Факультет патологии - Александр Минчин 21 стр.


– Что ж, это прекрасно, я люблю Достоевского.

Это был мой единственный плюс, который оказался большим минусом.

– Начинайте, я вас слушаю, я вся внимание. Я едва раскрыл рот, как она перебила:

– Нет, с вами я хочу по-другому, сначала я хочу, чтобы вы мне ответили на вопрос по билету, я уверена, вы его знаете, а потом работу, которую вы приготовили дома.

Группа вся зашепталась.

Я взял билет и прочитал название:

– «Стихотворения в прозе» И. Тургенева.

Я их любил, они мне очень нравились, считал, что это почти лучшее из его творчества, не считая «Вешние воды», «Первая любовь» и «Ася». Так как те вещи, в которых он лез в политику, в которой ничего не понимал, от «Отцов и детей» до «Нови» и «Дыма», – я не любил и не терпел. Поэтому я был рад, что попалось мое любимое.

Я отвечал. Когда кончил, девочки восхищенно смотрели на меня. Многое я читал отрывками наизусть. Мне нравилось «Памяти Вревской», «Нищий», «Камень» и…

– Не так плохо, как я ожидала, – кисло сказала она.

– А почему должно быть плохо? – спросил я.

– Как? Что? Я разве что-то вслух сказала? Это я про себя, вам показалось, голубчик.

Вся группа удивленно переглянулась. Я втайне надеялся, что под стол она не полезет.

– Тогда давайте послушаем вашу работу по «Игроку», Федора Михайловича Достоевского, быть может, она будет хуже.

Убивала постановка вопроса, она не скрывала ничего, но я ожидал от нее и большего.

Мой голос начал читать первую часть, я построил ее так, что вначале – разбор и анализ героев, действий сюжета, а во второй – выводы, мысли, философия, решение.

В течение получаса была тишина, и, когда я окончил первую часть, Ирка мне показала два больших пальца, и не просто поднимала, – а подбрасывала вверх. Я и сам видел, что всем интересно и все слушают без звука, им нравилось. А во иторой части все и началось.

– Голубчик, – и ее нога болтнулась, – очень уж долго, сократите до возможного, я и так вам много времени отвела.

Я начал отвечать, она стала перебивать меня. Я начал снова, она перебивала снова.

Она не давала мне объяснять, заставляла перескакивать с места на место (без связи с одного на другое), лезла со своими мнениями, советами, не слушая до конца, путала и всячески мешала.

– Послушайте, Окулина Афанасьевна, – сказал я, – либо вы мне дадите отвечать нормально до конца, либо я вам отдам мою работу, и тогда вы отвечайте по ней, она называется «Игрок», Достоевского. Вы же мне слово сказать не даете, мешая.

– Я всю мою жизнь изучала творчество Федора Михайловича Достоевского и тоже разбираюсь в его романах, и имею право указывать вам на ваши ошибки!

Вот так новость. А я и не знал, что у меня есть ошибки.

– Я ценю ваши знания, но не нужно перебивать, пожалуйста, вы не даете сосредоточиться, а потом придумываете, что у меня ошибки, даже не слушая ответа, а только свое бубня.

Она правда что-то бубнила все время, пережевывая.

– Да как вы позволяете себе, голубчик, со мной так разговаривать, – ее ножка заболталась опять, – кто вам дал такое право?

– Я себе ничего не позволял, дайте мне только отвечать! – Я уже стал заводиться.

– В таком случае я вообще отказываюсь принимать экзамен, как у неподготовившегося, и вы можете уходить. Уходите, я вас больше слушать не хочу.

Группа вся ахнула.

– В таком случае, – сказал я, – уважаемая Окулина Афанасьевна, я сейчас иду в деканат и потребую собрать комиссию из декана, заведующего кафедрой и представителя ректората по научной части, и буду отвечать комиссии, чтобы она оценила мои знания.

Все понимали, на что я шел, и от этого в комнате-аудитории воцарилась мертвящая тишина.

На меня смотрели, как на самоубийцу, которому уже никогда не сдать этого экзамена.

Она замерла и перестала болтать своими противными ножками.

– Хорошо, голубчик, продолжайте, – и опять затихла как ни в чем не бывало. Но продолжать уже не хотелось, и концовка прозвучала скомканно, смазанно, я все время ждал, что она начнет опять перебивать, и спешил досказать до конца. Я остановился, окончив.

– Хотя я и недовольна вашим ответом, но тем не менее должна сказать, что работа не очень плохая, удовлетворительная, – я ожидала от вас большего.

Она смотрела чистыми и ясными глазами на меня.

– Если вам не трудно, Окулина Афанасьевна, скажите, какие ошибки у меня были и в чем она – удовлетворительна, пожалуйста, – вежливо попросил я.

– Но это не важно, голубчик, я уж и не помню. Позвольте мне только задать вам несколько вопросов, – перескочила она.

– Сколько? – спросил я.

– Сколько захочу, – она заболтала ножками нетерпеливо, – а почему вы спрашиваете?

– Я устал от ответа вам и напряжения, которое вы нагнетаете, потому хотел бы знать, как долго это будет продолжаться. И еще: ведь это ваше золотое правило – один вопрос.

– А вам будет два, вы же необыкновенный студент, который знает Достоевского лучше меня!

Я не стал ей ничего объяснять (что мне и даром не нужно знать Достоевского лучше нее). Не отвечать, не объяснять, что она ведет себя не как преподаватель по отношению к студенту, неэтично, – да она бы и не поняла, или сделала вид, что дура!

– Хорошо, – сказал я.

Она быстро заковырялась у себя в мозгу.

– Ответьте мне, пожалуйста, что вы знаете о мировоззрении писателя Чехова во второй половине его творчества, когда им были написаны пьесы «Три сестры», «Вишневый сад», «Дядя Ваня»?

Это был трудный вопрос, но когда-то я пытался поступать в театральный и много читал пьес, и всяким околотеатральным наталкивался. Однако это не помогло определить его мировоззрение, и я больше говорил о пьесах и драматургии Чехова.

Она удовлетворительно кивала головой и, по-моему, вообще забыла свой вопрос. То ли его значение.

– Это не плохо. Мне даже понравилось. А теперь расскажите мне о творчестве А.А. Панаева.

– Обо всем?

– Конечно, а что тут такого.

Вся группа смотрела на нее, как на тронувшуюся или начинавшую к этому приближаться. Панаева мы вообще почти не проходили, он был в одном билете, и то как часть кого-то или чего-то… но, на мое счастье, я прочитал весь его однотомник, единственно изданный при советском времени, в читалке, только потому, что мне нравилась его фамилия. И как она звучала. Я читал его еще вместе с такими малопопулярными фамилиями, но которые, считал я, должен знать, как: Григорович, Данилевский, Успенский Глеб, Гиляровский, – они были все абсолютно разные, но в уме почему-то складывались в один ряд второго эшелона. Мне это сложно объяснить, что у меня в голове происходит и как складывается, вам, так как в голове моей нелегкое творится и голова это – понятие сложное. И у вас наверняка не так… складывается.

Она была удивлена, и ответ ей мой даже пришелся по нутру.

Однако задала мне еще три вопроса. Все уже измучились в ожидании, а я все отвечал и отвечал, стоя.

Наконец устала и она.

– И все-таки я вам не могу поставить хорошей оценки, вы не все знаете.

«Что-о-о…» – пронеслось по группе.

– Вы, например, не знаете Некрасова…

– Вы даже не спрашивали о нем.

– А я и так знаю: вы тогда, когда выбирали темы для экзамена, не захотели по нему писать, а я вам предлагала.

Это было неслыханно.

– Вы хотите, чтобы я ответил вам Некрасова?

– Конечно, если вы хотите хорошую оценку. Я рассказал ей всего Некрасова. Даже то, что мы не проходили по курсу, его любовную лирику, которая, на мой взгляд, была самой лучшей у него. Ведь не эта же агитка «Кому на Руси жить хорошо», – никому не хорошо.

Но ей лирик было не надо, и она возвращала меня все время на две его столбовые вещи – «Кому на Руси жить хорошо?» и «Мороз – Красный нос», думала добить этим, то ли поймать, и рассыпала кучи вопросов по этим двум произведениям. Хотя сама, наверное, знала, не могла не знать, если у нее муж второй покойный не совсем дурак был – парадокс Некрасова: что Некрасов, фанатически ненавидящий крестьян, всю свою жизнь лизал жопу помещикам и мечтал сам таким стать, но – писал всю жизнь о крестьянах; это какая-то патология была, как нелюбимую в постель класть, но раз другая не дает, а надо, – хочется. Не говоря уже о том, что это был за человек: картежник, загулыцик, балдевший от цыган, в вечных долгах, как в шелках, и непогашенных рассрочках-векселях, – гулял на пару с соблазненной им Анастасией Панаевой. Сначала поселившийся в панаевском доме на одной половине, потом объявивший писателю, что живет с его женой (вернее, ее заставил это сделать), а потом и вообще вместе с ней его из дома выживший. Да еще и подстроив так, что заставил Панаева дать ей развод, и дом-поместье отписать на нее, а сам впоследствии, позже, переписал его на себя, прикарманил таким образом, погасил свои долги и чудом от долговой тюрьмы спасся. Или даже успевший побывать в ней, до этого, пока Панаев его не выкупил как-то (наивный человек, считавший его за друга), – а он за это жену у него увел: отбил, соблазнив, похерив.

И я не осуждаю его вовсе: это все по российским понятиям нормально. Только не надо нам лечить мозги на лекциях и о человеке – Некрасове говорить.

Тот еще был персонаж, а она мне тут вопросы рассыпает о высокой морали, небывалой гуманности и большой любви к крестьянам Некрасова, и я должен на эту чушь отвечать, так как иначе, если скажу хоть слово не в их книгах написанное – вообще не сдам экзамена, никогда, да еще и тягать начнут за мировоззрение. И я отвечаю ей за высокий гуманизм и про любовную любовь к народу писателя.

Наконец кончился и Некрасов.

И тут она выдает, болтая ногами:

– Вы не знаете Тургенева, – наугад дает. Не задумываясь.

Никто уже не ахает, все понимают, что это битва, и неравная.

Ирке жалко меня, и она шепчет:

– Скажи ей, что ты только что рассказывал «Стихотворения в прозе», напомни, она же ничего уже не помнит.

Я ничего ей не говорю, я рассказываю ей всего Тургенева. (Хотя как это можно сделать: рассказать всего?) Обзорную тему по всему творчеству. Она видела, я знаю, и чем больше я знал, тем больше ее это бесило.

– Все равно, – сказала она, – кроме четверки я вам не могу больше ничего поставить.

Мой ответ продолжался два с половиной часа.

Я смотрю на группу, у которой изумленно лезут глаза. А что делать, если она шизофреничка, и теперь я понимаю: полная. И чего таких в институте держат, непонятно. Наверно, никто не догадался свозить ее в психдиспансер для проверки и анализов. И тут я вспоминаю: три грузовика книг, подаренных библиотеке института, плюс вдобавок вдова известного советского ученого (это особый тип ученых: они прежде всего советские, а потом и после всего – ученые, и что хотите вообще и как).

Я молча иду и протягиваю ей зачетку, не споря. Она что-то калякает в ней. (Потом, после экзамена, я слышал, как Ирка говорила: нет, ну какая дура, черт-те кому понаставила пятерок, а Сашке, который знает литературу лучше всех, поставила четыре. А такой работы, какую он сделал по Достоевскому, я вообще никогда не слыхала.) Я беру зачетку со стола.

– До свиданья, голубчик, надеюсь, в следующий раз вы подготовитесь получше.

Я пошел и уже в дверях, не выдержав, повернулся и сказал:

– Будь ты проклята, дура!

Мне сказали, что она сделала вид, что не услышала, но группа вся подобалдела.

Потом я стоял долго и курил, курил за колонной и слышал, как Ирка сказала это про мою работу и про «Игрока».

Вот и отыграл я свою рулетку, только она другая была, безвыигрышная.

Я иду и психую: мне еще по литературе четверок получать не хватало, я готов убить себя: что, может, и вправду где-то ошибся или не то сказал. Потом останавливаюсь и говорю себе: Саша, что с тобой, да ты с ума сошел, ты забыл свой принцип, свой девиз: сдал, и любая оценка, лишь бы не пересдавать снова – хороша и прекрасна. Воспринимай этот институт как что-то преходящее и уходящее, чтобы он не пачкал и не задевал. Не трать себя и нервы понапрасну. На него.

Совсем зажрался – четверка не нравится. Что ж из тебя дальше будет: шестерки получать захочешь?!

Вечером в испуге мне звонил Юстинов, их группа сдавала последней, завтра, и говорил:

– Ну что, Саш, как с ней бороться? О твоей битве уже легенды ходят по факультету, а Ирка говорит, что такого ответа вообще не слышала никогда, а от «Игрока» просто обалдела. Дашь почитать, говорит, очень интересно.

– Спасибо, Андрюш, – и тут, я сам не знаю себя, говорю, – не спорь только, она шизофреничка, и со всем соглашайся…

Мне стыдно за эти слова, но я не хочу, чтобы у кого-то было так же.

Но у него все было по-другому. Она опять забралась под стол, и ее не могли вытащить оттуда три часа.

А потом, когда она вышла сама, принимала как ни в чем не бывало. И всем поставила хорошие оценки. Переволновалась, видимо, со мной вчера. Никого и ничего дополнительно не спрашивала. (И вообще, говорил Юстинов, видно было, что ей безразлично. Всё.) Потом наступили каникулы. А каникулы – это каникулы. И даже я прерываю рассказ.

Занятия начались у нас в феврале.

Снег падал, стоял и лежал на улице. Учились мы по-прежнему в первую смену, спать было негде по утрам, и я ходил на лекции, чтобы выспаться. Юстинову надоело вроде играть в дурака, и он больше не приставал ко мне с картами. Я мог спать. Но они изобрели какую-то новую игру, вернее, она была изобретена до них, они только привнесли ее в стены института: игра называлась «железка». Играли они с Васильвайкиным на деньги, прямо в аудитории на последнем ряду амфитеатра, выигрывал тот, у кого из шести цифр на купюре сумма больше получалась. То ли что-то в этом роде, я не вникал. Иногда я не спал. И тогда вертел головой по сторонам, разглядывая, кто чем занимался.

Она опять смотрит на меня. У меня вряд ли когда хватит сил рассказать о ней, ее историю, она ужасна. Я нарушил свое обещание (об институте, где живешь…), я встречался с ней полгода, но об этом никто не знал. Сейчас я с ней не встречался, я отвожу взгляд и не гляжу на нее, я порвал все это, разорвал, бросил, это был кошмар. Я никогда не смогу рассказать ее историю, это так страшно. А она опять сидит и смотрит на меня.

Я пришел к выводу, что наблюдать за всеми на лекции очень интересно. Боб сидит и ковыряет ногти, от одного вида которых меня тошнит. Он их подчищал только, не стрижа, а потом на перемене будет биться, чтобы я дал два рубля, как будто он подстриг. Городуля-староста сидит и отмечает что-то в нашем журнале, вечно в нем писала, мулякала и почему-то в этом семестре стала отмечать меня (ох и большая у нее грудь). Светка с Маринкой пудрятся модной французской пудрой из валютного магазина. Они тоже в последнее время стали приходить на занятия, кажется, после моего экзамена у Ермиловой. (После реплики Маринки: «Уж если такие киты бьются и не всегда пробиваются, нам и подавно ловить нечего, будем ходить на все занятия».) Билеткин сидит и читает откуда-то выкопанного Ходасевича, закусив палец, значит, голодный и его надо кормить на перемене. Яша Гогия увлеченно читает роман Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита», какой-то ротапринт с журнальной публикации, но со всеми купонами и купюрами, отпечатанными на отдельных листах, которые, конечно, не печатались при публикации в журнале.

Несколько отличниц сидят впереди и внимают глупостям лектора, все записывая. Тоска. И, едва взглянув на говорящего лектора, я засыпаю сразу же, моментально.

Будит меня Ирка, сообщая, что у Юстинова через неделю день рождения и я приглашен. Я не понимаю, почему она этого не делает на перемене, а делает на занятиях, не давая мне поспать спокойно, но оказывается, что уже перемена.

Я уныло плетусь по институту и ищу, где бы приткнуться. И тут мне на глаза попадается Шурик. Я его опять давно не видел.

– Сань, пойдем напьемся.

Зимой, когда холодно, я могу принимать водку – днем тоже. Но идти на улицу совсем не хочется. Правда, Шурик говорит, что если у меня есть деньги, то он принесет сюда. Я даю ему деньги и иду досыпать на теплую лестницу. Думая, что он забудет и исчезнет. Но он верный друг и очень хороший, он не забывает и через двадцать минут моего короткого сна возвращается.

– Давай, Сань, из горла. Ты первый.

Из горла мне пить не хочется, однако тут же объявляется Боб и мигом бежит за стаканом, чтобы как-то войти в доверие, последствием которого будет соучастие, – тот водку нюхом за три версты без компаса и по непролазной видимости чуял.

Мы пьем, пирожком закусывая. Неожиданно обрисовывается Билеткин, я и забыл совсем про него со своим сном, – оставляем и для Билеткина.

Мы пьем водку на теплой лестнице государственного института. А кто сейчас не пьет водку? Все пьют. Покажите того, кто не пьет, и мы, во-первых, ему нальем, а во-вторых, воздвигнем ему памятник выше памятника Троцкому с сораторствующим Лениным в придачу.

Водку сейчас пьют все, на этом и стоит Россия.

Водка – это классная штука: она заглушает и отдаляет – от реальности… Но я не представлял, что ее можно пить в институте: теперь представил и пью.

На следующий день ко мне подходит Ирка с неожиданным известием:

– Саш, а ты знаешь, что ты стипендию получил.

– Да ты что?! – Я даже забыл и не вспоминал, что такая существует. Ее платили вроде только неимущим, я всегда считался из семьи обеспеченной (две смежные комнаты на троих – какая роскошь!).

– И я получила.

– Ну, комедия! Ты вправду говоришь или смеешься?

– Честное слово, с января постановление вышло платить всем, и кто из обеспеченных семей тоже, если сессия сдана на «хорошо» и «отлично».

Я напрягаюсь, вспоминая (я уже выбросил ту сессию из головы), и оказывается, у меня нет даже троек: одна пятерка и четыре четверки. Вот это да! Так я умным стану.

– Идем, – Ирка тащит меня за руку, – к старосте.

– Люба, а ну-ка, отсчитай Санечке ему положенные сорок рублей.

– Да ты что! – восклицаю я. – Сорок рублей стипендия?

– Да, в этом году с тридцати двух повысили. Наконец-таки.

Назад Дальше