Синяя веранда (сборник) - Елена Вернер 6 стр.


Идет пятьдесят третий день моего заключения. Шестьдесят дней с моего последнего провала, шестьдесят дней с того мгновения, когда Мария прошептала «спи». И кажется, мое проклятие снято. Иначе почему я все еще здесь?

Я не уверен. Но так долго сидеть на одном месте мне еще не приходилось, и с каждым новым утром мне все тоскливее, все страшнее и хуже. Рассвет наполняется моим ненастоящим именем, выпорхнувшим из мертвого рта. Как во время отека легких кровавая пена вытесняет из них весь воздух, так и из моей жизни кровавая пена вытесняет Марию.

Шестьдесят дней! И каждый из них мог быть проведен в другом месте. Если бы только… Если бы. Черт.

Сокамерники считают меня немым. Я пальцами показал им, что не могу говорить, и они почти перестали замечать меня, лишь пару раз пришлось применить силу, чтобы не особо наглели. Я здесь так долго, что занимаю уже определенное место в человеческой иерархии – чего не было со школы. Всему виной непрерывность времени и пространства. Мир вокруг оказывается очень болезненным. У меня такое ощущение, что я начал жить заново, на какой-то другой планете. Реальной. Которая населена не роботами, а людьми, и я совершенно растерян. Это тревожит меня. Безразличие, предприимчивость, опыт, даже сон – мои прежние спутники предали меня окончательно. В горле постоянно стоит комок, который трудно проглотить, он разросся, будто опухоль, и от этого сложно дышать.

На допросах я молчу.

Сурдоязык тут не нужен, стоит мне начать объясняться на пальцах, как следователь откопает где-нибудь переводчика. Это не требуется, мне нечего сказать. Они не знают ничего обо мне, я не сказал ни слова на допросах, но, вероятно, наивно полагать, что меня выпустят только потому, что в полиции не знают моего имени? Наверняка имеется какой-то судебный прецедент, и до меня существовали безымянные преступники, как существуют неопознанные трупы: их называют в этой стране Джон Доу. Видимо, и мне такое имя сгодится. Крайней попыткой добиться от меня информации становится свидание с братом моего погибшего подельника. Они надеются, что я раскроюсь. Я продолжаю молчать, пока темноволосый парень, в ком так заметны родственные черты, дышит в кислородную маску и говорит о брате:

– Он сказал, что добудет денег на операцию, и ушел. Я просил его не влипать в истории хотя бы в виде исключения. Он же вечно… ну, не играет по правилам. И он улыбнулся: «О’кей, брат, не буду». Скажи – только скажи честно, мне надо знать, – он умер сразу?

Парень, которому осталась пара месяцев и который, судя по пепельной коже и спекшимся губам, знает все о боли, спрашивает у меня, не страдал ли брат перед смертью. Перед той самой, в которой виноват я. Мне нечего ему ответить. Я смотрю на него и понимаю только то, что скоро вина моя удвоится.

После отбоя, когда гаснет свет, я сижу на полу, вцепившись в прутья клетки, и реву как девчонка, и только ночь смотрит на меня во все глаза из дальнего конца кафельного коридора.


Взрыв и автоматная очередь. Инстинкт придавливает меня к земле в момент пробуждения. В ноздри лезет запах горелых покрышек, высокое небо над пустыней заволокло черным дымом.

Это самая окраина брошенного города. Все желтое от пыли и песка, и глинобитные домики вросли в землю и зияют дырами от артобстрела. Я лежу в углублении наподобие рва, что тянется вдоль грунтовой дороги, и метрах в пятидесяти от нее догорает армейский «Хаммер». Я угадываю обугленные очертания водителя и, сдерживая тошноту, лихорадочно озираюсь. Второй «Хаммер», видимо, отбросило взрывом, перевернутый и искореженный, он похож на чудом уцелевший, но тронутый гниением зуб старческого рта. Внутри него – шевеление, и я ползу к нему, глотая песочную пыль.

Система внутренней безопасности требует, чтобы я тащился в другую сторону, укрыться в крайнем домишке у обочины. Но я заставляю себя ползти дальше, к автомобилю.

Там копошатся двое солдат. Голова третьего свернута под немыслимым углом, ему уже не помочь. Но этих двоих можно спасти.

– Мамочка, мамочка, – стонет один из солдат. Из бедра торчит металлический штырь, а лицо перемазано сажей и усеяно рыжими пятнами. Нужно пару секунд, чтобы сообразить, что это веснушки.

– Эй-эй, свои! – предупреждаю я. – Давайте-ка выбираться отсюда.

Второй, с торчащими из-под съехавшей каски большими ушами, помогает ему вылезти. О бронированный бок машины с визгом ударяются пули, и только потом раздаются хлопки выстрела. Нас обстреливают из засады.

Я знаю, что больше не могу доверять своему инстинкту: он велит спасаться мне одному, а я решил иначе. Теперь я – вместе с этими ребятами. И пока я тяну на себе раненого, лопоухий прикрывает нас огнем и ползет следом. Мне очень хочется стать маленьким, чтобы все это оказалось лишь игрой в войнушку, которую вот-вот прервет мамин оклик из окна: «Закругляйся! Пора обедать!» На деле все снова оказывается слишком уж по-настоящему.

Комнаты занесены пылью, битое стекло хрустит, стены покрыты копотью от когда-то попавшего сюда снаряда. Я перетягиваю ногу раненого парня женским шарфом.

– Есть шанс, что вернутся наши? – Мне приходится орать, потому что лопоухий плохо слышит. Откуда во мне родилось это слово? «Наши»…

– Да! Да, есть! Нужна рация!

Я без дальнейших объяснений понимаю, что рация осталась в «Хаммере».

«Их можно бросить», – шепчет мне кто-то, и я почти вижу призрак брюнета с глазами колдуна. Он улыбается белозубо и беззаботно, как в вечер нашего знакомства. Его появления мне достаточно. Я выхожу на улицу и снова ползу. Вероятнее всего, мне не добраться сюда вновь, я знаю это.

Каждый метр дается с трудом. Песок остро вдавливается в локти, ткань рубашки уже протерлась. Я чувствую себя на прицеле. Мой варан готов получить заслуженную добычу. Но еще несколько пуль пролетает мимо. Если бы в засаде сидел снайпер, все было бы кончено. Но там только автоматчик, и малюсенький шанс выжить у меня еще имеется.

Зачем все это? Можно было сидеть под прикрытием стен и ждать темноты, нового провала… Кто мне два этих паренька? Они сами ввязались в свою смертельную войнушку, при чем здесь моя жизнь? Какая мне выгода?

Аптечка, рация, патроны. На обратном пути рядом с моим лицом брызгают фонтанчики от пуль, угодивших в песок. Часть меня хочет, чтобы сейчас все и оборвалось. Но вон в том доме ждут двое, кому я нужен. Без меня им не выжить. И я доползаю.

Во время перевязки веснушчатый выныривает из забытья и улыбается мне блеклыми глазами:

– Ты же мой ангел?.. Мне показалось…

– Все мы чьи-то ангелы. Или демоны. Молчи, не трать силы.

По рации нам обещают вертушку и поддержку с воздуха, лопоухий передает координаты. Я каждую минуту жду финала, боевика на пороге или залетающей в окно гранаты. Но стрельба снаружи понемногу стихает.

Лопоухий принимается говорить, сбивчиво, торопливо, не закрывая рта, будто поток слов невозможно прервать никак иначе, кроме как выпустив до последней капли, сбросить его как балласт. Он говорит, что погибший при взрыве – их командир, а сами они вдвоем – новобранцы, только позавчера прибыли, еще толком не разобрались, что к чему. Потом его начинает бить дрожь, это распадается в крови адреналин, мерзкое ощущение, сам такое испытываю.

Я опускаюсь на колени рядом с раненым. После укола обезболивающего он в сознании, постоянно держится руками за перебинтованное бедро, выше повязки: боится прикоснуться к месту ранения и еще больше боится перестать ощущать эту конечность, хотя бы руками. Тогда я сажусь на пол, прислонившись спиной к стене возле окна, и насильно укладываю его голову себе на колени. Присутствие другого человека должно успокоить его. Он не один больше.

– Расскажи мне… что-нибудь… – просит паренек чуть слышно, пытаясь поймать меня в фокус плывущего взгляда.

И я бубню вполголоса. О чем? Мне не о чем говорить больше в эту минуту, только о ней. Рассказ складывается в легенду о Марии. Она в одном ряду с Исидой, с Артемидой Эфесской, с Фрейей и Кали, Цирцеей и Морганой. Живущая посреди неведомой земли, куда ведет множество дорог и не приводит ни одна. Сидящая на крыльце зачарованного дома. И одновременно она – живая женщина, по которой я скучаю больше, чем могу сказать. Я так много помню о ней, случайного, неосознанного. Например, она постоянно шмыгает носом, пока чистит креветки.

– Это аллергия… на хитин. У меня… так же, – сообщает веснушчатый по секрету.

– И она печет печенье с перцем и дульсе-де-лече. Ты, поди, и не знаешь, что это такое… Что-то вроде молочной карамели или сгущенного молока с ванилью. Запах неописуемый стоит. И она снует по кухне в фартуке, пританцовывая в неслышном мне ритме, и облизывает пальцы или ложку, которой мешала начинку. А еще, еще по утрам она тихо покашливает. И кого-нибудь другого это, верно, могло здорово раздражать… Как думаешь?

Паренек силится улыбнуться, и я глажу его по голове. У него редкие опаленные бело-рыжие ресницы, красноватые складки век и ставшая от солнца только заметнее россыпь веснушек, за которые его не раз дразнили и в школе, и в роте. Когда мои пальцы касаются плюшевой щетины бритого затылка, меня пронзает ощущение сиюминутности происходящего. Затылок горячий и влажный от пота, и в давно заросший родничок долбится испуганный пульс. Он настоящий, этот человек. Все вокруг реально и имеет прямое отношение к нам, которые здесь и сейчас. Неужели, думаю я с удивлением, когда-то мне казалось, что можно проскочить жизнь других людей насквозь, пройти и не коснуться? Я потратил так много лет, воображая себя единственно существующим, чтобы вот теперь, посреди афганской – или сирийской – или иракской – пустыни осознать, что все мы накрепко завязаны в узел, сотканы в восточный ковер, где у каждой нити свой узор и путь через полотно, ничуть не менее ценный, чем у соседней.

Паренек силится улыбнуться, и я глажу его по голове. У него редкие опаленные бело-рыжие ресницы, красноватые складки век и ставшая от солнца только заметнее россыпь веснушек, за которые его не раз дразнили и в школе, и в роте. Когда мои пальцы касаются плюшевой щетины бритого затылка, меня пронзает ощущение сиюминутности происходящего. Затылок горячий и влажный от пота, и в давно заросший родничок долбится испуганный пульс. Он настоящий, этот человек. Все вокруг реально и имеет прямое отношение к нам, которые здесь и сейчас. Неужели, думаю я с удивлением, когда-то мне казалось, что можно проскочить жизнь других людей насквозь, пройти и не коснуться? Я потратил так много лет, воображая себя единственно существующим, чтобы вот теперь, посреди афганской – или сирийской – или иракской – пустыни осознать, что все мы накрепко завязаны в узел, сотканы в восточный ковер, где у каждой нити свой узор и путь через полотно, ничуть не менее ценный, чем у соседней.

Я признаюсь ему в том, что раньше хранила только моя душа: в любви к женщине. Это неловко, слова выходят корявые и неудобные, но сейчас все это безразлично. Люди, встреченные мной на дороге, всегда казались лишь ходячими манекенами, запрограммированные, неживые. Им не был нужен мой рассказ. А этим веснушкам он необходим.

С той минуты, когда Мария склонилась ко мне и прошептала «спи», прошло триста дней. Восемь из них я провел в армейском штабе, где меня допрашивали, подозревая в шпионаже. Я слагал историю о попавшем в плен туристе, мне, как водится у военных, не верили. Но все, что нужно помнить о тех малоприятных часах, – это весть о моих друзьях, лопоухом Дэннисе и веснушчатом Ричи. Оба они живы и почти здоровы. И это хорошо.

Сегодня я богач. Пару деньков назад в казино Невады мне перепал солидный куш. Я уже и забыл, как мне везет в азартные игры.

Где бы я ни оказывался за это время, всюду я старался найти путь к Марии. Теперь уже без спешки и без паники, обстоятельно и не рискуя своей шкурой. Потому что уже нет особого значения, когда я доберусь до нее. Я ненадолго.

Кукурузник начинает снижение, и я слежу, как под крылом мелькают виноградники. Мне не верится, что я вижу знакомые места. Знакомые места – такая роскошь для меня. Для всех нас.

Я знаю, что не смогу поговорить с Марией, коснуться ее. Все уже решено, за эти триста дней у меня было полно возможностей подумать хорошенько и принять единственно верное решение: оставить ее навсегда. Только принесу ей гостинец. В очевидной реальности этого мира нет места моей мечте о Марии. Деньги, что я отправлял ей в конвертах из разных уголков света, – моя плата за то, что не нашел подходящие слова. Ни единого письма, ни буквы – только истрепанные бумажки.

Расплатившись с доставившим меня пилотом, неторопливо иду по дороге до родного поворота. В сумерках огни видны на мили вокруг, и, убедившись, что дом все еще обитаем, я замедляю шаг до предела. Еще несколько минут отделяют меня от того мгновения, когда я тихо взойду на веранду, положу все выигранные деньги на порог, загляну в окно и посмотрю на нее последний раз. В этой безумной жизни я больше никогда ее не увижу. Так надо.

Как бы медленно я ни шел, расстояние между мною и ею сокращается. Я убеждаюсь, что веранда и ждущее на ней плетеное кресло пусто. Дверь прикрыта, и из комнат собака меня не почует.

Подошвы мокасин поскрипывают сухой пылью. Я замечаю, что водосток, спускающийся с крыши дома вдоль синей балки веранды, покосился: наверное, в сезон дождей не выдержал напора. Что ж, это отныне не мое дело и никогда не будет моим. Стараясь, чтобы дощечки не хрустнули, ставлю ноги поближе к краю ступеней. Кладу бумажный сверток на облезлый выступ порога. И замираю, прислушиваясь. Смелость оставила меня, я не могу собраться с духом, чтобы заглянуть в дом через стекло и пелену шторы. Только бы уловить шаги по половицам – мне хватит и этого.

Дверь распахивается без предупреждения, яркий свет бьет по глазам. И вот – она. Она занимает собой проем двери и еще половину мира.

– Не смей уходить так.

Я вижу ее. И вижу сверток у нее на руках. Он занимает вторую половину мира, и тот мгновенно обретает цельность.


Крошка Катарина плачет, ест, спит, снова плачет и снова ест. Забавный у нее цикл. Мария кормит ее грудью, прикрываясь кружевной мантильей – не от стеснения, а просто потому, что привыкла. Эта ее привычка мне пока в новинку. Все остальное осталось прежним. Ее движения легки и незатейливы, на гитаре пыль, в кухне пригорела еда. Иланг-илангом пахнет теперь и от нашей дочки, я чувствую это, когда кладу задремавший кулек себе на колени. Мы сидим на веранде, Мария в кресле, я прямо на досках пола у ее ног. Она рассеянно поглаживает мое плечо, а я крепко держу пальцами ее лодыжку. Дворняга шумно и влажно дышит рядом, боясь отойти от двух хозяек.

– Ты не сказала мне… в наш прошлый раз. Ты знала?

– Да, я знала. Но тогда чудилось, что нас кто-то подгоняет, что времени может не хватить. В голове было тиканье, мне казалось, я схожу с ума. Ты ведь ничего не объяснял. И я не могла сказать. Это не так просто.

– Кто ты? – спрашиваю я. Мне правда нужен этот ответ.

– Я Мария. – Хриплый смех поднимает мои волосы на затылке. Она Мария.

Мы знакомы так давно, по моим-то меркам, и так близко, но до этого момента я не знал о ней ничего. А теперь вдруг узнаю. Она и сейчас догадывается, что времени нам может не хватить, а значит, незачем его терять попусту. И рассказывает о себе все, что считает нужным. О детстве, проведенном на виноградниках. О том, что дружила исключительно с мальчишками, недолюбливая девочек, живших по соседству и в городе. О муже, за которого вышла сразу после школы. Он умер от сепсиса, отказавшись обрабатывать пустячную царапину от ржавого гвоздя.

– Поэтому ты стала почти медсестрой, – хмыкаю я.

Мария берет мою руку и задумчиво обводит пальцем белеющий шрам от собачьего укуса.

Обручальное кольцо с цепочки она так и не сняла, и мне кажется – пусть все останется так, как угодно ей. Я не ревную ее к мужу, жизнь моя с Марией будет короче иных, в ней больше нет места подобным терзаниям. И теперь я признаюсь ей во всем. Мне наплевать, поверит она или нет. Даже если все это покажется ей выдумкой – а так и должно быть, ей уже не избавиться от впечатления, что я не властен над собой, что я оставлял ее не по своей воле. Пусть хоть так.

В бокалах покачивается чернильное вино мальбек. Мария не перебивает меня.

Потом она уходит в дом и возвращается с моими конвертами. На них штемпели из девяти разных стран. Глаза ее боятся поверить в сумасшедший рассказ, но у нее нет иного выхода. Для секретного агента я слишком изможденный и необразованный, для наркокурьера слишком неловкий и ободранный.

И когда мой рассказ иссякает, она долго щурится. И наконец кивает. В этом кивке – принятие жизни такой, какая она есть. Прежде всего непонятной, но и так сойдет…

– Почему ты не спросишь, люблю ли я тебя? – ловлю я ее руки.

Она выскальзывает с гортанным смехом:

– Если мужчина тащится ко мне через весь свет, это что-нибудь да значит.

Она знает.


Вот уже два месяца, как я не проваливаюсь.

Я думаю о своем отце, который исчез до моего рождения. Мать всегда называла его подлецом и обманщиком. Но меня осеняет – что, если мое проклятие передалось от него в наследство? Что, если он был таким же кочевником и просто не мог вернуться к матери… Ко мне. И я – как он. Может быть, он до сих пор бродит где-то по земле, может быть, я даже проходил мимо него однажды, просто не знал, что это отец. Может быть, он просто любил мою мать недостаточно для того, чтобы вернуться.

Я никогда не расскажу Марии, что за мою любовь к ней двое заплатили своими жизнями и двое других остались жить. Я стараюсь не думать, насколько еще возрастет цена наших встреч с течением лет: человеку нельзя озвучивать цену его счастья, она порой слишком оглушительна.

Мария разглядывает нашу спящую дочь.

– Как жаль, что нет твоих детских фотографий. Наверное, она похожа на тебя маленького.

Фотографии есть. Они там, в родном городе, изученные глазами моей матери. Мама, прости меня. Я никогда не вернусь к тебе.

Дворняга Сила меня по-прежнему недолюбливает.

– Еще бы, ведь я принес ее хозяйке столько слез, – бормочу я, лежа в кровати и расчесывая москитный укус на плече. Мария прогоняет мою руку и ставит ногтем крестик на зудящем пятнышке.

– Но не только слезы, – говорит она несколько минут спустя, и я осознаю, как долго она обдумывала ответ. И покрепче прижимаю ее к груди.

Я не буду обещать ей, что вернусь. Ничего нельзя обещать. Но когда я провалюсь в следующий раз, я сделаю то, что у меня получается лучше всего в этой жизни. Просто встану и пойду. Потому что знаю куда.

Наследники пепла. Цикл рассказов

Предисловие автора

Как-то раз я услышала фразу, запомнившуюся мне навсегда: «Некоторые события настолько значительны, что изменяют нашу ДНК». Вторая мировая, Великая Отечественная война – как раз такое событие. Несмотря на все годы, прошедшие с ее окончания, память о ней по-прежнему болезненна, противоречива, и у каждого есть на нее свой взгляд. Складывается такое впечатление, что она еще горит в нашей крови. Потому что мы – потомки. И как мы не выбираем себе Родину, как не выбираем родителей, так и историю выбирать не приходится, она просто есть. Главное, помнить и делать все возможное, чтобы эта история не смела повториться.

Назад Дальше