А так хоть пять лет живешь спокойно и никто тебя не трогает. То есть трогают. Но тебя это не касается…
И тут я встретил Алинку с Мальвинкой с моего прошло-бывшего курса.
– Здравствуй, Санечка. Давно не видели тебя.
Я поцеловал Алинке руку, а Мальвинка подставила щеку, я ей, по-моему, нравился. Но у нее был небольшой дефект: она была девственна, и это точно знал я. В который раз грех на душу брать, потом обучать, мучаться (чтобы воспользовался плодами кто-то другой), этого не хотел я. А может, не хотела и она. Я не спрашивал.
– Здравствуйте, мои хорошие. Как ваша жизнь?
– Мы следим за твоими успехами, большой звездой становишься, – говорит Алинка.
– Ты о чем, Алин?
– Как? Команда филологического факультета под руководством А. 3. Ланина заняла почетное место и завоевала бронзовые медали в волейбольном первенстве института.
– А, ты об этом, – я деланно засмущался, – пустяки.
– Ладно уж, не кокетничай, – сказала Мальвинка. По-моему, я ей точно нравился. Такая уж у меня психология. -…Так вот, – отвечаю я. – Пошли, девоньки, в буфет, я угощу вас пирожными, которые Марья Ивановна, может, еще не успела развести, как это делает с какао.
Мы сидим в буфете, едим, треплемся, вспоминая старое. Они милые девочки, и мне нравятся. Звенит звонок, окончились занятия. А мне еще в зал спортивный идти, одному сидеть, вроде тренировка. И Пенис может прийти проверить. Либо просто сказать свое «ура» моим достижениям с первого захода. Они соглашаются пойти со мной, покупают сигареты, и мы идем в пустой спортивный зал, а там играем в слова. То ли буквы. Есть такая игра.
До сессии оставалось три недели, и сначала нужно было сдать зачеты, ровно восемь, и оказалось, что кроме физкультуры у меня не светил ни один, а потом – экзамены. Они тоже – скорее темнили, чем светили. И мы срочно с Иркой сбили тендем, чтобы пробиваться через дебри зачетов и экзаменов.
Мы даже получили досрочно пару зачетов: Ирка улыбалась, я языком разговаривал. Однако оказалась такая ужасная вещь (живая), как преподаватель Магдалина Андреевна, и ее бородавка на носу, а отсюда – зачет по английскому языку.
Ирке стало плохо, мне тем более нехорошо.
– Саш, что будем делать? В этот раз я ни за что из нее зачета не вышибу под честное слово.
– А ты ходила?
– Конечно.
– А что же ты мне не сказала?
– Куда тебе было говорить, ты носился как угорелый с этой секцией волейбола, соревнованиями, игроками. Сам играл до упаду.
– Ты эту секцию не трожь, благодаря ей шесть человек с курса получат зачеты, включая твоего мужа, никогда в ней не побывав.
– Хорошо, но что же теперь делать? И я тебе говорила, но ты не обратил внимания.
– Умница!
Она смотрит с соболезнованием «плакальщицы» на меня.
– Не представляю: ты же ни слова не знаешь по-английски. А она еще говорила, что тебе двадцать тем за прошлый семестр сдавать надо.
Я понял, что из этого мне не выкрутиться.
– Пойди, появись хоть на ее занятиях.
– А я что, ни разу еще не появлялся? – удивился я.
– А то ты не знаешь, – она рассмеялась.
– Когда следующее занятие?
– Завтра.
Назавтра я появился на ее занятии.
– Здравствуйте, Магдалина Андреевна, – бодро и весело сказал я.
Вся половина группы (были два преподавателя по-английскому) зашепталась: «а что, он разве английский учит», «мы его не видели ни разу», «вот так дела». И так далее.
Магдалина, как святая, делала вид, что ничего не слышала.
– А вы откуда?
И тут она взглянула на Ирку, зашедшую вместе со мной, и вспомнила.
– Не имела удовольствия видеть вас в течение семестра, рада, что вы хоть в конце появились.
– Да, так получилось…
– Он опять болел, – сказала Ирка.
– Но сейчас поправился?
– Да, – ответила она.
Разговор шел между ними и меня никак не касался. Я до того боялся, что молил Бога, чтобы он не коснулся меня ни на каком языке (даже на русском, который хорошо знал я) до конца означенного времени. Урока.
На первом занятии она меня и не тронула. Дала книжку только и отметила что в следующий раз читать и переводить надо. А по мне – что отмечай, что не отмечай… Номера страниц только понятны.
Темы были литературные, все на уровне десятого класса спецшколы. Я смотрел на книжку, вертя ее в руках, как садовник на барана (не зная, зачем он нужен; выращивать его не надо: бараны сами растут). А тут Ирка еще добила меня тем, что, проучив этот язык в школе восемь лет, сама половину не понимает. Но решение в ее голове созрело моментально, она по этой части виртуозна была:
– Надо Сашку попросить, она лучше всех знает, и ты ей нравишься.
Сашенька Когман была симпатичная маленькая евреечка, миниатюрная, но с большой грудью (что всегда вызывало у меня неподдельный восторг и глубокое восхищение) и стройными ногами, обутыми во что-то заграничное, всегда. Мама ее красиво одевала, так как Сашенька была на выданье. И вся она была такая уютная, умещающаяся. Крики. Восторг просто! Единственное, что у нее было в отрицательном смысле слова – это орущий голос. Сама она была маленькая, но говорила громко и неспокойно. Она забивала этим всех и поражала. И откуда в ней столько голоса бралось, непонятно. Наверное, из груди большой. (О грудях – потом я вам могу вообще прочесть целый реферат, если хотите. Как, например: зимой он любил большие груди, а летом маленькие и так далее.) Да, так о Сашеньке. Я отвлекся, вечно я отвлекаюсь, отвлекаемый какой-то. Интересно – это хорошо или плохо? Плохо ли это или хорошо? А? Да, о Сашеньке. Я ее всегда подкалывал и звал на три еврейские фамилии: Когман, Берганович, Трахтенберг – три разных окончания, если вы обратите внимание. Вы обратили? Но она не обижалась. Она была, по-моему, единственная, кто не скрывал своей еврейской национальности на факультете, и даже гордилась этим. За это я ее уважал. Все скрывали. Все остальные как бы стеснялись, недоговаривали это, стараясь обойти, или даже не приближаться к этому… Такие были, стояли нынче времена. Вроде как ты еврей – маркированный какой, вроде как не прилично. Да еще орать об этом во всеуслышанье. А Сашенька не боялась и никого не стеснялась.
Сашенька и Ирка договорились, что они будут садиться с двух сторон возле меня и помогать тут же переводить, но чтобы я ходил на все занятия до конца семестра. А вот, как с чтением, никто не представлял, тут ни в зуб ногой было у меня. А то еще и глубже зуба: в рот ногой… То есть, пардон, это не сюда. А вы другое подумали? Представила Ирка, она вообще по этой части, я бы мягко сказал, негативной представительной была.
– Ты же знаешь, – сказала она Сашеньке, – что Магдалина часто по желанию спрашивает, кто руку поднимает. Мы ему будем писать по-русски один абзац и вкладывать бумажку в книгу, она сидит далеко, и ей не видно. А он будет русскую транскрипцию читать английского текста.
– Ирка, ты гениальна!
На следующий день в буфете, за десять минут до занятия они мне написали один кусок, который я «по желанию» должен был читать; вся группа была предупреждена о куске и что я английским никогда не занимался. Они все обалдели от предстоящей авантюры. Кроме меня, так как я дурел, и мне становилось дурно от этого.
Начались занятия. Читала Ирка, переводила, потом еще кто-то, приближалась моя очередь, мой черед. У меня пересохло во рту, язык не ворочался. Настал мой кусок, они затолкали меня в оба бока: моя рука, как у покойника (и то тот, наверное, резвей поднимал), поднялась и встала.
– Ну что ж, прекрасно, – сказала Магдалина Андреевна, – я давно хотела послушать вас, ждала, пока сами изъявите желание.
Что тут со мной творится начало. Группа вся замерла в ожидании. Я читал все подряд, боясь даже к себе прислушаться, тарабанил без остановки, паузы или вздоха. Когда кончился мой кусок, я остановился. Я чувствовал: пот тек по моей спине в три ручья.
– А дальше не хотите? – спросила она.
– А что дальше, – прикинулся я, – переводить?
Я ее выводил на то, что мне было надо.
– Ну ладно, не так уж плохо, как я ожидала, только с паузами надо читать и остановками, соблюдая знаки препинания. Для этого и существует интонация. А так неплохо, не ожидала. Ирка с Сашенькой глубоко перевздохнули.
– Тогда уже и переводите нам этот отрывок, раз вы изъявили такое желание.
Я решил пококетничать.
– Я, собственно, не изъявлял. Они запинали меня локтями в бока.
– Переводи, Саш, не выпендривайся, а то еще другое спросит, – прошипела Ирка, мой давний друг и боевой товарищ.
Перевод был написан на другой стороне листа, сделанный милой рукой Сашеньки.
Перевод я читал с паузами, с остановкой и препинаниями, раздельно, так как это был русский и его понимал я.
После занятий все бросились поздравлять «англичанина», а Ирка с Сашей повисли на мне, я на них, и все кричали «ура».
Однако так продолжалось недолго. Через несколько занятий, когда я окончил читать «свой» кусок, Магдалина попросила меня продолжить дальше чтение текста. Это было кладбищенское мгновение оживающего покойника. Но Сашенька своим громким голосом спасла меня:
– Магдалина Андреевна, – проговорила она шумно, – ну сколько я могу тянуть руку, не может же все один читать. Вообще не буду ходить на занятия.
Магдалина Сашеньку очень любила, она была лучшая ученица, и слушала ее беспрекословно, и ей было мучительно больно, когда маленькая Саша возмущалась или была недовольна ею, большой Магдалиной. Она сразу соглашалась. Все знали также маленькой Саши большой голос и его феноменальные действительные способности. Она победила в этот раз тоже и спасла меня. Я на руках вынес ее после занятий потом и донес до буфета.
И тут я увидел Шурика с какой-то неплохой девчонкой, я его сто лет не видел, он, наверное, месяца два не появлялся.
Он закивал мне и заулыбался. (Еще бы игрок тренера так не приветствовал.) – Шурик, все с девушками гуляешь, – шучу я. – А где твоя жена?
Он улыбнулся:
– Саш, познакомься – моя жена.
– Таня, – говорит она.
Мне в один из немногих раз (жизни) стыдно и смущенно. Я ее никогда не видел, знал только, что курсом старше учится.
– А это Саша, – говорит Шурик, – мы вместе учимся и он же – мой волейбольный тренер, тренирует меня. – Шурик тихо улыбается.
Мне тоже смешно.
– А я его помню, – отвечает она, – когда он у нас еще учился.
– Очень приятно, – говорю я. Хотя это относительно сказано – «учился».
– Да, вы редко появлялись. – Странно смотрит на меня она.
Приятная девушка. Я откланиваюсь и иду в читалку читать свои журналы. За осень появилось много нового, и я сразу втыкаюсь в «Иностранную литературу» и зачитываюсь одной штукой черного, но образованного в английских колледжах; черных я еще никогда в литературе не читал, впервые: Рональд Шервуд «Одинаковые тени» называется. Мне обалденно нравится эта вещь, и я прочитываю единым залпом до конца. Даже не ожидал, что так сильно. Вот что бывает, когда черных образовывают! – только нас все образовать не могут.
Я выхожу из читалки. И как раз прямо на меня идет Шурик-игрок.
– Саш, а я за тобой, пойдем выпьем, душа просит.
– Идем, – соглашаюсь я, – только пива, водку днем – бр-р! – не перевариваю.
Мы идем с ним к ларьку и покупаем пива.
– Ну, что сказала твоя жена обо мне?! Обиделась на мою шутку, наверно?
– Что ты красивый и ей давно нравился.
Я глубоко задумываюсь. (Откровенная девочка.) А Шурик пьет пиво.
Сашенька и я – в буфете после очередного английского занятия. Я смотрю на Марью Ивановну.
Марья Ивановна воровала и обсчитывала по-страшному, не стесняясь. Всех, за редким исключением: ко мне она относилась хорошо, а Сашеньку Когман просто любила. Она считала, что все евреи умные, и потому их уважала. Наверно, единственная в этой стране.
Она могла торговать подплесневевшей по бокам колбасой, лежащей в ее холодильнике с Рождества Христова, делать бутерброды с сыром, по черствости граничащим с гранитом Кремля. В кофе с молоком и какао она больше подпускала воды, чем сахара, какао, молока и прочего. И остановить ее было невозможно, не было такой силы, которая могла бы ее остановить, ну не было! Это было ее искусство – ее профессия. А как можно остановить искусство: искусство остановить нельзя. Обсчитывала она на копейки, одна-две, ну, на крайний случай – три, а из этого складывались, видимо, многие тысячи, работала она там лет двадцать пять. И все обсчитывала. Она, видимо, по простоте своей считала, что так и должно быть, вроде как каждый ей добавку заплатить должен (коли государство не щедрится), на что ж еще бедной буфетчице жить, как не на покупателях. Меня, почти любя, она старалась не обсчитывать. Но иногда, забывши, машинально обсчитывала. Потом глядела и соображала:
– Ой, Саш, это ты, а я и не заметила, возьми свои три копейки обратно, мне твоего не надо. Как мама?
Она всегда спрашивала про нее, знала, что мама у меня очень красивая, она видела ее один раз, когда мама пришла в институт, вымаливать мне академический. А так как мама часто болела, то жалела ее. И всегда говорила, если что ей надо: колбаски, маслица или сметанки, чтоб она не ходила в магазин, всегда, пожалуйста, покупай у меня, по цене, по которой я покупаю.
Мы подошли, и она засияла.
– Какие вы оба хорошенькие, чем не пара.
– Марья Ивановна, не пугайте, – сказал я, – мне еще до смерти не жениться: свобода – это прекрасная штука.
– Что, разве ты б не хотел такую, как Сашенька?
– Только и мечтал бы, да она не хочет меня.
– Неужели это правда, Сашенька?
– Он шутит, Марья Ивановна, он всегда так.
Меня поражало это теплое чувство между сметающей все на своем пути продуктовой громилой Марьей Ивановной, которую побаивались даже преподаватели, и миниатюрной Сашей, которую она любила, и очень всегда хотела, чтобы у нее дочь такая была.
– Ну, что вы будете, мои хорошие?
– А что вкусное, Марья Ивановна? Сашеньке она, конечно, даст самое лучшее.
Я плачу за все и говорю, чтобы Сашенька спрятала свои деньги. Марья Ивановна сияет, глядя умиленно на нас, и уже обсчитывает следующего покупателя.
С английским так долго продолжаться не могло, и я вляпался на следующем занятии, за одну неделю до конца семестра.
Она не обратила внимания на мою поднятую руку и попросила читать совсем другой кусок. Это был ужас, мои девоньки подсказывали мне как могли произношение, но она все поняла. После занятий она попросила остаться.
– Саша, вы когда-нибудь занимались английским языком вообще?
– Нет, – честно ответил я; я не любил выкручиваться и изворачиваться, когда игра была проиграна.
На ее лицо трудно было смотреть. На ее лице застыло неописуемое.
– Зачем же вы тогда это сделали?
Я рассказал ей про немецкую войну, мои чувства, про преподавателя и муки народа. И не заживающую боль.
Она подумала.
– Я не буду заявлять в деканат, что вы сделали. Я не люблю этого. Отдавать вас назад на немецкий поздно, так как я вам уже зачет по-английскому поставила. Но пока вы мне не сдадите двадцать тем за прошлый зачет и пятнадцать тем за этот, плюс все тексты семестра, чтение без запинки и перевод в совершенстве, я вам следующего зачета не поставлю. Я не знаю, что вы будете делать и как вы будете учить. Вы же абсолютна не знаете языка.
Ей стало жалко меня, я это видел во взгляде, но потом она себя одернула и сказала:
– Но это меня не касается, вы сами этого хотели.
– Спасибо, Магдалина Андреевна. – Я встал и вышел, я ей правда был благодарен, что не побежала орать в деканат: возмутительно!
До зачета оставалось одна неделя: тридцать пять тем и примерно пятнадцать текстов, перевод и чтение. При полнейшем незнании языка. Это было невозможно.
Ирка смотрела на меня обреченно, когда услышала, а у Сашеньки даже слеза в глазу появилась и застыла. И я им был благодарен даже за эту поддержку: это так важно – поддержка. А я уже и забыл, какая она бывает: привык все везде и всегда сам пробиваться.
Вечером я позвонил Наталье. Наталья – это была единственная любовь в моей жизни. Тогда, на втором курсе первого раза. Из-за нее я бросал институт, уезжал на Север, ложился в психбольницу, рвался в дурацкие края, чтобы не видеть и прервать непрерываемое – она была замужем; или заработать кучу денег (младенец был еще) и забрать ее навсегда. Теперь мы были с ней большие друзья, просто невозможные, и встречались очень часто, чаще, чем положено. (Хотя кем, кому, что положено???) Просто друзьям. Но никогда не прикасались друг к другу, даже если она хотела, вдруг, вспышкой, внезапно. Так было лучше. Для нее. А мне было хорошо, как ей было лучше. Первое же наше прикосновение во втором кругу разрушило бы хрусталь нашей дружбы. Нашу хрустальную дружбу, которой я очень дорожил и, кажется, навсегда.
– Наталья, я попался, – только и сказал я.
– Как? Санечка? – Она встревожилась. Она не могла не встревожиться, это же была моя Наталья. Вернее, это была моя мечта, что она моя. Наталья…
Я ей рассказал все, до этого я никогда не говорил с ней об институте, считая, что это не должно никак ее касаться, да и время, проведенное с ней, было жалко терять на это: тему института и обучение.
Я ей очень много помогал за последние полтора года, с тех пор как мы стали «друзьями», абсолютно бесцельно, я посвятил ей свою жизнь. В любую минуту, час, когда она звонила и хотела встретиться (а это делала только она, так у нас было заведено), я бросал все, все свои дела, книги, увлечения, свидания и приезжал встречаться с ней; мы ходили в кино, в Лужники, что-то ели, пили, она приносила громадные бутерброды и на прощание обязательно впихивала в карман мои любимые сигареты «Мальборо», которые я не мог покупать. Это было по-прежнему (вот уж как полтора года минуло, кануло, ушло с тех пор безумных месяцев моей любви – и ее увлечения) самое лучшее время в моей жизни: встречи с ней и время, в которое я видел ее.
Я делал для нее все: от московских мелкосуетных дел, с которыми она не могла справиться, до всяких больших проблем, в которые я впрягался и решал. Таких вещей и дел были сотни за эти полтора года. И когда мне что-то удавалось сделать для нее (а удавалось это почти всегда, так как – для нее), я был счастлив и тихо горд, это была моя радость – значит прожил отрезок не напрасно. Она знала и безумно ценила это, но единственная награда, которой дарила меня, зная, что это награда мне больна и нужна: она никогда не говорила мне (или со мной) о своей интимной жизни, с мужем или с кем бы то ни было. А говорили мы обо всем.