Джек Лондон. Собрание сочинений в 14 томах. Том 12 - Джек Лондон 27 стр.


— Уверяю вас, Ивэн, все как-нибудь уладится.

— Тогда уезжайте со мной, и мы сами все уладим. Поедем!

Она отступила.

— Вспомните, — настаивал Грэхем, — что заявил Дик в тот вечер, когда Лео сражался с драконами. Он заявил: если бы даже Паола, его жена, от него с кем-нибудь сбежала, он сказал бы: «Благословляю вас, дети мои».

— Да, потому-то так и трудно, Ивэн. Он действительно Большое сердце. Вы удачно выразились. Слушайте! Понаблюдайте за ним! Он особенно мягок и бережен, как и обещал в тот вечер, — мягок со мной, я хочу сказать. А кроме того… Вы не заметили…

— Он знает?.. Он вам что-нибудь говорил? — прервал ее Грэхем.

— Ничего не говорил, но я уверена, что он знает или, во всяком случае, догадывается. Понаблюдайте за ним. Он не хочет соперничать с вами…

— Соперничать?

— Ну да. Не хочет. Вспомните вчерашний день. Когда наша компания приехала, он объезжал мустангов, но, увидев вас, больше не сел в седло. Он превосходный объездчик. Вы тоже попробовали. У вас выходило, правда, недурно, хотя, конечно, до него далеко. Но он не желал показывать свое превосходство. Одно это убедило меня, что он догадывается.

И еще: вы не обратили внимания на то, что он теперь никогда не расспрашивает вас, что вы делаете, где проводите время, как он расспрашивает любого гостя? Он играет с вами на бильярде, потому что вы играете лучше него, да еще бьется на рапирах и палках — тут вы тоже равны. Но он не вызывает вас ни на бокс, ни на борьбу.

— Да, в этом он действительно может победить меня, — пробормотал Грэхем.

— Понаблюдайте, и вы увидите, что я права. А ко мне он относится, как к норовистому жеребенку, — пусть, дескать, куролесит сколько душе угодно. Ни за что на свете не вмешается он в мои дела. О, поверьте, я его знаю. Он живет по своим собственным правилам и мог бы научить философов тому, что такое практическая философия.

— Нет, нет, слушайте! — торопливо продолжала она, видя, что Грэхем хочет ее прервать. — Я скажу вам больше. Из библиотеки в рабочую комнату Дика ведет потайная лестница, ею пользуются только я, он да его секретарь. Когда вы поднимаетесь по этой лестнице, то попадаете прямо в его комнату и оказываетесь среди книжных шкафов и полок. Я сейчас оттуда. Я шла к нему, но услышала голоса и решила, что, как обычно, идет разговор о делах имения и что он скоро освободится. Поэтому я осталась ждать. Это были действительно разговоры о делах, но такие интересные, такие, как сказал бы Хэнкок, «проливающие свет», что я не могла не подслушать. Эти разговоры «проливали свет» на характер самого Дика, хочу я сказать.

Он беседовал с женой одного из рабочих. Она пришла с жалобой… Такие вещи не редкость в рабочих поселках. Если бы я эту женщину встретила, я бы ее не узнала и не вспомнила бы даже ее имени. Она все жаловалась, но Дик остановил ее. «Это не важно, — сказал он, — мне важно знать, сами-то вы поощряли Смита или нет?»

Его зовут не Смитом — я не помню как, но это не имеет значения, — он служит у нас вот уже восемь лет, работает мастером.

«О нет, сэр, — услышала я ее ответ. — Он все время мне проходу не давал. Я, конечно, старалась избегать его. Да и у моего мужа характер бешеный, а я больше всего боюсь, как бы он не потерял место. Он почти год служит здесь и, кажется, ни в чем не замечен. Правда? До этого у него бывали только случайные заработки, и нам приходилось очень туго. Не его это вина, он не пьет, и всегда…»

«Ладно, — перебил ее Дик. — Ни его работа, ни его поведение тут ни при чем. Значит, вы утверждаете, что никогда не давали Смиту никаких оснований для ухаживания?»

Нет, она на этом настаивала и целых десять минут подробно рассказывала о его приставаниях. У нее очень приятный голосок — знаете, бывают такие робкие и мягкие женские голоса; и, наверно, она очень мила.

Я едва удержалась, чтобы не заглянуть в кабинет. Мне так хотелось посмотреть на нее.

«Значит, это произошло вчера утром? — спросил Дик. — А другие слышали? Я хочу сказать: кроме вас, мистера Смита и вашего мужа, — ну хотя бы соседи знали об этом?»

«Да, сэр. Видите ли, он не имел никакого права входить ко мне в кухню. Мой муж не его подчиненный. Он обнял меня и старался поцеловать, а тут как раз вошел мой муж. Хоть он и с характером, но не так чтобы очень силен. Смит вдвое выше. Муж вытащил нож, а мистер Смит схватил его за обе руки, они сцепились и стали кататься по всей кухне. Я испугалась, как бы до смертоубийства не дошло, выбежала и начала звать на помощь. Но соседи уже услышали, что у нас скандал. Муж и Смит в драке разбили окно, своротили печку, вся кухня была полна дыма и золы, их насилу растащили. А меня опозорили. За что? Вы же знаете, сэр, как теперь все бабы будут трепать языком…»

Дик снова остановил ее, но еще минут пять никак не мог от нее отделаться. Больше всего она боялась, как бы ее муж не лишился места. Я ждала, что Дик ей скажет; но он, видимо, не принял еще никакого определенного решения, и я была уверена, что он теперь вызовет мастера. И тот действительно явился. Я многое дала бы, чтобы его увидеть, но я слышала только разговор.

Дик сразу перешел к делу, описал весь скандал и драку, — и Смит признался, что действительно шум получился основательный.

«Она говорит, что никогда и ничем не поощряла ваших ухаживаний», — заявил Дик.

«Ну, это она врет, — ответил Смит. — Она так поглядывает на вас, будто сама приглашает поухаживать… Она с первого же дня так на меня смотрела. А зашел я к ней вчера на кухню потому, что она же меня и зазвала. Мы не ждали, что муж придет так скоро. Но когда она его увидела, то давай бороться и вырываться. А если она врет, будто не заманивала меня…»

«Бросьте, — остановил его Дик, — все это пустяки, дело не в этом».

«Как же пустяки, мистер Форрест, должен же я оправдаться», — настаивал Смит.

«Нет, это несущественно для того, в чем вы оправдаться не можете», — ответил Дик, и я услышала в его голосе знакомые мне жесткие, холодные и решительные нотки. Смит все еще не понимал. Тогда Дик объяснил ему свою точку зрения: «Вы виноваты, мистер Смит, в том, что произошел скандал, безобразие и бесчинство, в том, что вы дали пищу бабьим языкам, в том, что вы нарушили порядок и дисциплину, — а это все ведет к одному очень важному обстоятельству: вы внесли дезорганизацию в нашу работу».

Но Смит все еще не понимал. Он решил, что его обвиняют в нарушении общественной нравственности, так как он преследовал замужнюю женщину, и всячески старался умилостивить Дика ссылками на то, что ведь она с ним заигрывала, и просьбами о снисхождении. «В конце концов, — сказал он, — мужчина, мистер Форрест, это мужчина; согласен, она заморочила мне голову, и я вел себя, как дурак».

«Мистер Смит, — сказал Дик, — вы у меня работаете восемь лет, из них шесть в качестве мастера. На вашу работу я пожаловаться не могу. Работать вы, конечно, умеете. До вашей нравственности мне дела нет. Будьте хоть мормоном или турком. Ваша частная жизнь меня не касается, пока она не мешает вашей работе в имении. Любви из моих возчиков может напиваться по субботам до потери сознания, хоть каждую субботу, — это его дело. Но если в понедельник вдруг окажется, что он еще не протрезвился и это отзывается на моих лошадях — он груб с ними, бьет их и может повредить им, или если это хоть сколько-нибудь снижает качество или количество его понедельничной работы, — с этой минуты его пьянство становится уже моим делом, и возчик может отправляться ко всем чертям».

«Вы… вы же не хотите сказать, мистер Форрест, — заикаясь, пробормотал Смит, — что… что я тоже могу отправляться ко всем чертям?»

«Именно это я и хочу сказать, мистер Смит. И я не потому рассчитываю вас, что вы посягнули на чужую собственность — это дело ваше и ее мужа, — а потому, что вы оказались причиной беспорядка в моем имении».

— И знаете, Ивэн, — сказала Паола, прерывая свой рассказ, — по голым цифровым данным Дик угадывает гораздо больше жизненных драм, чем любой писатель, погрузившись в водоворот большого города. Возьмите хотя бы отчеты молочных ферм — ведомости каждого доильщика в отдельности: столько-то литров молока утром и вечером от такой-то коровы и столько-то от такой-то. Дику не нужно знать человека. Но вот удой понизился. «Мистер Паркмен, — спрашивает он управляющего молочной фермой, — что, Барчи Ператта женат?» — «Да, сэр». — «У них что, с женой нелады?» — «Да, сэр».

Или: «Мистер Паркмен, Симпкинс был очень долго нашим лучшим доильщиком, а теперь отстает от других, в чем дело?» Паркмен не знает. «Разузнайте, — говорит Дик. — Что-то у него есть на душе. Потолкуйте-ка с ним по-отечески и спросите. Надо снять с него то, что его гнетет». И мистер Паркмен дознается, в чем дело. Оказывается, сын Симпкинса, студент Стэнфордского университета, вдруг бросил учение, начал кутить и теперь сидит в тюрьме и ждет суда за подлог. Дик передал дело своим адвокатам, они замяли эту историю, добились того, что юношу выпустили на поруки, — и ведомости Симпкинса стали прежними. А лучше всего то, что юноша исправился — Дик взял его под наблюдение, — окончил инженерное училище и теперь служит у нас, работает на осушке болот и получает полтораста долларов в месяц, женился, и его будущность обеспечена, а отец продолжает доить коров.

— Вы правы, — задумчиво и сочувственно пробормотал Грэхем, — недаром я назвал Дика Большим сердцем.

— Я называю его моей нерушимой скалой, — сказала Паола с чувством. — Он такой надежный. Нет, вы еще не знаете его. Никакая буря его не сломит. Ничто не согнет. Он ни разу не споткнулся. Точно бог улыбается ему, всегда улыбается. Никогда жизнь не ставила его на колени… пока. И… я… я… не хотела бы быть свидетельницей этого. Это разбило бы мне сердце. — Рука Паолы потянулась к его руке, в легком прикосновении были и просьба и ласка. — Я теперь боюсь за него. Вот почему я не знаю, как мне поступить. Ведь не ради себя же я медлю, колеблюсь… Если бы я могла упрекнуть его в требовательности, ограниченности, слабости или малейшей пошлости, если бы жизнь била его и раньше, я бы давным-давно уехала с вами, мой милый, милый…

Ее глаза внезапно стали влажными. Она успокоила Грэхема пожатием руки и, чтобы овладеть собой, вернулась к своему рассказу:

— «Ее супруг, мистер Смит, вашего мизинца не стоит, — продолжал Дик. — Ну что о нем можно сказать? Усерден, старается угодить, но не умен, не силен, в лучшем случае — работник из средних. А все-таки приходится рассчитывать вас, а не его; и я об этом очень, очень сожалею».

Конечно, он говорил и многое другое, но я рассказала вам самое существенное. Отсюда вы можете судить о его правилах. А он всегда следует им. Дик предоставляет личности полную свободу. Что бы человек ни делал, пока он не нарушает интересов той группы людей, в которой живет, это никого не касается. По мнению Дика, Смит вправе любить женщину и быть любимым ею, раз уж так случилось. Он всегда говорил, что любовь не навяжешь и не удержишь насильно. Если бы я на самом деле ушла с вами, он сказал бы: «Благословляю вас, дети мои». Чего бы это ему ни стоило, он так сказал бы, ибо считает, что былую любовь не воротишь. Каждый час любви, говорит он, окупается полностью, обе стороны получают свое. В этом деле не может быть ни предъявления счетов, ни претензий: требовать любви просто смешно.

— Я с ним совершенно согласен, — сказал Грэхем. — «Ты обещал, или обещала, любить меня до конца жизни», — заявляет обиженная сторона, словно это вексель на столько-то долларов и его можно предъявить ко взысканию. Доллары остаются долларами, а любовь жива или умирает. А если она умерла, то откуда ее взять? В этом вопросе мы все сходимся, и все ясно. Мы любим друг друга, и довольно. Зачем же ждать хотя бы одну лишнюю минуту?

Его рука скользнула вдоль ее пальцев, лежавших на клавишах, он наклонился к Паоле, сначала поцеловал ее волосы, потом медленно повернул к себе ее лицо и поцеловал в раскрытые покорные губы.

— Дик любит меня не так, как вы, — сказала она, — не так безумно, хочу я сказать. Я ведь с ним давно — и стала для него чем-то вроде привычки. До того как я встретилась с вами, я часто-часто думала об этом и старалась отгадать: что он любит больше — меня или свое имение?..

— Но ведь все это так просто, — сказал Грэхем. — Надо только быть честным! Уедем!

Он поднял ее и поставил на ноги, как бы собираясь тотчас же увезти. Но она вдруг отстранилась от него, села и опять закрыла руками вспыхнувшее лицо.

— Вы не понимаете, Ивэн… Я люблю Дика. Я буду всегда любить его.

— А меня? — ревниво спросил Грэхем.

— Конечно, — улыбнулась она. — Вы единственный, кроме Дика, кто меня так… целовал и кого я так целовала. Но я ни на что не могу решиться. Треугольник, как вы называете наши отношения, должен быть разрешен не мной. Сама я не в силах. Я все сравниваю вас обоих, оцениваю, взвешиваю. Мне представляются все годы, прожитые с Диком. И потом я спрашиваю свое сердце… И я не знаю. Не знаю… Вы большой человек и любите меня большой любовью. Но Дик больше вас. Вы ближе к земле, вы… — как бы это выразиться? — вы человечнее, что ли. И вот почему я люблю вас сильнее… или по крайней мере мне кажется, что сильнее.

Подождите, — продолжала она, удерживая его жадно тянувшиеся к ней руки, — я еще не все сказала. Я вспоминаю все наше прошлое с Диком, представляю себе, какой он сегодня и какой будет завтра… И я не могу вынести мысли, что кто-то пожалеет моего мужа… что вы пожалеете его, — а вы не можете не жалеть его, когда я говорю вам, что люблю вас больше. Вот почему я ни в чем не уверена, вот почему я так быстро беру назад все, что скажу… и ничего не знаю…

Я бы умерла со стыда, если бы из-за меня кто-нибудь стал жалеть Дика! Честное слово! Я не могу представить себе ничего ужаснее! Это унизит его. Никто никогда не жалел его. Он всегда был наверху, веселый, радостный, уверенный, непобедимый. Больше того: он и не заслуживал, чтобы его жалели. И вот по моей и… вашей вине, Ивэн…

Она резко оттолкнула руку Ивэна.

— … Все, что мы делаем, каждое ваше прикосновение — уже повод для жалости. Неужели вы не понимаете, насколько я во всем этом запуталась? А потом… ведь у меня есть гордость. Вы видите, что я поступаю нечестно по отношению к нему… даже в таких мелочах, — она опять поймала его руку и стала ласкать ее легкими касаниями пальцев, — и это оскорбляет мою любовь к вам, унижает, не может не унижать меня в ваших глазах. Я содрогаюсь при мысли, что вот хотя бы это, — она приложила его руку к своей щеке, — дает вам право жалеть его, а меня осуждать.

Она сдерживала нетерпение этой лежавшей на ее щеке руки, потом почти машинально перевернула ее, долго разглядывала и медленно целовала в ладонь. Через мгновение он рванул ее к себе, и она была в его объятиях.

— Ну, вот… — укоризненно сказала она, высвобождаясь.

— Почему вы мне все это про Дика рассказываете? — спросил ее Грэхем в другой раз, во время прогулки, когда их лошади шли рядом. — Чтобы держать меня на расстоянии? Чтобы защититься от меня?

Паола кивнула, потом сказала:

— Нет, не совсем так. Вы же знаете, что я не хочу держать вас на расстоянии… слишком далеком. Я говорю об этом потому, что Дик постоянно занимает мои мысли. Ведь двенадцать лет он один занимал их. А еще потому, вероятно, что я думаю о нем. Вы поймите, какое создалось положение! Вы разрушили идеальное супружество!

— Знаю, — отозвался он. — Моя роль разрушителя мне совсем не по душе. Это вы заставляете меня играть ее, вместо того чтобы со мной уйти. Что же мне делать? Я всячески стараюсь забыться, не думать о вас. Сегодня утром я написал полглавы, но знаю, что ничего не вышло, придется все переделывать, — потому что я не могу не думать о вас. Что такое Южная Америка и ее этнография в сравнении с вами? А когда я подле вас — мои руки обнимают вас, прежде чем я успеваю отдать себе отчет в том, что делаю. И, видит бог, вы хотите этого, вы тоже хотите этого, не отрицайте!

Паола собрала поводья, намереваясь пустить лошадь галопом, но прежде с лукавой улыбкой произнесла:

— Да, я хочу этого, милый разрушитель. Она и сдавалась и боролась.

— Я люблю мужа, не забывайте этого, — предупреждала она Грэхема, а через минуту он уже сжимал ее в объятиях.



— Слава богу, мы сегодня только втроем! — воскликнула однажды Паола и, схватив за руки Дика и Грэхема, потащила их к любимому дивану Дика в большой комнате. — Давайте сядем и будем рассказывать друг другу печальные истории о смерти королей. Идите сюда, милорды и знатные джентльмены, поговорим об Армагеддоновой битве [37], когда закатится солнце последнего дня.

Она была очень весела, и Дик с изумлением увидел, что она закурила сигарету. За все двенадцать лет их брака он мог сосчитать по пальцам, сколько сигарет она выкурила, — и то она делала это только из вежливости, чтобы составить компанию какой-нибудь курящей гостье. Позднее, когда Дик налил себе и Грэхему виски с содовой, она удивила его своей просьбой дать и ей стаканчик.

— Смотри, это с шотландским виски, — предупредил он.

— Ничего, совсем малюсенький, — настаивала она, — и тогда мы будем как три старых добрых товарища и поговорим обо всем на свете. А когда наговоримся, я спою вам «Песнь Валькирии».

Она говорила больше, чем обычно, и всячески старалась заставить мужа показать себя во всем блеске. Дик это заметил, но решил исполнить ее желание и выступил с импровизацией на тему о белокурых солнечных героях.

«Она хочет, чтобы Дик показал себя», — подумал Грэхем.

Но едва ли Паола могла сейчас желать, чтобы они состязались, — она просто с восхищением смотрела на этих двух представителей человеческой породы: они были прекрасны и оба принадлежали ей.

«Они говорят об охоте на крупную дичь, — подумала она, — но разве когда-нибудь маленькой женщине удавалось поймать такую дичь, как эти двое?»

Паола сидела на диване, поджав ноги, и ей был виден то Грэхем, удобно расположившийся в глубоком кресле, то Дик: опираясь на локоть, он лежал подле нее среди подушек. Она переводила взгляд с одного на другого, и когда мужчины заговорили о жизненных схватках и борьбе — как реалисты, трезво и холодно, — ее мысли устремились по тому же руслу, и она уже могла хладнокровно смотреть на Дика, без той мучительной жалости, которая все эти дни сжимала ей сердце.

Назад Дальше