– А он хочет, чтобы ты его обнимала? – уточнил Гришка Гарин.
Я мысленно поблагодарил Гришку за эту реплику.
– Дело не в этом! – Ирка встала.
Сейчас она произнесет речь и окончательно зачеркнет меня в глазах родного коллектива. Я решил, пока еще не поздно, сдернуть шапку, но в это время Железнов спросил:
– А почему Славы нет на месте? Он что – болен?
– Он здесь, – не оборачиваясь, сказал Саша.
– Вы его видели? – уточнил Железнов. Его интересовала трудовая дисциплина.
Саша обернулся, посмотрел прямо мне в лицо.
– Видел, – сказал он не Железнову, а мне, и по тому, как он точно на меня смотрел, я понял – он меня видит. Никто не видит, а он видит.
Я стоял посреди комнаты и слушал, как говорили обо мне. И чем дольше я стоял, тем невозможнее становилось снять шапку. Получалось, что я подслушиваю.
Я на цыпочках двинулся к двери, осторожно действуя между столами и стульями.
Когда я проходил мимо Саши, мы обменялись с ним взглядами.
– Пока, – сказал мне Саша.
Я небрежно помахал кистью в воздухе, как кинозвезда, выходящая из самолета.
– Что? – спросил Гена.
– Я не тебе, – сказал Саша.
Я вышел из нашего коридора и направился к проходной. Я думал о том, что не безразличен Ирке, и о том, что Копылов меня не заметил, а Саша заметил. Может быть, это произошло потому, что Копылов не думает обо мне, а Саша занят этим постоянно.
Я вспомнил лицо Копылова, когда он работал. Вряд ли я со своими правильными чертами смогу достичь когда-нибудь такого лица.
Я иду по улице в шапке-невидимке, смотрю по сторонам. Я всех вижу, а меня не видит никто. Я свободен и могу делать все, что хочу: могу, например, зайти в ювелирный магазин и украсть самый крупный бриллиант. Но я не делаю этого, потому что бриллиант мне не нужен. Если бы я был стекольщик, он понадобился бы мне для того, чтобы резать стекло.
Я не стекольщик. Я конструктор. Мои орудия производства – карандаш и талант. Карандашей у меня сколько угодно, а талант нигде не украдешь.
Хорошо бы где-нибудь возле Парка культуры имени Горького продавали в ларьке талант, любовь, надежду по килограмму в одни руки. Я поехал бы туда и набрал бы целую хозяйственную сумку – для себя и для своих знакомых.
Но счастье на углах не продают, а продают апельсины. Можно на худой конец купить апельсины и раздавать прохожим вместо счастья.
Идет, например, человек – усталый и разочарованный, ничего хорошего для себя не ждет. И вдруг по воздуху к нему подплывает апельсин – круглый и оранжевый, как солнце вечером.
Но с другой стороны, подплывающий по воздуху апельсин может навести человека на мысль, что он не справился с противоречиями жизни и тихо сошел с ума. В этом случае апельсин доставит ему больше огорчения, чем радости.
Поэтому я не совершаю никаких поступков – ни в ту, ни в другую сторону. Я могу делать все, что хочу, но я ничего не хочу. Просто иду, дышу и гляжу.
Как-то Гришка Гарин принес на работу анкету из английского журнала «Лайф». Анкета задавала вопросы типа: «Сочувствуете ли вы пьяным? Как относитесь к чужим детям в возрасте до года? Считаете ли возможным изменить своей жене?» На вопросы надо было отвечать «да» или «нет», ставить плюсы или минусы. В зависимости от сочетания плюсов и минусов определялся характер.
В результате выяснились характеры:
Ирка – дитя с неразвитым вкусом.
Железнов – мрачный тиран.
Саша – борец за правду с мещанским уклоном.
Гришка – арап по натуре, без мещанства.
Я – обиженный обыватель.
Там был еще один характер: интеллигентный человек. У меня не хватило до интеллигентного человека одного плюса.
Если бы шапка-невидимка попала на голову Гришке Гарину – он перессорил бы три или четыре государства, съездил в Париж, ограбил там Национальный банк, потом с деньгами женился бы на экс-шахине Сорейе и вернулся в Советский Союз, чтобы похвастать.
Гришка – арап по натуре, без мещанства, а я – почти интеллигентный человек. Самое большое, на что я способен, – сбежать с работы и пойти в кино на дневной сеанс. На четырнадцать ноль-ноль.
Картина только что вышла. Вечером на нее не попасть. Днем тоже. В кассу за билетами выстроилась длинная очередь. Можно, конечно, пройти без билета, но тогда я буду стоять весь сеанс.
Гришка наверняка прошел бы без билета и сидел на самом лучшем месте. А я добросовестно встаю в самый хвост и жду своей очереди. Ботинки у меня холодные, шапка вигоневая, рукавиц нет вообще – я их теряю или забываю в такси.
Я стою, дую на пальцы, подплясываю – делаю множество мелких бессвязных движений. Хорошо, что меня не видно.
Когда подошла моя очередь, я снял шапку и сунул голову в окошечко к кассирше. Но в это время меня дернули за рукав. Я вытащил голову из окошечка, оглянулся и увидел женщину лет шестидесяти или семидесяти. В этом возрасте я не вижу разницы. Она стояла в очереди следом за мной и все время наступала мне на пятки.
– Привет! – неожиданно современно отозвалась женщина. – А вы откуда взялись, как из-под земли?
– Я стоял, – с достоинством объяснил я.
– Молодым, значит, везде у нас дорога, а старикам, значит, везде у нас почет?
– Не давать ему билета! – дружно распорядилась очередь, которая состояла преимущественно из стариков.
Я открыл рот, но потом закрыл обратно. Я не умею спорить, когда не чувствую контакта с аудиторией.
Определенно я отношусь к человечеству лучше, чем оно ко мне.
Я выбираю Гришкин вариант, прохожу без билета и сажусь на самое лучшее место в десятом ряду. Сижу и жду, что сейчас будет. А будет следующее: появится нервный зритель и займет место согласно купленному билету. Ничего не подозревая, он сядет ко мне на колени, потом вскочит, наберет полные легкие воздуха и заорет. Я тоже вскочу и побегу вдоль ряда по ногам. Весь ряд вначале окоченеет от ужаса, потом начнется тихая паника.
Я кручу головой, ищу глазами своего зрителя. Но зритель не пришел, может, передумал идти в кино, а может, сел куда-нибудь на другое место.
Свет потух, начался киножурнал. Я снял шапку, вытянул ноги и стал смотреть на экран.
На экране по болоту шли вьетнамские партизаны. Сначала показывали вязнущие сапоги, потом лица.
Сзади меня постучали по спине. Я оглянулся и увидел мальчика.
– Дяденька, – шепотом сказал мальчик, – мне за вами не видно.
Я достал из кармана шапку и надел ее на голову.
– Дяденька, – снова постучал мальчик, – мне за вами мутно…
Как правило, мы с женой возвращаемся одновременно – я немножко пораньше, они с дочкой немножко попозже.
Мою жену зовут Маша, дочку – Витька. Витька отличается от других детей тем, что она моя дочь. А Маша отличается от других жен тем, что она меня любит. За это она – моя жена.
Когда мы познакомились с ней четыре года назад, она каждый день писала мне письма, печатала их на машинке, а вечером отдавала, и я читал при ней.
Сейчас она мне писем не пишет. Некогда.
Маша работает машинисткой на киностудии. Она поступила туда четыре года назад в надежде выйти замуж за кинорежиссера и сниматься в кино. Но режиссер ей не попался, а попался я. С тех пор Маша о карьере кинозвезды не думает. На работе она думает о работе. После работы бежит в магазин, оттуда – в детский сад. О чем она думает по дороге, я не знаю. Придя домой, крутится до тех пор, пока все не лягут спать. А когда все ложатся спать, уходит на кухню, кладет на стул подушечку и печатает срочную работу.
Сегодня все, как всегда: я прихожу пораньше, они с Витькой попозже, и их появление начинается с самой высокой ноты.
Сначала на лестничной площадке грохает дверь лифта, слышен возмущенный крик жены. Потом все это врывается в квартиру: жена, дочь и крик. Витька, топая валенками в галошах, несется в комнату, за ней с той же скоростью несется Маша. Далее Витька кидается животом на диван, трясет в воздухе ногами, а с ее галош во все стороны летят кляксы подтаявшего снега.
Маша стоит над ней и кричит так, что слышно возле метро.
Если бы можно было лазить с ногами на диван, если бы это считалось нормальным, Витька ни за что бы не полезла. Весь смысл – в создании конфликта, в столкновении противоположных интересов. Тогда в этом есть драматургия.
Я ни на секунду не сомневаюсь в том, что моя дочь – талантливейшее творческое существо и в будущем из нее выйдет то, что не вышло из меня.
Жена тем временем обращается ко мне на самых высоких нотах, и смысл ее обращения в том, что я сижу как истукан, будто меня это не касается, будто я ничего не вижу и не слышу.
Я вижу, но совсем не то, что видит Маша. Я понимаю Витьку и сочувствую ей. Но я понимаю и жену: в течение дня ей приходится преодолевать массу всяких мелочных препятствий, которые забирают столько же сил, сколько и крупные.
Я встаю с кресла и подхожу к Витьке.
– Ехала деревня, – начинаю я и ловлю ее за ноги.
– Мимо мужика, – подхватывает Витька.
– Вдруг из-под собаки…
– Вдруг из-под собаки…
– Лают ворота!
Маша удаляется на кухню, а мы с Витькой остаемся вдвоем. Ее невозможно просто поставить, чтобы она стояла, и просто расстегивать пуговицы, чтобы она ждала. Во все необходимо ввести элементы игры и творчества.
Мы вместе куражимся, и нам весело. Я смотрю на ее зубы – белые, как кусочки сахара, на волосы – мягкие и взмокшие, как перышки. Я люблю Витьку, а она любит меня. Я для нее самый умный и самый красивый, и она никогда ни на кого меня не променяет. Витька – надежный человек.
Я беру ее на руки – такую реальную, тяжелую, как плотно набитый тючок, и у меня ощущение, будто я держу на руках маленького себя.
– А что ты мне принес? – интересуется Витька и заглядывает в самые мои зрачки.
Любовь – любовью, подарки – подарками. Витька эти вещи не смешивает.
Сегодня я ничего не принес, кроме шапки-невидимки. Я бегу в прихожую, потом возвращаюсь оттуда.
– Раз… – таинственно считаю я. – Два…
– Три! – подхватывает Витька. Еще не знает зачем, но ей уже интересно.
На слове «три» я надеваю шапку и пропадаю. Витька на мгновение теряется. Она не ожидала, что я исчезну. Это огорчило ее, и она тут же заплакала.
– Раз, – сосчитал я из пустоты, – два… три! – И возник.
Витька обрадовалась и тут же захохотала сразу на самой высокой ноте. Переход от горя к счастью у нее мгновенный. Кончилось горе – началось счастье.
Я снова исчезал и снова появлялся, а она замирала, переставала дышать, ожидая моего появления. Потом радовалась, как умеют радоваться только дети – до самого конца, до самой последней клеточки. Для Витьки в шапке-невидимке не было ничего сверхъестественного – просто интересная игра, в которой она существовала с большей охотой, чем в реальности.
Я надел шапку и побежал на кухню. Мне захотелось на минуточку отвлечь Машу – увести из кухни в сказку.
Я представил себе, как Маша вытрет руки о передник, вывернет шапку наизнанку и начнет разыскивать ярлык.
– Чье это производство? – спросит она.
– Отечественное.
– А импортных не было?
– Не было.
– Почему ты только одну купил?
– А зачем тебе больше?
– Я бы Клаве подарила. Пустячок, а приятно.
Но все произошло по-другому.
– Маша! – позвал я, радостно предчувствуя ее удивление.
Она обернулась и посмотрела на пустую стену. Взгляд у нее был абстрактный и одновременно сосредоточенный, будто забыла что-то важное и не может вспомнить.
Я сдернул шапку и предстал перед ней. Ничто в ее лице не переменилось. Она смотрела абсолютно так же, как на стену. Как на пустое место. И все время что-то вспоминала – может, то время, когда писала мне письма. Потом отвернулась, стала чистить картошку, из-под пальцев медленно поплыл округлый серпантин из кожуры.
Я бросил шапку на вешалку и вернулся в комнату. Я все понимал и ничего не мог понять.
Я понимал, что она не замечает меня и ей безразлично – живу я здесь или нет. И я сам не знал – живу я здесь или нет. Я ем, сплю, играю с дочкой, разговариваю с женой. Мы говорим друг другу все необходимые слова: «здравствуй», «как дела?», «переключи на другую программу», «не балуй ребенка, он тебе на голову сядет».
Но в сущности, меня здесь нет. И она привыкла к этому и перестала меня замечать.
Зачем я купил эту шапку? Чтобы узнать все о себе? А так ли это необходимо: знать о себе все? Люди не дураки. Недаром эти шапки лежали навалом и никто не хотел их брать. Даже за рубль шестьдесят.
В этот вечер Маша не печатала. Наверное, не было срочной работы.
Из прихожей доносился легкий треск – это обои отставали от стены. Витька что-то быстро проговорила во сне. Она выросла за последнее время и стала видеть сны.
Маша спала, не подозревая о том, что существуют шапки-невидимки.
Я смотрел в потолок и думал: зачем я ее все-таки купил? Ведь не затем, чтобы пройти без билета на дневной сеанс…
Я понял, что не засну. Тихо оделся и вышел на улицу.
Было пустынно. Деревья под снегом казались добрыми. Добрые деревья и добрые дома.
Медленнее, чем обычно, шло такси. Была гололедица, и ездить следовало осторожнее, но мне думалось, машина идет медленно оттого, что за рулем добрый шофер.
Я шел без шапки. Меня все видели, и я видел всех.
Я шел к Вике, которую бросил четыре года назад за то, что она бросила меня. Сменяла на кого-то получше.
Я знал ее десять месяцев – триста дней. За это время девять раз я был счастлив, а 291 раз – несчастлив. Моя к ней любовь была чувством непреходящего огорчения. И все-таки ни с кем и никогда я не был так счастлив и так до конца несчастлив.
У Понтия Пилата была собака Банга, которая лежала у его ног. Это была обыкновенная собака – такая же, как другие ее породы. Но оттого, что она служила Понтию Пилату, казалась себе необыкновенной, привилегированной собакой.
Я тоже казался себе привилегированной собакой и готов был лежать у Викиных ног и в этой жизни, и за гробом. Но ей это не понадобилось.
Она, правда, не знала о моем намерении, я не говорил о нем вслух, боялся попасть в смешное положение.
Я и сейчас боялся: представлял, как войду невидимый и увижу их вместе – ее и того, на которого она меня поменяла. Тогда я не сниму шапку.
Я дождусь, когда он выйдет из комнаты, запру дверь и предстану перед ней.
– Можешь придумывать все, что угодно, – спокойно скажет она. – Тебе ничего не поможет.
– Давай начнем все сначала, – попрошу я.
– Это невозможно.
– Но почему?
– Потому что невозможно дважды войти в одну и ту же воду…
Она жила на Чистых прудах, в доме, где когда-то жил Эйзенштейн, и сейчас возле парадного висела мемориальная доска.
Доска висела, как и четыре года назад, и дом стоял на том же месте. Ничего в мире не меняется, кроме нас самих. Я надел шапку и позвонил. Мне долго не отпирали. Я ждал и нервничал – вдруг моя шапка испортилась от холода, и в самый ответственный момент я всплыву перед ее семьей как на спиритическом сеансе.
За дверью послышались шаркающие шаги. Это была ее мама. Она носила тапки со смятыми задниками, которые сваливались с ног. Видимо, за это время не купила себе других.
Она открыла дверь и посмотрела, но ничего не увидела. Тогда она вышла на лестничную площадку, придерживая халат, и заглянула в лестничный пролет. Наверное, предположила, что кто-то позвонил, а потом побежал вниз, как школьник.
Мама смотрела в пролет, а я тем временем пробирался в квартиру, втянув живот до позвоночника, мягко ступая, как благородный хищник.
Я стал в прихожей за самой дверью, прижавшись к стене спиной и лопатками так, будто хотел врасти в эту стену. Мама вернулась сразу за мной следом, стала запирать двери на все замки и цепочки. Я боялся, что она заденет меня или просто почувствует мое присутствие. Но она ничего не почувствовала, потому что думала, наверное, о других вещах.
Она закрыла дверь, потушила свет и ушла в свою комнату, шаркая тапками. Я стоял в темноте, ждал, когда затихнут шаги, а когда шаги затихли – подождал еще немного.
Вика спала. Форточка в ее комнате оставалась открытой. Было прохладно и пахло снегом.
Я осторожно прошел к письменному столу и сел в кресло. Все здесь было по-старому: те же книжные шкафы один к другому, тот же божок с острова Пасхи на стене.
Мне вдруг показалась бессмысленной вся эта затея дважды ступить в одну и ту же воду. Я понимал, что надо встать и уйти, пока она еще не проснулась, но не мог заставить себя подняться. Почувствовал, как смертельно устал за весь день, а особенно за последние пятнадцать минут, которые простоял в коридоре возле стенки. Но все-таки больше всего я, наверное, устал от одиночества. Оттого, что я всех видел, а меня – никто.
Вика проснулась, быстро села на диване и дернула за кисточку торшера. Она смотрела прямо на кресло, где я сидел. Мне казалось, что она видит меня.
Я медленным движением снял с головы шапку и возник.
– Славка… – спокойно проговорила Вика, так, будто я сидел на этом месте все четыре года. – Как ты сюда попал? В окно?
– Нет. – Я показал шапку. – В шапке-невидимке.
Она сразу поверила.
– Ты сам ее сконструировал?
– Купил за рубль шестьдесят.
Она не поверила.
– Я знала – ты что-нибудь придумаешь и придешь… Только почему так долго?
– А ты ждала?
– Конечно…
– А почему ты мне не сказала?
– Ты не спрашивал.
– Потому что ты бросила меня.
– Это ты меня бросил.
– Ты с ума сошла!
Я мог тогда думать и говорить только о ней. Я ни на минуту не мог остаться наедине с собой и так обалдевал от этого, что заплакал однажды средь бела дня на стоянке такси.
– Я любил тебя…
– Значит, любил и бросил.
– Разве так бывает?
– Значит, бывает.
– Ты что-то напутала…
– Мы вместе напутали.
– Но почему ты молчала?
– Боялась попасть в смешное положение.
В двадцатом веке, когда космонавт выходит из корабля прямо в небо, двое людей, необходимых друг другу, не могут просто прийти один к другому и сказать об этом. Нужно какое-то чудо, шапка-невидимка, чтобы встретились двое людей, живущих в одно время, в одном городе, на соседних улицах, в двадцати минутах ходьбы.