— Перенесёмся из 1980-х в 1930-е годы. Скажите, Андрей Ильич, когда вы рассматриваете эту эпоху, то, в отличие от многих, историков, смело употребляете слова “террор” и “репрессии”. Для большинства же из них речь идёт исключительно о борьбе с врагами народа. Для Вас в этом нет противоречия?
— Нет, противоречия не вижу. Подавление врага, тем более “пятой колонны”, всегда предполагает репрессии большего или меньшего масштаба, большей или меньшей степени жёсткости. Важно, кто объект этих действий, кто субъект и какова цель. Уинстон Черчилль специально подчеркнул, что одна из причин победы СССР в Великой Отечественной войне заключается в том, что в самый канун войны была разгромлена “пятая колонна”. Впрочем, добавлю я, как показала послевоенная история, не до конца.
Разумеется, сводить так называемые “сталинские репрессии” к борьбе с “пятой колонной” было бы ошибочно.
— Почему “так называемые”?
— Потому что послевоенная номенклатура, в том числе и та её часть, у которой, как у Хрущёва, руки были по локоть, а то и по плечи в крови, решила свалить всё на одного человека (такого в реальности не бывает), а всю сложность властных и социальных процессов свести к репрессиям, обозвав их сталинскими. Ну, а “шестидесятники” и диссиденты эту интерпретацию радостно подхватили под аплодисменты противников СССР на Западе. В реальности 1922-1939 годы — это время холодной гражданской войны, пришедшей на смену “горячей” и ставшей её продолжением. У этого продолжения несколько аспектов. Аспект № 1 — подавление тех групп, которые реально противостояли строительству социализма. Аспект № 2 — борьба за место под властным солнцем среди самих победителей. Два эти процесса, переплетаясь, били со страшной силой и по невиновным. Аспект № 3 — конкретная властная и социальная ситуации второй половины 1930-х годов. Сталин, стремясь расширить и укрепить социальную базу режима, попытался ввести в будущую конституцию положение об альтернативных выборах. И потерпел поражение от собственного же Политбюро — это хорошо показал в своих работах историк Юрий Жуков. Проблема, однако, не ограничивалась Политбюро. “Региональные бароны” типа Эйхе, Хрущёва, Постышева и других, понимая, чем может им грозить подобное расширение социальной базы (“народ может выбрать детей помещиков, попов и капиталистов”), не просто оказали сопротивление Сталину, но развернули наступление, потребовав репрессий против “антисоветских элементов”. Наступавших — “детей XVII съезда ВКП(б)” — было большинство, и если бы Сталин не отступил, то запросто сам мог бы оказаться на Лубянке. Однако вождь нашёл асимметричный ответ: в запущенную партверхушкой мясорубку репрессий он втянул саму эту верхушку; средство - ежовщина; а когда задача была решена, место Н. И. Ежова занял Л. П. Берия и началась “бериевская оттепель”.
Таким образом, речь должна идти не о неких “сталинских репрессиях”, а об очень сложном, многослойном, противоречивом и разноскоростном процессе социальной борьбы. Причём массовыми были репрессии, развёрнутые “региональными баронами”, такими “стахановцами террора”, как Эйхе, Хрущёв и др.; репрессии против верхушки носили ограниченно-селективный характер (по сравнению с первым пластом). Кроме социальной борьбы, имела место и экономическая. Я имею в виду борьбу с коррупцией в высших эшелонах власти. По свидетельствам очевидцев, Сталин, присутствуя на допросах представителей партверхушки, всегда задавал им один и тот же вопрос: “Гдэ дэньги?”
— Когда анализируешь дискуссии вокруг террора, складывается впечатление, что у потерпевших и особенно у их родственников к Сталину есть исключительно личные счёты, но никак не исторические и не общественные. И чисто по-человечески их можно понять. Но с другой стороны, стоит лишь спросить себя: “Почему?” — и картина предстаёт под совершенно другим углом зрения. Разумеется, если мы сразу отбросим в сторону глупости по поводу паранойи Сталина и т. д.
— У разных людей — разные счёты с режимом. Сейчас я много общаюсь с молодёжью и могу утверждать, что в последние 5-6 лет пришло новое поколение, которое, столкнувшись в постсоветской реальности с социальной несправедливостью, незащищённостью, совершенно по-другому относится к сталинской эпохе. И в этом я вижу наглядное проявление именно общественного интереса. Не случайно в телепроекте “Имя Россия” всем было понятно, кто победил. И то, что Сталина “отодвинули”, — это, как пел Галич: “Это рыжий все на публику”. И чтобы не допустить второго прокола, теленачальники подстраховались, и в проекте о военачальниках решили ограничиться полководцами. Если бы этой оговорки не было, опять бы победил товарищ Сталин, потому что он был верховным главнокомандующим в самой главной войне нашей истории.
— В связи с этим очень интересный вопрос. Не раз слышал от людей вашего поколения, которые открыто признавались, что их отцы, отстоявшие Победу, часто люто ненавидели Сталина...
— Есть такое дело. За примером далеко ходить не надо. Мой отец, закончивший войну заместителем командира дивизии (дальняя авиация) по технической части и расписавшийся на Рейхстаге, не любил Сталина. Ненависти не было, была стойкая нелюбовь, причём возникла она задолго до 1956 года, где-то в конце 1930-х (отец 1912 года рождения), и не исчезла после Победы. Причём в этой нелюбви отец не был одинок. Другое дело, что нелюбовь эта, в отличие от истерик “шестидесятников” и злобного шипения диссидентов, была сдержанной и нешумной, это была нелюбовь победителей к победителю. Причём причина была не столько в репрессиях, сколько в другом. Поколение победителей хотело перемен, тем более что послевоенная эпоха отчётливо выявила кризис сталинской структуры советской системы, её место должна была занять другая структура, и сам Сталин это понимал, хотя, скорее всего, не до конца, что вполне объяснимо: обострение отношений с Западом и осознание того факта, что, несмотря на Победу, впереди — длительная борьба с возглавляемым США коллективным Западом; приход новой эпохи, которую Сталин, будучи продуктом другого времени, понимал не до конца, возраст, перенапряжение военных лет, ухудшение здоровья — всё это делало решения вождя не всегда адекватными. Не всегда “он — верховный” правильно оценивал ситуацию, это была поздняя “осень патриарха”. И тем не менее именно Сталин в 1951-1952 годах заложил фундамент того, что впоследствии назовут “оттепелью” и припишут Хрущёву. Однако изменения шли слишком медленно, а молодые победители спешили жить и вступали в конфликт с системой, которая опасалась их и как молодых, и как военных, и как победителей. А кто виноват в системе со сверхперсонализованной властью? Ясно кто — персонификатор, то есть Сталин. Так по разные стороны оказались две потенциальные силы в борьбе с партноменклатурой. Это была одна из причин, позволившая партаппарату во главе с Хрущёвым не только сохранить позиции, на которые покушался Сталин, но, во-первых, убрать конкурентов — спецслужбы, исполнительную власть, армию; во-вторых, не допустить реальной демократизации советского общества, подменив её номенклатурной либерализацией, произошедшей после XX съезда КПСС, этих “сатурналий номенклатуры”.
— Что Вы конкретно имеете в виду, говоря об устранении конкурентов?
— Во главе с Хрущёвым партаппарат последовательно устранил всех системных конкурентов. Внешне это выглядело как личная борьба Хрущёва за власть, и отчасти это действительно было так. Однако главным образом это была форма, которую приняла борьба различных властных структур в СССР и — по всей вероятности — неких зарубежных структур, как государственных, так и надгосударственных, использовавших в своих интересах внутрисоветскую борьбу за власть.
В июне 1953 года был убит Л. П. Берия; это означало, что госбезопасность в качестве конкурента партаппарата была отодвинута в сторону. Падение Г. М. Маленкова в 1954 году означало оттеснение от власти такой структуры, как Совет Министров. Наконец, в 1957 году отстраняют от должности Г. К. Жукова, и во властном офсайде оказывается армия. Всё, полная победа партаппарата, но вскоре Хрущёв понимает: теперь у него нет возможности играть на тех противоречиях, которые существовали в сталинском параллелограмме сил. И он решает провести реформу партии, поделив её на две части: “промышленно-городскую” и “сельскохозяйственно-деревенскую”.
Именно это стало последней каплей, и в октябре 1964 года Хрущёв был снят в результате партзаговора. Показательно, что собравшийся в ноябре 1964 года пленум ЦК КПСС первым делом отменил реформу партии; другое хрущёвское детище — совнархозы — как менее опасное для партаппарата было ликвидировано позже, в 1965 году.
Однако всё это — 1960-е годы, а вот между 1956-м и 1961-м, именно в правление Хрущёва, произошли важные изменения, направившие вектор развития СССР в ту сторону, где финалом стала горбачёвщина.
Однако всё это — 1960-е годы, а вот между 1956-м и 1961-м, именно в правление Хрущёва, произошли важные изменения, направившие вектор развития СССР в ту сторону, где финалом стала горбачёвщина.
— О чём речь?
— Речь о решениях XX и XXII съездов КПСС. На XX съезде был провозглашён курс на мирное сосуществование государств с различным социально-экономическим строем. По сути, в перспективе это означало постепенную интеграцию части номенклатуры в мировой рынок, в западную экономику (сырьё, — прежде всего, нефть, — совзагранбанки, игры с драгметаллами и т. п.). На XXII съезде КПСС в новой программе партии наряду с традиционными пассажами о строительстве коммунизма как главной задаче КПСС появился новый тезис: одна из главных задач партии — максимальное удовлетворение растущих материальных потребностей советских граждан. То есть стремящаяся в западоподобный потребленческий “рай” номенклатура оформила себе социальное алиби в качестве одной из целей системы. Так в антикапиталистическую систему стали внедряться рыночные по своей сути критерии, работавшие на превращение советского человека в потребителя. И это при том, что массовый потребленческий спрос система удовлетворить не могла. В этом одна из главных причин роста теневой экономики, тесно связанной с определёнными сегментами партноменклатуры, а также КГБ, и ещё более разлагавшей общество, причём не только социальную ткань, то есть “физику”, но также мораль, целеполагание, смыслы, то есть метафизику. Уже спустя десятилетие результаты были налицо: сформировался слой советских “лавочников”, живущих, главным образом, на теневой стороне советского общества. Со временем тень перестанет знать своё место и станет питательной средой, почвой, навозом для будущих постсоветских олигархов, то есть ворья в особо крупных размерах. Но складывалось всё в 1970-е. Так, Леонид Филатов вспоминает, что к середине 1970-х годов публика Театра на Таганке наполовину состояла из “лавочников” — театр их высмеивал, а в зрительном зале высмеиваемый тип задавал тон.
— А те, кто их высмеивал, на следующий день шли к ним же в лавку...
— Разумеется. Шли за импортом — от сервелата, джинсов и прочего шмотья до румынской мебели и автомобилей. Кстати, “Таганка”, формально высмеивая мещанство, на самом деле била по советской системе. Надо помнить, из чего выросла “Таганка”, кто её курировал, кто сидел в худсовете. Поддержка антисоветчины шла с самого верха, от либерально-глобалистского крыла госбезопасности и номенклатуры. Поэтому, когда сегодня Юрия Любимова пытаются записать в “борцы с тоталитаризмом”, ничего кроме смеха это вызвать не может. Ничего себе борец с тоталитаризмом, который сразу после попытки закрыть спектакль звонит Андропову, и спектакль разрешают. Б. Захава наотрез отказывается выпускать “Доброго человека из Сезуана”, охарактеризовав его антисоветским, но спектакль выходит. Разгромная статья в “Правде” (!) по поводу спектакля “Мастер и Маргарита” — спектакль идёт. История “Таганки” как одного из составных элементов антисоветского проекта части верхов ждёт своего исследователя — там будет немало “открытий чудных”.
— Сегодня, внимательно следя за тем, что говорят здравствующие мастера советского искусства, среди которых есть действительно выдающиеся художники, что называется, “на раз” их легко ловишь на противоречиях. Говоря о препятствиях и зажимах, буквально через запятую они сетуют на то, что не видят ничего и близко похожего из созданного в их сферах, творчества за последние 25 лет...
— Данное явление называется когнитивным диссонансом. По сути, это социальная шизофрения. По тому, как те или иные мастера культуры оценивают советское прошлое, при котором большинство из них процветало, легко определить, кто есть кто, а кто был “ху”, так и остался “ху”. Кстати, когнитивный диссонанс — родовая черта так называемых либеральных (“так называемых”, поскольку к реальному либерализму, почившему в бозе в 1910-е годы, всё это не имеет отношения) СМИ. Достаточно послушать, например, ненавидящих всё русское двух особ с “Эха Москвы”, претендующих на рассуждения о культуре и искусстве на ТВ, или двух малообразованных, плохо воспитанных и тоже русофобствующих дам, злословивших на ТВ. Все они говорят о былом (советского времени!) творческом порыве, о духовности, существовавшей до 1991 года, сетуют по поводу нынешнего упадка культуры (привет Швыдкому и К°!) ив то же время поливают грязью советское прошлое. Так и хочется спросить: болезные, как же это получается, что в советском прошлом — духовность и культура, а в ваших замечательных (свобода!) 90-х и нулевых — бескультурье? Где логика? Ненависть мутит разум?
— Ненависть к советскому прошлому?
— Да. И надо понимать, что за ненавистью к советской системе скрывается ненависть к России, к русской истории, к русскости.
— Это то, что называют “национал-предательством либералов”, “неозападничеством”?
— В целом — да, но нужно уточнить термины и некоторые моменты. Далеко не всякий либерал — национал-предатель. Русские либералы XIX века Б. Н. Чичерин и К. Д. Кавелин предателями России не были. Западник — это не всегда либерал; примеры — В. Г. Белинский, интернационал-социалисты ленинско-троцкистского типа. Правильнее в данном контексте говорить об автофобии — будь то русофобия или советофобия; впрочем, за последней, как правило, скрывается первая. Едва ли можно увидеть корни национал-предательства и автофобии в русском западничестве середины XIX века: от П. Я. Чаадаева до смердяковщины весьма длинная дистанция. Кроме того, те, кого сегодня в РФ именуют либералами, никакого отношения к либерализму не имеют. В своём классическом виде либерализм умер во втором десятилетии XX века. Так называемый неолиберализм так же похож на либерализм, как Граучо Маркс на Карла Маркса. Поэтому правильнее либо брать нынешних российских либералов в кавычки, либо называть их “либерастами”, поскольку их “либерализм” — это вывеска, скрывающая или оправдывающая социал-дарвинистское разграбление и разрушение страны и сокращение её населения в интересах западного капитала.
— Каковы источники нынешней автофобии?
— У автофобии, которая в конце XX — начале XXI века приняла форму либерастического национал-предательства, несколько источников. На поверхности лежит смердяковское желание того, чтобы “умная нация” (французы, немцы и т. д.) покорила глупую (русских) в силу своего якобы культурно-исторического превосходства. На первый взгляд, кажется, что речь идёт о цивилизационном превосходстве; на самом деле, в виду имеется бытовой комфорт (“сто сортов сыра и колбасы”), то есть жизнь в соответствии с системой потребностей верхней части Запада капиталистической эпохи. При этом забывается, что в основе этого высокого уровня комфорта, часть которого в XX веке под давлением СССР стала перепадать западным “мидлам” и даже верхушке “пролов” (за что это западное быдло так никогда и не почувствовало благодарности к СССР), лежали благоприятный климат (Гольфстрим), жестокая эксплуатация своих низов и ограбление колоний и полуколоний. Поскольку в России и у России ничего этого не было, то оформившееся во второй половине XVIII века стремление части российских верхов жить по западной системе потребностей требовало отчуждения у низов не только прибавочного, но и необходимого продукта. Психологическим оправданием этого становилось презрительное отношение к народу, как к “азиатам”, “дикарям” и т. п. В то же время поскольку, во-первых, в России господствующие группы, в отличие от Запада, были функциональными органами власти и зависели от неё; во-вторых, эта центральная власть контролировала их и с конца XVIII века (с Павла I) ограничивала эксплуатацию низов верхами (в своих, разумеется, интересах), а с XIV века ограничивала (как могла) капитал — местный и проникновение чужого, — то объектом автофобии части верхов становился не только народ, но и государство, центрально-верховная власть. В таком отношении данная часть верхов совпадала с определёнными сегментами российского капитала и, конечно же, западного — с обслуживавшими его государствами Запада и хозяевами как этих государств, так и капитала, — закрытыми наднациональными структурами мирового согласования и управления.
Таков вкратце и несколько спрямлённо генезис автофобии в России. Он лишь по форме носит культурно-цивилизационный характер. По сути же это классовое явление, связанное с интеграцией части верхов Большой системы “Россия” в Большую систему “Капитализм” — классовые интересы требуют национально-культурной перекодировки, предатель (как в широком, так и в узком смысле) должен оправдывать предательство и себя ненавистью к объекту предательства. В случае этно-национальной инаковости ненависть может усиливаться многократно. И всё же главное — классовое. Достоевского и русские народные сказки чубайсы ненавидят не столько по национально-культурным причинам (хотя и по ним, по-видимому, тоже), сколько по классовым.