— Да.
Желтый «вольво» свернул налево, к деревне.
— Ты все решаешь без меня, — сказала Стефани, — Не относишься ко мне как к равной.
— Очень мало мужчин относятся к женщинам как к равным, и если я отношусь к тебе так же, то это никак не связано с твоим прошлым. Я просто люблю тебя, и ты — моя собственность. А не те чертовы деревья.
Рука Стефани скользнула по сиденью «вольво» за спину Генри. На Стефани было то же черное платье с брошкой в виде терьера, только ворот сейчас был расстегнут. Внешне она, так казалось Генри, изменилась с первой их встречи. В круглых глазах появлялись задумчивость, тень тайны и мысли, отчего лицо становилось энергичным, почти красивым. Она облизнула губы, проверяя помаду, сказала:
— Забавный ты. Интересно, говоришь ли ты когда-нибудь то, что думаешь? Я даже толком не попрощалась с твоей мамой.
— Она была в дурном настроении. Не из-за тебя.
— Ты купишь мне колечко с бриллиантом?
— Полагаю, что да.
— Я поверю всему, что ты ни скажешь, если купишь мне колечко с бриллиантом.
— Ты веришь в волшебство. Естественно, веришь.
— Генри, пожалуйста, давай будем жить в Холле. Можешь продавать все остальное, но оставь Холл. Ты не можешь продать его, надо быть сумасшедшим, чтобы это сделать.
— Стефи, я должен избавиться от него, иначе он меня уничтожит. А если просто оставить его матери, в конце концов он меня одолеет. Да господи, меня или Холл ты хочешь? Я всей душой ненавижу это место. Не могу выразить, как я рад, что возвращаюсь с тобой в Лондон.
— Я была такой бесправной и несчастной, ничего не имела…
— Я стану трудиться не покладая рук ради тебя. Это придаст жизни смысл. Я хочу жить просто и быть нужным.
— Все дело в Сэнди.
— Сэнди тут ни при чем!
— Нет, при чем.
— Небось ты с моей матерью вволю наговорились о Сэнди, да?
— Ты ревнуешь?
— Хочешь, чтобы я разбил машину?
Генри резко свернул на обочину и заглушил мотор. Они уже почти доехали до деревни. Против них тянулась освещенная солнцем стена парка, крупные прямоугольные золотистые камни, в которых там и тут поблескивали спирали окаменевших раковин.
В этот миг Генри увидел высокую фигурку Колетты Форбс, шагавшую к ним по дороге. Он было потянулся включить мотор, потом откинулся обратно на спинку сиденья. Она уже должна была получить его письмо. Ему ужасно не хотелось говорить с ней.
Стефани, сидевшая спиной к дороге, спросила:
— Что случилось?
Генри напряженно смотрел перед собой. Лобовое стекло потемнело. Колетта обошла машину и остановилась с его стороны. Генри опустил боковое стекло. На Колетте была зеленая твидовая куртка с поясом, в тон ей бриджи и белая блузка. Длинные каштановые волосы стянуты в хвост и перекинуты на грудь.
— Привет, Генри!
— Привет, Колетта! Стефани, это Колетта Форбс, которая живет поблизости. Колетта, познакомься с моей fiancee, Стефани Уайтхаус.
— Здравствуйте! — поздоровалась Стефани.
— Слушай, — сказала Колетта, обращаясь к Генри, — я получила твое письмо, где ты пишешь о ней.
— Ну, ют и она, собственной персоной, — сказал Генри! — Благодарю тебя за письмо, я его оценил.
— Оценил? Забавное словечко.
— Так и письмо забавное.
— Рада, что позабавила тебя. А вот твой ответ был очень глупым и грубым.
— Неужели?..
— Оскорбительным, неблагородным и неискренним. Ты прикинулся, что видишь во мне ребенка, потому что боишься настоящей любви. Постарался превратить в шутку то, что очень серьезно и глубоко. Ты умышленно отнесся ко мне без уважения. Ты сам не веришь в то, что написал, ты лгал.
— Вообще-то, Колетта, это ты глупая и грубая! Я написал исключительно дружеское, совершенно ясное письмо. В конце концов, не так легко было ответить тебе! Надеюсь, ты хотя бы поняла суть.
— Ты был жестоким и неискренним. Какая сердитая кислая девица!
— Что такое? — возмутилась Стефани.
— Можно я кое-что ей скажу?
— Нет!
Колетта наклонилась к окошку машины и выпалила:
— Мисс Уайтхаус, я вот лишь что хочу вам сказать. Я намерена выйти замуж за Генри Маршалсона. Я знаю его и люблю всю свою жизнь, и он принадлежит мне. Это все. Я выйду за Генри. Он мой. Прощайте.
Высокая фигурка метнулась прочь. Генри увидел только, как мелькнули длинные ноги Колетты в зеленых бриджах, которая перемахнула через ограду, отделявшую обочину от луга. Он посмотрел ей вслед и засмеялся. Потом завел машину, не переставая смеяться. Желтый «вольво» рванулся с места.
— Как ты, Стефи? — вдоволь насмеявшись, спросил Генри. Бросил на нее быстрый взгляд.
«Вольво» преодолел подъем и выехал на шоссе.
Стефани сидела, подобрав под себя полные ноги, сгорбясь и уткнувшись в платочек, плечи ее сотрясались.
— Ну, будет, будет, понимаю, ты потрясена, но не страдай так, я тебе не позволю. Над этой идиоткой девчонкой можно только смеяться. Ты же не восприняла ее всерьез, нет?
— Ты был помолвлен с ней, был помолвлен с ней… Неудивительно, что твоя мама была такой странной…
— Да не помолвлен я с ней! Она просто озорная школьница, навообразившая себе невесть что. Я и видел-то ее всего раза два с тех пор, как стал взрослым.
— Она сказала, что ты лгал ей, значит, ты обещал на ней…
— Говорю тебе, я ее почти не видел…
— Тогда почему ты смеялся?
— Потому что она всегда вызывает у меня смех.
— Но ты же видел ее всего два раза.
— Вот два раза и смеялся. Сейчас было в третий раз — и в последний. Если ты переживаешь из-за нее, то это уже не смешно.
— Она ведьма. Она хочет тебя и добьется своего. Она сказала: «Он мой», и это похоже на правду. Она заколдовала нас. Я это чувствую.
— Я подарю тебе колечко с бриллиантом, оно защитит тебя.
— Тебя станет влечь к ней. Ты вернешься к ней. Ты наверняка был обручен с ней, не то бы она так не сказала.
— Ты не знаешь ее! Хватит, Стефани, прекрати! Я никогда больше не увижусь с ней.
— Правда?
— Послушай, я тебе об этом еще не говорил, но, когда я продам дом…
— Не хочу, чтобы ты его продавал.
— Когда продам дом, мы уедем в Америку. Обратно к моей работе там…
— Не желаю ехать в Америку. Неужели мое желание ничего не значит?
— Там так славно, мы будем совершенно свободны и счастливы. У меня там такой милый маленький домик…
— Я хочу жить в Холле.
— Если будешь жить в Холле, станешь рабыней моей матери.
— Хочу быть рабыней твоей мамы.
— Ох, да перестань плакать!
— Эта девушка получит тебя, она ведьма, я это чувствую, она как напала на меня, я чувствовала ее когти.
— Стефани, неужели надо было начинать это на шоссе?
— У меня не хватит сил удержать тебя, бороться с ней, я это знаю.
Желтый «вольво» резко свернул с шоссе на подъездную дорогу, потом, подпрыгивая на ухабах, проехал немного по тропе и остановился в грязи у ворот в пять перекладин. Во внезапно наступившей тишине раздавалось пение жаворонка.
— Стефи… посмотри на меня… не прячься за платок…
Стефани опустила платок, и перед ним предстало красное распухшее лицо, блестящее от слез, мокрые губы, отвисший дрожащий подбородок.
— Ну, здравствуй, Стефани, я еще не видал неразмазывающейся помады, у тебя она на всем лице, ты выглядишь настоящей растрепой, прямо-таки смешная девчонка, видела кино «Смешная девчонка»?
— Ты не можешь любить меня, это невозможно, ты ее любишь…
— Если б любил ее, стал бы я над ней смеяться?
— Не знаю, тебя не поймешь.
— Ты смешная девчонка моего кино. Мы уедем в Америку, и тебе там понравится. Скажешь, я мужской шовинист, и будешь права, я действительно мужской шовинист. Я должен спасти себя, иначе не смогу спасти тебя.
— Ты любишь ее, она молодая, я так напугана, она напугала меня…
— Прекрати скулить, Стефани, или я тебя ударю. Судьба назначила нам быть вместе, ты создана для меня, не знаю, что бы я делал без тебя в моей ситуации и с моими проблемами. Я вопросил Провидение, и ответом была ты. Мне ни с одной женщиной не было так хорошо в постели, как с тобой. И не говори, что «тогда это просто секс». Что значит «просто секс»? Все на свете секс, твой платочек, испачканный в помаде, — секс, и «вольво» — секс, и тот синий дорожный знак, и мох на воротах, и распевающий глупый жаворонок, и мое желание заботиться о тебе. Мне никогда не хотелось о ком-нибудь заботиться, мне и не о ком было заботиться, у меня никогда не было ничего своего с тех пор, как мать отобрала у меня плюшевого медвежонка.
— Ты просто жалеешь меня.
— Конечно жалею. Ты сама жалеешь себя.
— Я тебе нужна, просто чтобы досадить матери.
— К черту все твои «просто». Я мог бы это сделать и без женитьбы на тебе.
— Ты не женишься, ты даже не подарил мне кольцо.
Генри стянул перчатку с руки и ударил ее по лицу. Она отвернулась к окну и уткнулась в стекло, всхлипывая и кусая платок.
Генри стянул перчатку с руки и ударил ее по лицу. Она отвернулась к окну и уткнулась в стекло, всхлипывая и кусая платок.
— Стефани, не мучь ты меня и себя. Послушай, ты любишь меня или нет? Это не из-за Сэнди, нет?
— Нет…
— Ты не потому отдалась мне, что принадлежала ему? Ты любила его, и я действительно не понимаю, почему должна была полюбить меня. Видишь, не одна ты терзаешься сомнениями. Он был высок и красив, а я тощий чернявый коротышка. Ты не обязана оставаться со мной, можешь уйти. Но если выйдешь за меня, то командую я и мы делаем то, что я хочу. О'кей?
— О'кей…
— Господи! Мне своих неприятностей хватает, сам в тупике, не знаю, кто я, не одна ты не можешь определиться с собой. А теперь прекрати плакать. Немедленно.
— Прости. Та девчонка так меня напугала.
— Ну вот, теперь вся перчатка в помаде. Выйдем-ка из машины. На солнце очень тепло. Пройдемся по лугу. Я прихвачу коврик. Вылезай, Стефани, скорей, скорей. Скорей.
По-прежнему пел жаворонок, невидимая точка в сияющей синеве. Заполняя небо своей песней, временами замирая в экстазе и продолжая вновь, и вновь, и вновь.
— Ведь ты меня любишь, Стефи?
— Да, да. Только это похоже на сон, слишком хорошо, чтобы быть правдой, поверить не могу.
— На этом сказка кончается, Стефани, и начинается другая.
— И они жили долго и счастливо, такая?
— Не знаю. Сомневаюсь. Но они жили вместе, друг другу доверяли, помогали и говорили правду. Так, Стефи?
— Да.
— Послушай, как поет жаворонок.
―— Подай ему поесть и отправляйся спать.
Катон взглянул на Колетту, такую неловкую, такую изящную, которая стояла у плиты в своем старом зеленом комбинезоне в пятнах грязи после работы в саду, волосы сзади перехвачены резинкой, лицо горит и блестит, как у мальчишки. Потом посмотрел на отца, который хмурился, силясь не расплыться в улыбке, и скреб заскорузлыми руками, торчащими из кожаных обшлагов, слегка горбатые доски деревянного кухонного стола. Он видел две пары глаз, сияющих любовью и радостью. И говорил себе, как ему повезло, что он любим такими прекрасными людьми, и как мало они могут сейчас сделать для него, несмотря на все свое желание. Это был первый день жизни в новом мире, в котором он должен переделать себя и непременно искать счастье. Каким он чувствует себя усохшим, тонким, как игла, после отрешения, пережитого позора и потери всего, что составляло его существо. Он лишился власти, сана, положения и до того недостойно сожалеет об этом последнем, будто именно это важно.
— Хорошо. Теперь перестань его тискать, Колетта. И отправляйся.
— Но, папочка… Ладно. Покойной ночи, дорогой, дорогой Катон.
Они жалеют меня, думал Катон. Любовь делает бескорыстной их жалость. Другие будут сочувствовать не столь бескорыстно, и он упадет в их глазах. В конце концов он привыкнет быть никем, кроме как геем в вельветовом пиджаке. Он принялся за тушеное мясо, которое разогрела для него Колетта. Он поздно явился домой.
— Так ты уже получил работу? Это замечательно. Да еще в Лидсе, неплохой город.
— Это лишь временно.
— Ты можешь пойти в тамошний университет, я знаю пару человек…
— Потребуется время, чтобы вернуться к учебе… в последнее время я не занимался.
— Жаль, что потерял столько времени. Раньше ты, по крайней мере, учился. А последние годы ушли коту под хвост.
— Да…
— Можешь остаться жить у нас и заниматься. Все твои книги на старом месте. Как прежде, оба будем работать.
— Да…
— Я полагал, что в конце концов ты образумишься. Меня поражает, как люди могут верить во всю эту чушь. Ты должен был чувствовать, что совершил ошибку. Теперь, когда все это позади, тебе легче?
— Да…
— Удивляет, что даже разумные люди способны заблуждаться. Ты не один такой. Боже! Я видеть тебя не мог в твоей черной хламиде. Теперь ты снова выглядишь как человек.
— Да, папа…
— Ну, слава богу, ты покончил с этим, и даже не слишком поздно. Еще можно сделать университетскую карьеру.
— Сомневаюсь…
— В наше-то время, в нашем-то веке, нет, это выше моего понимания… наверное, дело в какой-то эстетической привлекательности религии. Я прав?
— Возможно, отчасти…
— Я могу это понять. Религия всегда была искусством обольщения. К тому же участие в грандиозном спектакле. Это похоже на вступление в коммунистическую партию, интернациональное братство, история на твоей стороне и так далее. Это было модно во времена моей молодости.
— Только ты так и не вступил.
— Даже не тянуло. Я их сразу распознал. Я всегда был отчаянным индивидуалистом, не выносил партийных боссов. Некоторым они нравятся, в подчинении есть безопасность, даже нечто захватывающее. Но не для меня. Я всегда был слишком скептиком. Всегда держался того, что мог понять. Правда — очень конкретная вещь, решают детали, что ты можешь объяснить и знать точно. Я видел опасные сигналы. Как только начинаешь гоняться за чем-то огромным и неясным, вляпываешься в ложь, ложь, проникающую в душу, в то, чего не можешь понять до конца и до конца избыть и что принимаешь, потому что любишь это огромное целое. В политическом и нравственном отношении это путь в ад. Любая метафизика есть ложь, все огромное — ложь. Неизбежно.
— Возможно, ты прав, — согласился Катон.
— Ты называл меня филистером…
— О боже! Неужели? Прости…
— Да, ты говорил, я духовный филистер.
— Я лишь имел в виду…
— Да ладно, знаю я, что ты имел в виду. Я не верю во все те мифы и легенды и считаю представление о загробной жизни самой пагубной для нравственности идеей из когда-либо придуманных, но я верю в добропорядочную жизнь, в стремление быть порядочным человеком и говорить правду… считаю, что это главное: говорить правду, всегда стараться искать истину, не терпеть никакой лжи или полуправды — именно полуправда убивает дух. Видишь, не такой уж я филистер, как ты думаешь.
— Очень сожалею, я…
— Твоя мать была святой человек. В детские годы мы с ней были «друзьями»[59], но религия совершенно естественно ушла из нашей жизни. Тем не менее они, те старые квакеры, разбирались кое в чем, были в них порядочность и честность. «Внутренний Свет»[60] — это просто сама правда. Я сразу это увидел. И извлек из всего этого то, что имело для меня смысл. Не их ужасную теологию, не ту тошнотворную колоритную атрибутику, которая столь привлекательна для твоего эстетического чувства, а простую идею жить, зарабатывая свой хлеб насущный, помогая людям, борясь против лжи и тирании. Вот и все, Катон, и этого достаточно.
— Да…
— Знаешь, я никогда серьезно не говорил с тобой на эту тему… никогда не говорил, что я думал и чувствовал относительно…
— Пару раз высказался очень жестко.
— Далеко не так, как хотелось. Я видел, что кричать на тебя бесполезно. Терпеть не могу эту проклятую религию. В ней есть дьявольский соблазн. Везде, где она расцветает, она убивает искренность, мысль и свободу.
— Пап, я валюсь с ног, пойду спать.
— Ты еще не окончательно излечился от любви к этой заразной чуши.
— Это не чушь.
— Прекрасно, так возвращайся к ней, я тебя не держу. Я думал, ты все решил раз и навсегда.
— Да, решил. Я больше не верю в Бога, и это окончательно. Только, пожалуйста, не злись на меня и не говори со мной таким сердитым тоном. Я рад быть дома и рад, что ты рад.
— Колетта сказала, что я бывал груб с вами в детстве. Это не так, ведь не так?
— Да, случалось, но мы любили тебя, а любовь важна точно так же, как правда. Я пошел спать. Доброй ночи, пап!
— Мне казалось, что я поучал вас. Теперь ты поучаешь меня. Я так счастлив, что ты вернулся домой. Ладно, ладно, доброй ночи, спи спокойно. Я буду спать спокойно. Наконец-то в доме поселился мир. Доброй ночи!
Катон поднялся в свою комнату, которая была его с тех пор, как он помнил себя. Лампы горели. Лоскутное покрывало на крепкой, светлого дуба кровати было откинуто и сложено Колеттой. Бутылка с горячей водой приготовлена. В комнате стояла любопытствующая тишина, в которой Катон уловил отголосок детства, словно комната и не теряла связи с мальчишкой, который спал в ней, читал по ночам книжки и чувствовал себя таким счастливым, и спокойным, и защищенным. На стенах по-прежнему висели небольшие пейзажи в блестящих лакированных рамках, изображающие холмы и на них домики и деревья, — явно продукт фантазии наивных и безыскусных авторов. Туалетный столик был покрыт салфеткой с коричнево-голубым народным узором, на нем лежали гребень слоновой кости и заботливо разложенный несессер с инициалами на нем и стояло зеркало, принадлежавшее еще его матери. Отец сказал о мире, покое, поселившихся в доме, и был прав, Катон ощущал его вокруг себя. Ясный покой, покой лесов и полей, даже не языческий, древний, безупречный и простой. Он ощутил его, узнал, но он не мог войти в него, не мог его наполнить, как наполнял когда-то прежний, потерянный, утраченный покой. «Да соблюдет мир Божий, который превыше всякого ума, сердца ваши и помышления ваши в познании и любви Божией…»[61] Он сидел на кровати. Шло время.