— Ох, да заткнись ты, заткнись, неужели не видишь, в каком я состоянии, я не в силах болтать с тобой, или хочешь, чтобы я заорал на тебя?
— Я тебе не нужна. Ты попал в беду, и тебе не до меня.
Генри проснулся и увидел, что лампа горит, а Стефани сидит в изножье кровати. Она слышала, как отъехала машина, увозя Генри и Герду в Пеннвуд, и пришла, едва они вернулись, к мгновенно уснувшему Генри спросить, куда они ездили. Хотя Герда и не советовала ему этого делать, он счел своим долгом все рассказать. Стефани, похоже, не желала верить ему. История и впрямь выглядела безумной, и сонному сознанию Генри было далеко не ясно, из чего конкретно родился его ужас. Но ужас был реальным.
Стефани сидела сгорбившись; на ней был пеньюар с ромбовидным серебристо-черным узором и перьями. Босые ноги подобраны под себя, голова поникла, руки скрещены под подбородком. Волосы растрепаны, лицо без косметики одутловатое и бледное, глубокие линии по сторонам рта в свете лампы обозначились особенно резко. Она казалась постаревшей и, впервые с того времени, как Генри встретил ее, совершенно равнодушной к тому, как она выглядит. Видно было, что она недавно плакала. Вместе с раздражением Генри почувствовал к ней и знакомую покровительственную жалость. Потом отвернулся, вытянулся в постели и со стоном сунул голову под подушку. Он живо ощутил себя, свое тело под голубой хлопчатой пижамой, стройное и упругое, сильное, совершенное, молодое, которое завтра в это же время, возможно, будет изуродовано или мертво.
— Хочу тебя спросить кое о чем. За что ты меня любишь?
— Я люблю тебя, потому что ты зацепила меня.
— Забавный ответ.
— Да и ты забавная.
— Чем же я зацепила тебя?
— Тем, что вызвала у меня жалость. Связью с Сэнди. Тем, что мне хорошо с тобой в постели. Своим вздернутым носиком и тем, что, несмотря на все старания, одеваешься черт-те как.
— Моим прошлым.
— Своим прошлым, своими глазами, своей благодарностью. Да разве скажешь, чем кто-то кого-то цепляет? Я сам такой же забавный.
— Должна тебе кое в чем признаться, Генри, слушай. Я тебя обманула.
— Ну и ладно. Что за беда?
— Генри, дорогой… я никогда не была стриптизершей, никогда не была проституткой… я все это выдумала. Ты на меня не сердишься?
Генри сел в постели. Стефани сгорбилась в изножье, как нахохлившаяся птица.
— Что ты имеешь в виду?
— То, что сказала. Я все выдумала. Я никогда не была такой. Была приличной женщиной, машинисткой, а не шлюхой.
— Ну и ну! — изумился Генри. Он смотрел на нее. Стефани тихо плакала. Она никогда не выглядела такой трогательной и такой некрасивой, — Зачем?
— Подумала, что это привлечет тебя, вызовет в тебе жалость.
— Очень умно. Что ж, это сработало, — подумав, сказал Генри.
— И это не важно?
Генри снова задумался, глядя на ее слезы, забыв о своих страхах. Он чувствовал себя одураченным, был совершенно сбит с толку.
— Да, пожалуй. Я чувствую себя дураком, мне неприятно, но не думаю, что это имеет значение. Ты лгунья, а я дурак, только и всего.
— Так ты прощаешь меня?
— Так вопрос не стоит. Разумеется, прощаю. Значит, когда ты сбежала из дому, ты стала машинисткой, а не стриптизершей. О'кей. О'кей.
— Я не сбегала. Я жила с родителями до двадцати лет. Они до сих пор живут в Лестере. Я была у них на Рождество. Мой брат специалист по компьютерам.
— Поздравляю! — хмыкнул Генри, — Без работы не останется. Так что, похоже, зря я жалел тебя. О'кей. О'кей.
— Нет-нет, не зря. Видишь ли… пожалуйста, попытайся понять. Моя жизнь стала ужасной как-то постепенно и без всякой причины. Ты такого не испытывал. Мне никак не удавалось устроиться в жизни. Я только и умела, что печатать на машинке, да и то не слишком хорошо, и постоянно теряла работу, а потом, когда мне перестали давать рекомендации, находить новое место стало все трудней и трудней. Ты не знаешь, каково это, какое отчаяние чувствуешь, когда тонешь и не можешь выкарабкаться. Попробовала устроиться секретаршей, но даже тут не справлялась, ни на что была не способна. Стала жить на пособие…
— Я снова начинаю жалеть тебя.
— Конечно, я хотела выйти замуж, это была единственная надежда; познакомилась в пабе с парочкой претендентов, но они были отвратительны, им нужен был только секс, и никто не был добр ко мне, не видел во мне человека; подруг у меня никогда не было, так вот и продолжалось: сплошные неудачи, и я сидела одна в своей комнате и плакала часами, и никому до меня не было дела, и в конце концов просто от одиночества и отсутствия работы у меня случилось нервное расстройство, я попала в больницу, где меня лечили таблетками и электрошоком; пробыла там почти год, и похоже было, что никогда не выйду оттуда, да мне даже и не хотелось…
— Почему ты не рассказала мне? — спросил Генри.
— Боялась, ты уйдешь от меня, если подумаешь, что я невротичка, или сумасшедшая, или еще что. Девчонка в больнице предупредила: никому не рассказывай, что у тебя было нервное расстройство, если хочешь устроиться на работу или найти мужа. Потом я вышла оттуда — выставили — и стала жить одна дальше…
— То есть ты ни для кого не была femme fatale, кроме Сэнди и меня. Тогда где же ты познакомилась с Сэнди, если не в стрип-клубе?
— Об этом я и собиралась тебе рассказать, — выговорила Стефани сквозь слезы, — Это все неправда. Я никогда не была любовницей Сэнди. Я вообще его не знала. Я была приходящей домработницей.
— Что?
— Я ходила убиралась по домам, на большее была неспособна. Мыла лестницы в том доме, и как-то одна женщина попросила убраться в ее квартире, а потом рекомендовала меня Сэнди, он оставил ключи для меня в конверте, и я приходила по понедельникам, только его в этот день никогда не было дома, он обычно оставлял мне записку и деньги, я видела его всего раза два, на лестнице, и даже не была уверена, что это он, а он и не знал, кто я, а потом прочитала в газете, что он погиб…
— Но… погоди… погоди… ты хочешь сказать, что не была любовницей Сэнди, что все это была ложь?
— Да.
— Но это невозможно, в самом деле, ты с ума сошла, ты же все знала о нем, все знала обо мне, ты сразу поняла, кто я…
— Нет, я ничего не знала. Я посмотрела у него в столе, но ничего не смогла найти…
— Но ты узнала меня, ты знала, что его зовут Сэнди, ты…
— Ты сам сказал, кто ты. Сказал его имя. Я просто выжидала, и все получилось, ты сказал мне…
— Но, Стефани, ты сказала, что ты любовница Сэнди, сказала пять минут спустя, как мы встретились…
— Да…
— Господи! Значит, ты заранее подготовила свою ложь — для любого, кто бы ни появился?
— Для любого. Но… не могу объяснить… это не совсем так, не трезвый расчет, все вышло вроде как случайно…
— Ради Христа, как так случайно?!
— Я вроде как мечтала, фантазировала насчет Сэнди, фантазировала насчет многих мужчин, в сущности, насчет каждого, которого видела: как он полюбит меня, и женится на мне, и окажется богатым, воображала и как это было бы с Сэнди, как сказала бы ему, что сбежала из дому и стала стриптизершей, и он бы пожалел меня и заботился бы обо мне…
— Боже!
— А после, понимаешь, когда он умер и никто не появлялся… неделя за неделей проходила, никто не появлялся, а я продолжала ждать, ждать… я приходила каждый день и расхаживала по квартире; это было так странно — пустая квартира и никого, кроме меня… а потом я лишилась комнаты, в которой жила, и это было как знак… и переехала в квартиру, просто на всякий случай… а потом мне было что-то вроде видения: что никто никогда не явится, и я могу просто занять квартиру и жить в ней… А потом однажды мне пришло в голову, что если кто-то все же явится и если я притворюсь, что была любовницей Сэнди, то, даже если они рассердятся, дадут мне денег и — была у меня такая фантазия, — возможно, даже позволят остаться в квартире, и, в конце концов, я могла бы быть любовницей Сэнди…
— Конечно, могла бы, почему нет, это очень вероятно. Ты гений, сеансы электрошока пошли тебе на пользу. А потом появился я.
— А потом появился ты… я притворилась… и ты все мне рассказал: кто ты и все остальное, мне нужно было только сделать вид, что я это сама знала, и я надеялась, что ты оставишь мне ту квартиру, по крайней мере сначала…
— А дальше ты увидела, что можешь сорвать банк.
— А дальше… дальше я… полюбила тебя…
— Еще одна фантазия. Во всяком случае, мои деньги были настоящими. Так, значит, вся эта душещипательная история о том, как Сэнди положил на тебя глаз… о ребенке и прочем… все выдумка… Боже, тебе бы романы сочинять! А я попался на крючок. Тебя небось удивила такая удача.
— Но, Генри, я же люблю тебя, люблю, это не фантазия… я рассказала всю правду, а могла не рассказывать, это было нелегко, и я так боюсь, что теперь ты изменишь свое отношение ко мне, только я больше не могла лгать.
Должна же я была знать, что ты любишь меня такую, какая я есть, а не просто из-за Сэнди, или стриптиза, или еще чего, так что набралась храбрости. Пожалуйста, пойми меня и не считай, что я поступила ужасно. Я должна была попытаться, должна была бороться, я всегда была одна, никто не помогал мне, не заботился, не любил, приходилось самой о себе беспокоиться, строить планы…
— Что еще ты придумала? Я заинтригован…
— Ничего и близко похожего… всегда мне не везет… я уже в отчаянии… понимаешь, я старею, чувствую, это был мой последний шанс…
— Сколько тебе? — спросил Генри.
— Ну… чуть больше, чем сказала тебе… мм… около сорока… так-то вот… пожалуйста, пойми… просто приходилось самой заботиться о себе, никому не было дела до меня… а потом появился ты и был такдобр, называл меня мисс Уайтхаус, обращался так уважительно и так вежливо, не то что все другие, которые ни во что меня не ставили, ты обратил на меня внимание и считал меня привлекательной…
— Похоже, со мной тебе в кои-то веки повезло.
— Да, да, дорогой, с тобой мне наконец-то повезло, до тебя я не видела ничего хорошего… но, боюсь, я все испортила тем, что лгала тебе, это не так? Прости меня…
Стефани соскользнула на пол и на коленях поползла к нему, морща ковер. Протянула к нему руки, как просящая собака. Ее горячие влажные пальцы вцепились в рукав его пижамы.
— Неудивительно, что ты смеялась, когда я сделал тебе предложение. Я был нужен тебе, и ты меня придумала. Да, ты гений.
— Генри, пожалуйста…
— Так ты никакая не femme fatale, а обыкновенная уборщица. Обыкновенная смешная девчонка, смешная уборщица.
— Да, да, я твоя смешная девчонка, правда? Ты прощаешь меня, да? Скажи, что прощаешь. Ты сказал, что тебе было жалко меня, что ты поэтому и полюбил меня, но ты же по-прежнему любишь меня? Я была такая несчастная, такая одинокая, ты не можешь бросить меня только потому, что я рассказала тебе правду, я должна была все рассказать тебе, потому что люблю тебя… ты не можешь бросить меня сейчас, ты сказал, я тебя зацепила, это же не изменилось, да, просто потому?..
— Нет, не изменилось.
— Слава богу!.. Я так благодарна тебе… — Она продолжала стоять на коленях, содрогаясь от сдавленных рыданий и прижав его руку к своим мокрым от слез губам.
Генри посмотрел на ее растрепанные волосы и нелепые перья ворота, вздрагивающие плечи. Подумал, что, пожалуй, ей действительно сорок, а то и больше. Сказал:
— Ну будет, Стефи, будет!
— Ты такой хороший, такой добрый, единственный, кто всегда был добр…
— Поднимайся, Стефи, не годится ползать, нет, мне это не нравится, поди сядь в кресло, пожалуйста. Вот, возьми платок.
Стефани встала и направилась к креслу, вытирая слезы.
— Значит, все в порядке, действительно в порядке?
— Конечно, как же иначе. Стефи, я не могу прогнать тебя и не прогоню, просто я чувствую, что знаю тебя не слишком хорошо и ты знаешь меня не слишком хорошо, мы обречены быть вместе. Думаю, все у нас будет хорошо, мы оба позаботимся об этом. А теперь, пожалуйста, иди, нет, ты не можешь спать со мной, места нет, и я холоден, как лед. Да-да, я прощаю тебя, но, пожалуйста, иди.
— Генри, прошу, не ходи завтра туда.
— Я должен пойти.
— Если тебя завтра убьют, я останусь ни с чем…
— Ну, Стефи! Ладно, напишу завещание, где все оставлю тебе!
— Я не о том.
— Ты сама не знаешь, что тебе надо. Ты моя подружка, смешная девчонка. Только имей в виду, ты должна слушаться меня, то есть, если я уцелею, а я, конечно, постараюсь уцелеть, ты едешь со мной в Америку и будешь обыкновенной женщиной, а не богатой дамой. Пожалуйста, никаких больше фантазий.
— Я сделаю все, что ты…
— А теперь иди, пожалуйста.
— И это?..
— Да-да-да.
Когда она ушла, Генри встал, выпил воды. Вымыл руки. Выключил лампу и отдернул шторы. За окном светало.
Катон крутил и расшатывал трубу уже, наверное, час, если не подводило притупившееся чувство времени. Он стоял на колене, упершись плечом в стену. Рука болела, ладонь была влажная, возможно, кровоточила. Труба немного открутилась, потом застряла. Он продолжал ее раскачивать — все какое-то занятие, — как тибетский монах, крутящий молитвенную мельницу. Больше он ничего не мог придумать для своего спасения. В открытых глазах, бесполезных, словно зрение атрофировалось, было черно. Тело жило осязанием, и казалось, что так было всегда.
Длительные темнота и голод коренным образом изменили все чувства. Он ощущал себя в пространстве посредством сохранившейся чуткости ног, пальцев и как будто безглазого лица. Когда он отдыхал, лежа или сидя на кровати, он чувствовал себя одновременно и суженным, и расширенным, будто тело превратилось в большую, тесную, неудобную бочку, в которой его душа — или юля, или что там есть в нас — помещалась, как тонкая гибкая веревка. А еще он чувствовал себя вместе и затвердевшим, и полым, слабым и исполненным яростной бесполезной силы. Тело было бременем, вызывало отвращение, и все же его чуткие пальцы, как длинные-длинные антенны, научились новым уловкам, новому ощущению пространства. Он мог бесшумно, легко, уверенно передвигаться по своей тюрьме, но заодно был жабой и ощущал вонь ужаса в своем дыхании.
Уже прошло немало времени с тех пор, как Джо в последний раз заглянул к нему и оставил хлеб и воду. Голодный Катон съел весь хлеб. Позже, то ли от наркотика, то ли от голода, почувствовал головокружение. Он до сих пор не видел никого из банды, кроме Джо, и это само по себе пробуждало страх. Его до того мучило безумное любопытство, словно он рад был бы увидеть самого жуткого головореза. Только, боясь за безопасность свою и Джо, он не осмеливался кричать или стучать. Он снова слышал странные неясные голоса, иногда шаги. Сейчас, собравшись приняться за трубу, он затих и прислушался. Он еще не знал, для чего она ему может понадобиться, просто хотел иметь ее на всякий случай. После короткого отдыха он стал на другое колено и, приглушенно рыча, опять принялся за работу.
Время, когда он писал первое письмо Генри, сейчас казалось невероятно далеким. Наверное, предположил он, прошло несколько дней, и тогда он — не то что теперь — был в заблуждении и даже наивен. Первое письмо Генри он писал, как сейчас было ясно, с определенным ощущением абсурдности происходившего и совершенно не отдавая себе отчета, что подвергает друга серьезной опасности. Хотя, конечно, понимал, что не следует писать того письма, и, насколько помнится, не был настолько испуган, чтобы не отказаться наотрез. Дикий страх вроде бы пришел позже вместе с физической слабостью и состоянием, близким к помешательству. Однако это факт, что, написав первое письмо, ему было уже куда легче написать другие: Генри и, что особенно постыдно, Колетте. Он написал их, страшась Джо, его гнева, его безумия и зловеще поигрывающего ножа, а еще страшась тех, кто расправится с ним, если он не оправдает их ожиданий, и чьей жертвой станет и Джо. Все это было ужасно сложно. Катон чувствовал себя таким слабым, больным, усталым, неспособным бороться, неспособным соображать, сопротивляться или хотя бы потянуть время. Он позволил среди ужаса своего предательства успокоить себя мыслью, что Колетта расскажет отцу, а отец обратится в полицию. И Колетта не придет, ни за что. Только вот сейчас он не был так в этом уверен.
Неожиданно раздался треск, посыпалась, шурша, мелкая ржавчина, и Катон шлепнулся задом на пол, держа в руке кусок трубы. Минуту он ощупывал трофей. Труба была тяжелой, дюймов в девять длиной, на конце торчал острый зазубренный выступ дюйма в четыре. Катон потрогал его, приложил трубу к губам, как флейту, и беззвучно подул. Потом с трудом поднялся, мгновение постоял, справляясь с головокружением, и двинулся к кровати. Он лежал, прижимая к груди трубу, как что-то заветное, драгоценное. Он даже погладил ее щекой. Как он любил ее — нечто надежное, существующее вне его тела и сознания, талисман, вещь, добытая с таким трудом и которою он теперь обладал как своего рода свидетельством или доказательством, что он еще не сдался.
Он прислушался. Глухая тишина. Прерывистая вибрация, источником которой, как он полагал, была подземка, больше не появлялась, значит, сейчас, наверное, ночь, два или три часа. Ночь. Отец и Колетта спокойно спят в Пеннвуде. Тишина. Он попробовал думать о Генри, и принес ли тот остальные деньги, но и Генри, и деньги казались чем-то нереальным, смутным, не имевшим к нему отношения. Подумалось: он будет сидеть здесь и страдать от голода, сидеть здесь, пока не умрет. Станет кричать, но некому будет услышать его. Может, они все ушли и Джо уже мертв. Он будет вопить в конце. Но никто никогда не узнает, где он и что произошло. Безмолвие. Ночь. Колетта спит.
Стискивая трубу, он перевернулся на другой бок, пронзенный мучительной мыслью, сел. Он написал Колетте, написал то ужасное малодушное роковое письмо. Не боролся, даже почти не спорил, пытался купить себе жизнь ценой безопасности собственной сестры, может, ценой ее жизни; ее чести, своей чести. Он подумал о других узниках, отважных людях, которых тираны бросали в тюрьмы за слова правды. Далеко ему до них. Катон сидел с открытыми глазами, вне себя от горя и стыда. Теперь он понимал, что Колетта, конечно, придет, примчится к нему ради его спасения, как она считает. Никому не скажет, просто примчится.