Все сливается для меня в равнодушную череду дней. Собачьи укусы на руке до сих пор толком не зажили – я две недели ежедневно раздирал их ногтями, пока не велел себе прекратить, чтобы не доводить до гангрены. Я исхудал и ослаб, но по-прежнему ищу кров и пропитание, хотя уже не понимаю, зачем мне все это. Вполне возможно, кашель доконает меня. Не проще ли разом прекратить бесцельное существование? Мир ничего не потеряет в тот момент, когда меня не станет, как ничего не приобрел за годы этой странной жизни. Где-то в чужих реальностях люди затевают войны, сидят в офисах с девяти до шести – я знаю об этом только понаслышке. Рельсы железных дорог становятся вдруг на удивление соблазнительны, я думаю, как смачно треснет мой череп, когда по нему проедутся колеса тепловоза. Пока я мою стекла небоскреба в Маниле (большая удача, утверждает низкорослый и кривоногий филиппинец-прораб, здесь вообще туго с работой), какой-то бес сидит на моем плече и шепчет советы, как отстегнуть карабин страховки. Стремительное падение, мне ведь не привыкать к падениям, а потом – хлопок об асфальт, и тишина.
Но я нерешителен. Для самоубийства нужно быть способным на поступок. И хотя некоторые считают это актом трусости, мне кажется, нужно быть довольно смелым человеком, чтобы развернуться на 180 градусов и броситься с объятиями к своему черному варану. Для этого нужна сила воли посильнее, чем удержаться от ночного набега на холодильник – а я слышал, что у многих и с этим-то проблемы. Проще уж бездействовать.
Так я и поступаю, где-то на обочине в Канаде. Пробрасывает снег, когда я снова прихожу в себя и после первого рывка заставляю тело улечься поудобнее и не шевелиться. За насыпью большая автострада, и шум ее напоминает рокот зимнего прибоя в скалах.
Что происходит с человеком, умирающим от переохлаждения? Каждую зиму пьянчужки замерзают в сугробах. Наверное, они просто засыпают и уже никогда не восстают ото сна. Я пытаюсь сделать так же, заснуть, но мой отдохнувший организм по-библейски требует: встань и иди. «Отвали», – советую я ему по-хорошему. Проходит несколько минут, и внутри заводит непрерывный вой сирена. Чтобы заглушить ее крик, я представляю Марию, пласт размотанного нами вдвоем поблескивающего рубероида на нагретой крыше конюшни, косящую глазом кобылу, с фырканьем опускающую длинную морду в ведро с водой. Капли сворачиваются в пушистые шарики, падая в белую пыль заднего двора. Мотылек неистово бьется в стекло фонаря. У него шерстистые лапки и крылья и при ближайшем рассмотрении довольно зверская морда. Если бы бабочки были размером с людей, они поработили бы нас… Или крысы. Скорее, все-таки крысы. Или тараканы.
Меня начинает потряхивать. Дрожь, говорят, это мышечная реакция тела на остывание, организм пробует согреться независимо от желания человека и посылает в мускулы сигнал, чтобы те сокращались. Довольно невразумительные попытки, скажу я вам. Я бы улыбнулся мстительно, но выходит как-то жалко. Мне холодно, очень холодно. Снег тает на клетчатых рукавах рубашки, оставляя темные следы. Волоски на предплечьях встают дыбом, я похож на ощетинившуюся гориллу. Нет, не похож, любой обезьяне было бы сейчас теплее меня. Человек вопреки расхожему мнению не венец творения, его шкура изрядно полысела и даже не может защитить от холода. Эволюция ослабила нас, заперла в домах с центральным отоплением и электроплитками, и теперь поздно рыпаться и провозглашать себя царем зверей.
Чтобы не вставать, я цепляюсь пальцами за скользкие валуны насыпи, ловя себя на мысли, что неплохо было бы укрыться ими. Якорь на грудь – и ко дну.
Но спустя еще несколько мгновений я снова несусь как полоумный, готовый разрыдаться от злости. Это сильнее меня. Я – ничто, голый инстинкт, которым не властен управлять. Возможно, рычаг управления находится где-то в другом месте и не моя рука двигает его…
Канадский город довольно большой. Я греюсь на подземной парковке, брожу по торговому центру, ворую пальто, беспечно оставленное без присмотра в китайском ресторанчике, и снова выхожу на улицу, пока хозяин пальто не хватился пропажи. Денег, как обычно, не наблюдается, доброхотов тоже. Я жую объедки, чей-то надкусанный бургер, прислонившись спиной к мусорному баку. Да уж, эволюция налицо.
Внезапно тело мое приходит в движение, еще прежде, чем я успеваю сообразить, что случилось. В переулке пустынно, нет никакой опасности, а ведь я привык так реагировать только на физическую угрозу. Волнение все нарастает, сердце долбится в горло и живот. Ветерок снова водит под носом причиной моего оживления, дразнит: пахнет Марией. Мучительный аромат восторга! Мария. Где она? Что она делает в простуженной Канаде?
Вокруг по-прежнему ни души. Я бросаю дважды недоеденный бургер и иду, прикрыв глаза, словно пес по следу. И когда дверь неприметной лавки на углу распахивается, выпуская покупателя, меня почти сбивает с ног мощным аккордом, где запах Марии – главный бас. Вывеска с замысловатым орнаментом, панели темного дерева, колокольчик над дверью, отзывающийся на любое появление треньканьем, статуэтки слонов и мудрецов из сандала и бронзы, холщовые мешки с пряностями, вывернутые, как рукава великоватого свитера; шарфы, платки с золотыми кистями, кинжалы в инкрустированных ножнах, шкафы с резными дверцами, ворох расшитых подушек с тесьмой. И целый стеллаж с крохотными бутылочками масел. Я нахожу нужную, игнорируя приветливость торговца, и откручиваю пробку.
Пока продавец, с восковой оливковой кожей и хлопотливыми глазами, сообщает мне, что масло иланг-иланга замечательно снимает напряжение, борется с бессонницей, лечит кожные болезни и возвращает любовную силу, я освобождаю из флакона капризного джинна, почти вижу, как он струится из узкого стекольного горлышка: у него задумчивые глаза, задающие мне вопрос. Перед ним я беззащитен и так опустошен, что даже не могу вытереть текущие по щекам слезы. Продавец испуганно замолкает.
За следующий месяц я почти овладеваю целой профессией. Куда бы ни забросил меня злокозненный рок, всюду я ищу магазин восточных пряностей и сувениров. Теперь я разбираюсь в сортах масел и пахучих трав, пригождаются даже обширные познания баек и легенд, почерпнутые за годы скитаний по азиатским странам. Хозяев я очаровываю непритязательностью запросов и сговорчивостью, покупатели готовы слушать ахинею, которую я несу про какого-нибудь каменного божка или талисман из обсидиана. Проверить правдивость легенды невозможно в принципе, ведь легенды – не правда, а я по собственному усмотрению меняю имена героев эпоса, смешиваю ацтекские с балийскими в одну, так что давно забытые истории в моих устах вновь становятся живым фольклором. Мне не приходит в голову, что и сам я – отчасти герой легенды. Все довольны. И даже я почти доволен, ведь в любой момент могу подойти к полочке с ароматическими смесями и – надышаться. Наверное, это предел той радости, которая мне теперь отведена, о большем я и не смею мечтать.
И сегодня, оказавшись на очередной дороге, я уже привычно размышляю: надо бы отыскать индийскую лавку. И только потом задаюсь вопросом, где я, потому что температура воздуха впервые за долгое время не причиняет мне беспокойства. На улице сухо и жарко.
Но вот я различаю испанскую речь и замираю. Стоянка дальнобойщиков. Несколько фур с выключенными моторами и распахнутыми дверцами кабин. Под навесом трое мужиков в несвежих майках режутся в перудо, и игральные кости со стуком рассыпаются по затертой столешнице.
Я верчу головой, стараясь собрать максимум сведений из увиденной картины. Автомобильные номера двух фур – боливийские, на борту третьей я вижу название фирмы и адрес офиса в Неукене. Мое сердце поскальзывается на банановой шкурке надежды.
Дальнобойщики смотрят с прищуром. Жара разморила их, и даже игра не вызывает должного азарта, они лениво перебрасываются фразами, почесываются, курят. Появление такого чудака, как я, вносит приятное разнообразие. Я вежливо и без трепета здороваюсь – при приветствии важно показать дружелюбный настрой, не дав слабины. Озвучиваю историю вероломного ограбления. Я повторял ее так часто, что она стала истинной, даже если никогда не происходила. Сажусь играть в перудо. Лысый аргентинец – у него волосы курчавятся кружком, по периметру наподобие тонзуры католического монаха – готов дать в долг несколько песо, мне везет, и в течение часа эта сумма увеличивается в несколько раз. Парни даже не очень обижаются: проигрывать в кости тому, кого недавно ободрали как липку и выкинули в кусты, сродни благотворительности. За болтовней я осторожно выведываю, кто куда направляется. Наше местоположение до сих пор представляется очень смутно. Тогда аргентинец с тонзурой приносит из кабины своего грузовика карту и разглаживает ее на колене, тыкает мясистым пальцем в несколько точек.
– Мы вот здесь. Днем буду на границе, а потом на юг, домой, в Неукен. Жена заждалась. Не любит, когда меня долго нет, выдумывает себе не пойми чего. Ревнивая – жуть. У тебя-то есть женщина?
– Мы вот здесь. Днем буду на границе, а потом на юг, домой, в Неукен. Жена заждалась. Не любит, когда меня долго нет, выдумывает себе не пойми чего. Ревнивая – жуть. У тебя-то есть женщина?
Спазм схватывает горло, и приходится хорошенько откашляться. Всему виной сухость пустыни… Да, у меня есть женщина, по крайней мере была, и нам с ним явно по пути. Торопливо пересчитывая расстояние с учетом масштаба, я получаю число: 2700 километров. Всего-то! Перечная сладость надежды с начинкой обреченности: я могу успеть, если постараться. Обеими ладонями сдвигаю ворох купюр и монет к нему.
В фуре опущены стекла, и ветер бьет по лицу наотмашь. Мне нравится его упругая свирепость, она дает подтверждение тому, от чего и так вибрирует каждая клеточка тела: быстрое перемещение в пространстве. Мелькают встречные машины, пыль столбом. Из признательности я поддерживаю беседу, и аргентинец, сперва поведав о путешествиях (он исколесил вдоль и поперек всю Аргентину и Боливию с Уругваем и считает себя путешественником), переходит к многословному описанию родственников. Он рассуждает о том, что семья – главная ценность и, как бы ни были порой докучливы его домочадцы, это все, что ему надо. Не Бог весть какой глубины мысль, я слышал ее уже сотню раз, и всегда она кажется большим преувеличением. Потому что я знаю, что семья для выживания не обязательна. У меня ведь тоже когда-то была семья. Ну хорошо, не семья, но мать.
Мама… Как она пережила мое исчезновение? Через неделю после восемнадцатого своего дня рождения я заснул в кровати, в нашей крохотной квартирке на седьмом этаже. Засыпая, я чувствовал запах жареной курицы, которую мы ели на ужин, слышал, как у соседей плачет младенец и с топотом носится собака, а на письменном столе высилась стопка учебников и конспектов к завтрашним парам в институте. А через мгновение я открыл глаза на каменистой дороге, карабкающейся на гребень холма, и мне, перепуганному и ничего не понимающему, открылся вид на море, все в завитых неспокойных барашках пены, и деревушку. Серые каменные дома, затянутые живописным мхом. Западный Корнуолл, да, это было там. С тех пор маму свою я никогда не видел и не знаю, что с ней сталось.
Сначала я пытался понять… Думал, что надо как-то дать ей знать, что я жив и со мной все в порядке, если только это можно так назвать. Но на следующее утро меня закинуло в Буркина-Фасо (даже не знал, что есть такое государство, пока не оказался там во плоти), и в тамошней глуши не было ни телефона, ни почты, еще через два дня я был в сорока милях от Канберры. И тогда пришло горькое осознание, что это безумие и не собирается кончаться. Что я мог сказать матери в оправдание? Если бы я даже отправил весточку, то что в ней писать? Не имея возможности хоть как-то объясниться, не натолкнув на подозрения о душевной болезни. Я не смог. Поклялся, что, если это когда-нибудь закончится, я вернусь и все расскажу. Или – если меня занесет случайно в родные края. Но этого так и не случилось, а мое проклятие так и не рассеялось… Смогла ли она пережить исчезновение ребенка, в котором души не чаяла? Она всегда любила меня болезненно, мнительно и иногда панически, боясь и, вероятно, предчувствуя, что я брошу ее, как когда-то поступил мой отец. Видит Бог, я не хотел. Если горе не свело ее в могилу, она наверняка постарела раньше положенного срока и все еще ждет меня, обречена ждать вечно. Как какая-нибудь королева из сказки, что сидит в светелке у окна, дожидаясь короля из похода, выискивая вдали знакомые, реющие на ветру стяги. Когда-то я утешал себя тем, что по прошествии лет она забудет и смирится, но житейский опыт подсказывает мне, что забывают все, кроме матерей, такие уж они. Мама… Тоже человек-функция, одна-единственная функция: ждать.
Аргентинец допытывается, как я собираюсь пересекать границу. Я растерян. Верите ли, мне ни разу в жизни не доводилось этого. В детстве путешествовать не позволяла бедность, а сейчас, без документов, границы закрыты для меня, хотя на свете нет никого более свободного и неудержимого. При этом до сего дня никогда еще мне не нужно было настолько «позарез» на другую сторону. Я выспрашиваю у своего попутчика, как вообще обстоят дела. Если я пересеку ее в неположенном месте, в меня будут стрелять? Он с хохотком кладет за щеку еще один болотно-зеленый листочек коки: друг, это ж Боливия! Мол, перейти пешком можно где угодно, был бы паспорт в порядке, и визу можно купить на границе – только очередь за печатью там немилосердная, с обеих сторон в малюсенькую комнатку со взмокшим пограничником. Я говорю, что штамп мне ни к чему, скромно умалчивая, что и ставить мне его некуда, разве что на лоб. Аргентинец предлагает высадить меня у границы, а потом подхватить на краю приграничного поселения, по ту сторону, когда его фура пройдет досмотр у таможенников. Тут полно контрабандистов, которые бед не знают, чертыхается мой знакомец, а приличным людям приходится тратить уйму времени, пока их машины перетряхивают сверху донизу.
Ему звонит жена. Через минуту разговора он уже во все горло орет на нее, и из трубки доносятся визгливые взлеты интонаций. Уверен, эта женщина тоже считает семью главной ценностью в жизни.
День уже давно перевалил за половину, когда на границе мы расходимся навсегда: я не могу стоять на месте, мне нужно двигаться, я тороплюсь, в этот раз как никогда. Улучив момент, я краду у моего аргентинца карту и сую под рубашку, за пояс. Он бы мне все равно ее не продал…
От листьев коки немеет язык и щека. Вкус так себе, но свою работу они выполняют – не дают мне уснуть. Вот уже вторые сутки, как я очнулся неподалеку от стоянки дальнобойщиков. Я твердо решил не спать, пока не доберусь до своей цели – не хватало еще провалиться куда-нибудь в Малайзию или Фиджи.
Товарняк несет меня на юг. Говорят, пассажирского сообщения тут нет вовсе, хотя моих сбережений все равно хватило лишь на пару кукурузных лепешек с оливками и бутылку воды. Я заскочил на подножку поезда на переезде, когда товарняк сбросил скорость, и спустя час нашел способ забраться повыше, в вагон без крыши, наполовину груженный стройматериалами, бетонными блоками и мешками с какой-то очень вонючей дрянью. Химикаты, вот это мило… Мне не до удобств, и, хотя прислониться или прилечь здесь абсолютно не на что, все одинаково твердо как камень, я не жалуюсь. Да я счастлив! На границе никому до меня не было дела, все люди покрылись суматохой, окликая друг друга, волоча чемоданы с пожитками или тележки с фруктами. Пестрая толпа, широкие, как подгоревшие блины, индейские лица, темная кожа, острые хвоинки глаз, болтающиеся косички с яркими шнурками и бусинами. Нечистые ногти на руках. Гомон, топот, причитания женщин, гоготание мужчин, детский рев и падающие в пыль булочки из тапиоки. Улыбчивые собаки с выступающими ребрами и глуповатыми глазами, колотящие хвостом по земле в надежде выпросить угощенье. Я привык проходить человеческие сборища насквозь, не вникая и не оставляя в них себя, но эта толпа на аргентинско-боливийской границе въелась в меня, все еще едет во мне. Я не против, впечатления не дают поддаться усталости – и сомнениям.
Конечно, я сомневаюсь. Более того, я боюсь до того, что живот скручивает и хочется в туалет, я едва терплю. Что, что я ей скажу? Упаду в ноги? А если она выставит меня за порог? А если не узнает с первого взгляда? Не знаю, что хуже. Скользнет глазами равнодушно, потом присмотрится повнимательнее: «А, это ты…» Мы были знакомы с ней так недолго, и то лишь отчасти. Она кажется мне родной, это потому, что не было и дня, чтобы я не мечтал о ней, не говорил с ней мысленно, но с ее стороны все может выглядеть совершенно иначе! А если дверь мне откроет мужчина, ее мужчина… Меня не было два месяца, и она не клялась мне в любви до гроба. Зачем я вообще туда еду? Ведь я обречен!
Попросить прощения, убеждаю я себя. Просто увидеть ее еще раз, попросить прощения за свое исчезновение и поблагодарить за гостеприимство. «Гостеприимство»? Браво! Совсем ты уже из ума выжил… Нет более неподходящего слова для того, что объединяло нас. Или… это только мне так кажется? Я ведь ничегошеньки о ней не знаю. С чего я решил, что ей нужны мои извинения, мое новое появление? Ведь по-хорошему надо просто оставить ее в покое. К чему такие мучения? Забыть было бы намного проще.
Меня словно на части раздирает, я раскалываюсь на несколько отдельных личностей, и каждая трещит и отстаивает свою правоту. Идти до конца! Нет, спрыгнуть на насыпь прямо сейчас, заснуть и очнуться на другом конце мира! Нет, добраться до Марии, постоять в тенечке и убедиться незаметно, что с нею все в порядке, а потом уйти, так никем и не замеченным. Ага, еще бы псину заставить помолчать и не гавкать… Я бы с удовольствием вновь подставил ей свою руку на съедение, тогда у меня был хотя бы еще один шрам на память…
Карта с истертыми, прозрачными от старости сгибами. Изучаю ее, слежу, не свернем ли куда. Смеркается. Из-за шума поезда не слышно других звуков, все вокруг монотонно, и пейзаж все больше тонет во мраке, не давая мне зацепиться за него своим вниманием. Не сплю, не смыкаю глаз.