаем, как быть дальше…
Ему было лет тридцать с небольшим, он был блестящим хирургом, удачлив в чинах и недурен собой. Разговаривал он со мной не только как главврач флотского госпиталя, но и как молодой мужчина с молодой женщиной, притом хорошо и давно знакомой.
— Что вы имеете в виду? — спросила я.
— Я хоть и патриот своего госпиталя, но должен при знать, что дома ему будет гораздо лучше… И вы перестанете разрываться между сыном и мужем…
— Но вы же знаете, что у нас однокомнатная квартира…
Дело в том, что с возвращением памяти к Родиону ему не стало легче. Даже наоборот, это усугубило его положение. Он болезненно стеснялся тех процедур, которые мне, а в мое отсутствие медсестре или медбрату, приходилось с ним проделывать. Ведь он по-прежнему оставался недвижим. Ему удавалось уже выговаривать некоторые слова и шевелить пальцами правой руки, но все остальное ему было не под силу…
— Понимаю, — сказал Марк Ефимович и побарабанил пальцами по стеклу своего стола. — Да, это усложняет ситуацию… При ребенке многие процедуры просто нельзя делать, чтобы не травмировать его психику… Но нужно как-то выходить из положения… Может, как-то отгородить его кровать, сделать какую-то временную перегородку? — Он с тоской посмотрел на меня, прекрасно понимая, что именно он мне предлагает. — Можно попросить командование, и вам пришлют плотников, дадут пиломатериалы… — Без всякой уверенности предложил он.
— А что я скажу Левушке? Ведь он до сих пор думает, что папа в плавании…
— Но ведь когда-нибудь ему придется это сказать… Или вы думаете, что ваш муж скоро поправится?
— А что, это полностью исключено?
— История медицины знает подобные случаи… Но при таком обширном кровоизлиянии… Вы хоть понимаете, что вам предстоит?
— Догадываюсь, — сказала я.
— Боюсь, что даже не догадываетесь… Инсульт инсульту рознь. Бывают более легкие случаи, а бывают такие, как ваш… Тут возможны лишь некоторые улучшения…
Он изучающе посмотрел на меня и отрицательно покачал головой.
— Вряд ли они вас устроят… Например, он сможет сидеть, потом, может быть, вставать и делать несколько шагов по дому… Но при этом скорее всего он будет приволакивать левую ногу. Левая рука у него, вероятнее всего, так и останется обездвиженной… Разумеется, и речи никакой не может быть, чтобы он вернулся на флот. Инвалидом первой группы он останется на всю жизнь при любом раскладе… А это значит, что вам предстоит жить только на его пенсию, которая не будет столь велика, как этого хотелось бы…
— И что вы мне предлагаете? — спросила я.
— Я не могу вам ничего предлагать — это ваша жизнь и вы вольны распоряжаться ею как захотите… Я понимаю, что могу вас обидеть, но мой врачебный долг проинформировать вас, что существуют специальные лечебные заведения, где такие больные, как ваш муж, могут находиться до самого конца…
— Это значит, что вы ему отказываете в малейшем шансе на выздоровление? — спросила я, стараясь не повышать тона.
— Я не Господь Бог, чтобы кому-то что-то давать или в чем-то отказывать. Я делаю что могу. В данном случае я говорю только о вас.
— Что обо мне говорить, я здорова, — перебила его я.
— Это сейчас вы здоровы! — Он повысил тон. — Сейчас вам кажется, что вы справитесь. И сына вырастите и мужа на ноги поставите. Дай вам Бог. А если не поставите? Если про мучаетесь несколько лет, а он не поднимется? Вы подумали, что с вами будет? Если он не оправдает ни одной вашей надежды? А если вы на нервной почве свалитесь? Кто будет вас кормить? Левушка?
— Зачем вы меня запугиваете?
— Я просто хочу, чтоб вы знали, на что идете…
— И все-таки — есть у него шанс или нет?
— То есть сможет ли он в один прекрасный день встать, отряхнуться и стать прежним Родькой, блестящим офицером, великолепным гитаристом и душой компании? Такого шанса у него нет, если, конечно, Господь не явит чуда…
— А если чудо произойдет?
— Это уже не по моему ведомству, Мария Львовна, — развел руками главврач.
Так мы с ним в тот день ничего не решили. Родион оставался в госпитале. Я не знала, что предпринять…
12Через несколько дней я позвонила в Москву, Татьяне.
Больше посоветоваться мне было не с кем. Она была в курсе моих печальных дел. Я ей часто писала письма.
— Возвращайся, — сказала Татьяна, выслушав меня. — Перевози его в Москву. Врачи, я думаю, здесь не хуже…
— Танька, — всхлипнула я. — Ты одна меня понимаешь…
Дело в том, что за день до этого мы поссорились с Тасей.
Мы сидели у меня на кухне, пили коньяк, принесенный ею из офицерского буфета, и обсуждали мою безрадостную жизнь…
— Да я по себе знаю, как это быть при муже и без мужи ка, — сочувственно сказала Тася, выпуская тугую струю дыма в приоткрытую форточку.
— Откуда же ты знаешь? — удивилась я.
— Да когда мой начал хорошо пить, ты думаешь, он хоть на что-нибудь был способен?
— Ну и как же ты обходилась?
— Да вот обходилась… — усмехнулась Тася. — Перешла на самообслуживание… Целый год так жила…
Она с вызовом посмотрела на меня, готовая дать отпор на любую мою неправильную реакцию. Я в ответ понимающе покачала головой.
— Что же ты его раньше не бросила?
— А что ты своего не бросаешь? — недобро прищурилась Тася. — Дурой была, потому и не бросила. Все надеялась, что он завяжет… Он ведь каждое утро обещал, что все, в последний раз, вот только здоровье поправит — и шабаш, на всю жизнь… Только здоровье. Ведь если не опохмелиться, то и умереть можно… А я, как девочка, каждый раз ему верила… Дура, просто дура! Но все-таки была надежда… А у тебя?.
Мы печально выпили еще по одной. Тася, достав из трех литровой банки, принесенной ею же, соленый огурец и, смачно откусив половину, с громким хрустом принялась жевать. Остатки огурца она плюхнула обратно в банку.
— Знаешь медицинские частушки? — спросила она с набитым ртом.
— Таська… — осуждающе покачала головой я.
— А чего? Жизнь есть жизнь! Что же нам теперь, и рта раскрыть нельзя? Что, твоему Родечке — дай Бог ему поправиться — легче станет, если мы будем молчать, как рыбы об лед?..
Похоже было, что Тася клюкнула где-то и до меня. Я не стала с ней препираться. В конце концов, она не со зла, решила я. А без нее мне было бы во сто раз тяжелее…
— Ты слушай, слушай. Частушки прямо про нас с тобой:
Она икнула.
— Ой это еще не про нас. А вот про нас. Значит, одна поет:
— Ой!
Таська снова икнула, глотнула огуречного рассола прямо из банки и продолжила:
Очевидно, по моему лицу она все же поняла, что не то сморозила, и пробормотала, как бы извиняясь:
— Не бери в голову, Маруся. Жизнь есть жизнь, а из песни слова не выкинешь! Давай еще по граммулечке!
Она налила, выпила, не дожидаясь меня, и зажевала своим надкушенным огурцом, выловив его из банки.
— А вот у нас в деревне, — сказала она, — у одной боевой бабочки тоже мужика парализовало…
— Ну и что?
— А ничего? Жила в свое удовольствие. Ни одного не пропускала…
— Да… Да как же она могла? — от возмущения у меня перехватило дыхание.
— А вот так и могла! — с неожиданной злостью отрезала Тася. — С него, говорит, хватит того, что я его кормлю да каждый день из-под него убираю… А мою молодую жизнь за едать я ему не позволю. И потом, говорит, ему же все равно не нужно… Не пропадать же добру!