Банкетный зал (сборник) - Виктория Токарева 23 стр.


Она увидела его за завтраком. Подавали то, что называется «пти дежене» – маленький завтрак. Свежие хрустящие булочки-круассаны, джем, масло, сыр, благоухающий кофе.

Группа сидела за общим столом. Двоеженец Лева пребывал в замечательном настроении: он шутил, развлекал всех, и его доброжелательность, как сигаретный дым, наполняла помещение и вдыхалась каждым.

Раскольников изменился. Романова увидела его сразу, еще в дверях. Он как-то затвердел и удалился. Удалился ото всех. Вполз, как улитка в панцирь.

– Привет! – радостно поздоровалась Романова и села рядом. Возле него стоял свободный стул. Это был стул для Романовой, и его никто не занимал.

Раскольников не отозвался на привет. Даже не повернул головы. Его не было, хотя он сидел рядом. Романова потрясла за рукав, но он не качнулся. Не отвечал – ни на слова, ни на жест.

«Обиделся», – поняла Романова. Она измучила его разлукой. Значит, скучал. Значит, большое чувство. Иначе откуда такое затвердение? Романова решила не дергать его на людях, а поговорить при удобном случае. Сказать, что она страдала так же, не меньше. Что не может без него жить. Что согласна. На что? На все.

* * *

Случай представился в Ватикане.

Ватикан – музей. Романова – художник. Она не просто смотрит. Она – ВИДИТ. Но сейчас она видит только профиль Раскольникова. Медный голос объявил через микрофон:

– Давайте помолчим и в полной тишине воспримем творение человеческого гения.

Голос шел откуда-то сверху, как с небес, из ада, куда сыпались голые мужчины с полотна Микеланджело. Вокруг установилась тишина благоговения.

– В чем дело? – спросила Романова в полной тишине. – Что происходит?

На нее обернулись.

– Мы должны расстаться, – коротко ответил Раскольников, глядя перед собой. – Со временем я тебя найду.

«С каким временем?» – растерянно подумала Романова. Она минуты без него не может. Мечется, как в бреду. Жизнь без него – бред.

– Почему расстаться?

– Я сделал выбор.

– А зачем выбирать? Пусть у тебя будут две.

Она хочет его ВСЕГО. ВСЕГДА. Но если это невозможно, то пусть урывками, по кускам. Как угодно. Она будет жить ожиданием. Это будет ЖИЗНЬ. А без него – НЕ ЖИЗНЬ. Хуже, чем смерть. Потому что смерть – это отсутствие всего, и страданий в том числе. А без него – страдания, ежедневные, ежеминутные.

Они куда-то шли по пролетам Ватикана. Шагали.

– Пусть у тебя будут две, – повторила она, внушая, вколачивая в него эту идею.

– Ты ничего не понимаешь, – сказал Раскольников, не останавливаясь и не глядя.

Пусть не понимает. Но что же делать? Она же не может вот тут прямо заплакать, чтобы все видели. Видели, а вечером обсудили. И привезли в Москву, и всем бы рассказали – по телефону и в личной беседе. Жизнь скучна, люди рады новостям.

– Я не хочу, чтобы у тебя из-за меня были неприятности.

Эта фраза – как веревка, брошенная утопающему. Романова тут же ухватилась за веревку.

– А я хочу!

Пусть будут неприятности: разрыв с семьей, потеря привычного бытия. Но только рядом. Неприятности с НИМ. Лучше, чем блага без него.

– Ну хорошо, – мрачно согласился Раскольников. – Будут.

Группа влезла в автобус. Автобус отправлялся на следующую экскурсию. В Колизей.

Романова подошла к Руководителю.

– У меня встреча с подругой. Высадите меня возле гостиницы, – попросила она.

– Вы уже встречались с подругой, – заметила тетка с кудельками.

– Мы обедали. А теперь идем платье покупать, – как школьница отчитывалась Романова.

– Вам платье важнее памятника старины?

– Ей подруга важнее, – сухо сказал Руководитель. – Идите.

– Спасибо, – оробело поблагодарила Романова.

За теткой стояла какая-то сила, а Романова боялась силы, как боялась, например, бандитов и быков. Тетка – то и другое, хоть и с кудельками и крашеными губами. Бык с кудельками и крашеными губами.

Автобус остановился возле гостиницы.

– Я плохо себя чувствую, – сказал Раскольников Руководителю. – Я пойду полежу.

– Идите, идите, – отпустила тетка.

Она давно заметила, что Минаев ничего не ест, у него открылась язва и может быть прободение, внутреннее кровотечение, а значит, срочная операция в западной клинике. Пусть полежит в номере, дотянет еще четыре дня и вернется в Москву. А в Москве за него никто не отвечает, кроме здравоохранения. Но это уже не ее забота.

– Идите, – повторила тетка, боясь, что Минаев передумает и продолжит экскурсию.

Дверь автобуса разомкнулась. Раскольников сошел первым и подал руку Романовой.

Автобус двинулся дальше. Туристы смотрели на них из окна. И, как казалось Романовой, все понимали, зачем они остались и чем сейчас займутся.

– Неудобно, – сказала Романова.

– Перед кем? Кто тебя волнует? Кэгэбешница? Или пьяница Юкин?

Романова не ответила.

– Пойдем. – Он взял ее за руку. – Пойдем ко мне.

– Почему к тебе?

В своем номере она была как бы дома и чувствовала себя увереннее. Но он уже вел ее к себе, в конец коридора. Именно отсюда она вчера ушла, от этой двери.

Вошли в номер. Потолок был высокий. Окно большое. Стены белые. Как больничная палата в сумасшедшем доме.

– Давай прощаться…

Все-таки прощаться. Все-таки он ее не выбрал. И не хочет, чтобы у него было две.

Он обнял, стал целовать ее лицо торопливыми поверхностными поцелуями, как будто старался охватить как можно больше площади. Целовал лицо, волосы, плечи, руки… В этом было что-то нервное и странное. Так не целуют, когда хотят овладеть. Так целуют перед самоубийством.

– Что с тобой? – отпрянула Романова.

– Я ухожу.

– Из жизни?

– Может быть, из жизни.

– Из-за меня?

– Да при чем тут ты… Я сделал выбор. Я ухожу просить политического убежища. В американское посольство.

Романова осела на кровать. У нее отвисла челюсть – в прямом смысле этого слова. Видимо, организм реагирует на внезапность определенным образом, ослабевают связки, и челюсть отваливается вниз.

– Закрой рот, – сказал он и пошел к шкафу.

Снял со шкафа дорожную сумку, стал наполнять ее, запихивать необходимое. Среди прочего – путеводитель по Италии. Вот зачем он его взял. Значит, еще в Москве вынашивал это решение. И она, Романова, действительно ни при чем. И это было самое обидное, как пощечина.

Как две пощечины: слева и справа. Утрата и предательство. Он выбирал не между двумя женщинами, как ей казалось. А между двумя странами. А она, Романова, тут вообще ни при чем.

Он вытащил из-под кровати чемодан, засунул в сумку кое-что из чемодана. На дне остались пара белья и две бутылки водки. Это он оставил для конспирации. Чтобы не сразу хватились. Заглянули бы в чемодан, а там не пусто. Значит, вернется. Не уйдет же человек без водки и без трусов.

Почему-то именно эти катающиеся бутылки и комочки белья вывели Романову из шока, вернули в реальность.

– Ну ладно, – сказала она. – Я ни при чем. Но есть ведь другие люди. Вся наша группа. Каждый дожил до СВОЕЙ Италии. Платил большие деньги.

– Я о сыне не думаю, а должен думать о твоем Богданове…

Он говорил жестко. Потому что он – решил. Все это время он мучился, а вчера, в ее отсутствие, – принял решение. Романова поняла, почему он утром затвердел и удалился. Он порвал с группой все связи, как труп порывает все связи с жизнью. Поэтому он твердеет и удаляется.

Раскольников сбегал, а значит, совершал преступление. И обратная дорога ему заказана. Его дорога в один конец. Как в смерть.

– Мне страшно за тебя, – сказала она. – Куда ты денешься?

– Не знаю. Денусь куда-нибудь. Я не сюда ухожу. Понимаешь? Я ухожу ОТТУДА.

Сумка была забита и тяжела для его легкого тела.

– Может, передать что-то твоим… записку или на словах…

– Не надо. Я сам найду возможность.

Такие вещи не передают через третье лицо. Надо позвонить самому и сказать: «Я предал вас, как Иуда Христа. Мне тяжело. Я, может быть, повешусь. Но это не меняет дела. Я предал вас».

Это совсем другое, если позвонит Романова и скажет: «Он предал вас».

– Ну… все. – Он повернулся. Пошел к двери.

Романова сделала внутренний рывок и как бы отделилась от себя прежней – влюбленной и зависимой. В ней сработала ВЫСШАЯ любовь, освобожденная от эгоизма, – самоотречение материнства. Она хотела сохранить его не для себя. Просто сохранить. Для него самого.

Сейчас он как ребенок, который стоит на подоконнике шестнадцатого этажа. Не ведает, что творит. Окно раскрыто. Шагнет – и исчезнет. Но есть еще несколько секунд. Их можно использовать.

– Подожди!

Он обернулся.

– За мной сейчас заедет подруга. Она живет в Италии. Посоветуешься. Может быть, она поможет тебе как-то…

Раскольников опустил глаза в пол. Раздумывал. Он ведь не знает подругу. Может, она тоже работает на КГБ. Он и Романову толком не знал. Они знакомы четыре дня поездки.

– Пойдем! – Романова поднялась с кровати. Властно взяла за руку. Повела за собой на улицу. Раскольников шел следом, в его лице и поступи читалось сомнение.

Раскольников опустил глаза в пол. Раздумывал. Он ведь не знает подругу. Может, она тоже работает на КГБ. Он и Романову толком не знал. Они знакомы четыре дня поездки.

– Пойдем! – Романова поднялась с кровати. Властно взяла за руку. Повела за собой на улицу. Раскольников шел следом, в его лице и поступи читалось сомнение.

Машина уже стояла у входа. За рулем сидела Маша.

Она высунулась и спросила с возмущением:

– Ну кто так опаздывает в Италии?

Оказывается, было уже половина пятого. Мало того что Маша собиралась тратить деньги на платье и время на его поиски, она еще тратила энергию на унизительное ожидание.

Романова залезла в машину. Раскольников опустился рядом на сиденье. Он сидел рядом, но далеко. Как труп близкого человека. Романова испытывала связь и отчуждение одновременно. Как живое с неживым.

– Представляешь! – с возбуждением объявила Романова. – Он решил сбежать! Собрался. Идет просить убежища…

Для шутки это звучало жутковато. Маша поняла: не шутка. Раскольникова покоробило. Он промолчал.

– Маша, – представилась Маша, будто не слышала предыдущей фразы.

– Леонид Минаев, – глухо представился Раскольников.

Романову познабливало. Она испытывала странное состояние: смесь реальности с вымыслом. Все смешивалось, как в мозгах сумасшедшего.

Маша остановила машину возле кафе. Столики и стулья из плетеной пластмассы стояли прямо на площади.

– Сядьте, – строго, как учительница, приказала Маша.

Раскольников сел за столик. Маша была красивая, но чужеродная. Она была ему не нужна. И это времяпрепровождение в кафе – тоже не нужно. Он шел к цели, а остальное – Маша, Романова, кафе, разговоры – это препятствия, которые надо обойти.

– Слушайте меня внимательно, – приказала Маша.

Раскольников воздел свои глаза и смотрел безо всякого смятения.

– Ничего не бывает просто так, – убежденно начала Маша. – Значит, не случайно вы попали с Катей в одну группу. Не случайно Катя привела вас в мою машину. Не случайно мы здесь сидим. На этой площади. Вы – на пороге перемены жизни. Провидение Господне МОИМИ УСТАМИ говорит вам: НЕ ДЕЛАЙТЕ ЭТОГО.

– Но я не хочу жить с большевиками. Я их ненавижу.

– Значит, надо нормально, легально уехать.

– Как? Я не еврей.

– Жениться, пусть фиктивно. Я привезу вам жену. Я обещаю.

– Я не хочу ждать, терять время. Мне некогда. Мне уже тридцать три года, – сказал Раскольников.

– А как вы собираетесь зарабатывать на жизнь? Вы умеете писать на чужом языке? Вы умеете думать на чужом языке? Учтите, русский не нужен никому.

– Я могу дворы подметать.

– Все метлы розданы, – жестко отрезала Маша. Как будто метлы зависели от нее.

Романова с испугом переводила глаза с одного на другого.

– И учтите, – продолжала Маша. – Когда вы придете к американцам просить убежища, они вас выдадут. У посольских людей есть договоренность. Вы не представляете для американцев никакого интереса. Они вас отдадут своим. А свои – в самолет и в Москву. С сопровождением. А у трапа самолета уже будет ждать «скорая» – и в психушку. И все дела. Очень просто.

Нависла пауза. У Романовой заледенела кровь. Ничего не надо – ни любви, ни счастья, ни победы над Востряковой – только бы не психушка. Он и в самом деле сойдет с ума. Ему немного надо.

– Леня! – взмолилась Романова. Она вдруг вспомнила, как его зовут. – Леня, подумайте! Я клянусь вам, я никому не расскажу. И если хотите, я даже не подойду к вам больше.

Романова незаметно для себя перешла на вы. Это «вы» было как бы началом отчуждения. Они едва знакомы. А если надо – то и вовсе не знакомы.

– Вы посидите один, за столом, в автобусе. Обдумаете все хорошенько. А в последний день – решите. Захотите – уйдете. Или останетесь…

Романовой казалось: если она потянет время, она выиграет.

Если ребенок стоит на краю и есть несколько секунд, то можно, подкравшись сзади, схватить его за плечи и сдернуть с подоконника. Пусть он испугается и даже ушибется. Но будет жив.

– Леня. – Романова нашла его зрачки и через них стала стучаться в душу. – Леня… Пожалуйста…

– Ну хорошо, – сухо сказал Раскольников. Он не открыл дверь в свою душу и сказал это как бы из-за двери. – Хорошо… ВСЕ.

Романова выдохнула напряжение. Расслабилась. В ней все осело, как весенний снег.

Маша заказала мороженое с живыми ягодами.

Маленький оркестрик запел песню. Оркестрик состоял из двоих: мандолина и аккордеон.

Эта песня была известна в России. Но по-итальянски она звучала иначе, и чувствовалось, что итальянские слова гармонично сплетаются с мелодией, а русские – не гармонично.

Романова сидела в блаженном каком-то состоянии, как после родов, после боли и опасности. Внимала песне, и эта песня проникала в самые кости и отзывалась в них. Включился художник. Независимо от Романовой начинало работать воображение – она мысленно накидывала на холст: два музыканта с черными усами, треугольник мандолины, квадрат аккордеона, рты в форме буквы «о», страждущий профиль человека с крылом песчаных волос и две распростертых руки Романовой. Надо всем – руки, руки, руки…

Хорошо можно написать только то, что прошло через тебя. Прошло насквозь. Через сердце. Навылет.

– Боже мой… – с тоской сказала Романова. – Как я когда-нибудь это напишу…

– Все вы такие… эгоисты и сволочи, – неожиданно заключила Маша. – Все самое ценное бросаете в костер.

Романова догадалась: «вы» – это Антонио. Ее муж. Журналист. Не считается ни с чем во имя своей профессии. Все самое ценное – в костер. И Маша – в костер.

– Но мы же не для себя, – сказала Романова. – Мы жжем костер для людей. Чтобы грелись.

– Вот именно, что для себя. На других вам плевать.

Маша тоже недовольна жизнью, но скрывает от соотечественников. Никто не счастлив. И нигде.

– А до каких часов работают магазины? – спохватилась Романова.

Маша посмотрела на часы:

– У нас еще есть полчаса.

– Пойдешь с нами? – Романова обернулась к Раскольникову.

– Нет. Я не люблю магазины. Я вас здесь подожду.

– Мы быстро. Туда и обратно. А то я с твоими перемещениями без платья останусь.

Он промолчал.

«Обиделся, – подумала Романова. – И черт с тобой». Он вдруг надоел ей сильно и мгновенно, как головная боль. Захотелось встать и уйти, и купить новое шикарное платье, и зашагать в нем по Италии, как хозяйка жизни, а не раба любви. Жертва чужой авантюры…

Времени было мало, нервы издерганы, поэтому Маша и Романова спешили, нервничали, мерили, снимали, опять мерили и судорожно стаскивали через голову одно платье за другим. Лавочка была маленькая, примерочная тесная, и все кончилось тем, что купили дорогое платье – дороже, чем планировала Маша. От этого настроение у нее упало. И когда вышли из лавочки – обе молчали, переживая второй шок за сегодняшний день.

Своих денег у Маши не было, значит, она залезала в карман мужа и, значит, придется объясняться. Антонио – жаден до тошноты, и разборка займет неделю.

– Я в Москве отнесу деньги твоей маме, – сказала Романова.

Она шла в новом платье, почти таком же, как у хозяйки ресторана, а старое несла в пакете. Она хотела поразить Раскольникова. Он увидит ее в новом платье и скажет: «Я не собирался любить тебя, это не входило в план. Но я влюбился. И поэтому я остаюсь. Я остался только из-за тебя…»

Маша подумала с удовлетворением, что она не потеряла деньги, а как бы перераспределила капитал, сделала подарок своей маме. Она ведь должна помогать маме, живущей в социализме и дефиците, а попросту – в нищете. Но Антонио безразлично, куда уходят деньги – на подругу или на маму. Они УХОДЯТ от него и машут на прощание рукой.

– Как ты думаешь, он не сбежал? – заподозрила Романова.

– Да нет. Он струсит. Он трус.

– Почему? – удивилась Романова.

Сбежать в чужой стране – поступок почти героический.

– Если решил уйти, зачем тебе сказал? Зачем он на тебя это повесил?

– А зачем?

– Чтобы не тащить одному. Это – тяжесть. А вдвоем легче.

Маша помолчала, потом добавила:

– Все они эгоисты и сволочи.

Вышли на площадь. Раскольникова не было.

– Ушел, – сказала Романова. В ней все рухнуло.

– Он в гостинице, – убежденно возразила Маша. – Спать лег.

По площади летали голуби. Индусы продавали свою продукцию, которая была разложена прямо на асфальте: платья, бусы, фигурки из сандалового дерева.

Между людьми и платьями ходил наркоман, курил свою наркоманскую самокрутку, жадно затягиваясь. Он был в кожаном пальто, надетом на голое тело, длинноволосый блондин, отдаленно похожий на Раскольникова, но красивее. Крупнее. Просто красавец.

«А где его мама?» – подумала Романова. Все заблудшие люди казались ей детьми.

В середине площади странный парень в набедренной повязке выполнял йоговские упражнения, складываясь и разгибаясь, как гуттаперчевый мальчик. Глаза его смотрели странно, казалось, видели другое, чем все, – и Романова поняла, что он тоже под кайфом, под мощной дозой.

Назад Дальше