Максим Макаренков: Рассказы - Максим Макаренков 7 стр.


Эти места много тысяч лет никому не были нужны. Никому не интересно знать, что здесь было раньше. А строить что-то новое, зачем? Ветер, дождь и солнце закончили то, что начали разрушать люди. Выбеленные кости зданий. Зеркальная гладь мостовых, отполированная равномерными неторопливыми ветрами и мелким песком. Статуи со стертыми лицами. Чьи? Я не знаю. И никто не знает. Зачем?

Мое имя. Почему именно его мне дали? И кто дал? Родителей я не помню. Уже многие века ни у кого из нас нет родителей. Мы живем, потихоньку подворовывая эмоции, здоровье у людей из других миров. Границы нашего истончились настолько, что мы можем это делать. Реальность стала зыбкой, мы с трудом различаем, в каком мире просыпаемся. Что реальнее — повозка Мартина или этот осколок стекла, которым я режу себе ладонь?

Там, за развалинами начинается степь. Что будет со мной, если Мартин отдаст свое имя? Что будет с ним?

Почему мне дали именно такое имя? Оно давит на меня. Весь мир давит. Каждое имя, каждое слово моего мира стало слишком тяжелым. Слишком долго оно жило. Слова живут дольше, чем люди. У имен слишком длинная память. Я не могу больше носить память, судьбы, страдания и смерти всех, кто носил мое имя до меня.

Развалины заканчиваются. Дальше — только степь. Невысокая трава хрустит под ногами.

За спиной, там, в развалинах, кто-то мелодично насвистывает причудливую нечеловеческую мелодию. Может быть, это просто ветер забавляется, пролетая между выбеленными обломками. А может, это те, кто придет нам на смену, пробуют на вкус земной воздух.

* * *

Мартин в панике нахлестывает лошадь. Старик же сидит совершенно спокойно. Холмы приближаются, дорога вьется между ними. Понятно, что шансов уйти от встречи с всадниками никаких. Колеса грохочут, Мартин привстал на облучке, рот с редкими кривыми зубами раззявлен, кнут охаживает бока несчастной лошади, которую уже и так мотает от усталости. Сзади нарастает тяжкий топот сытых боевых коней. Плещутся на ветру черные плащи, всадники припали к гривам, сквозь забрала черных шлемов оценивающе смотрят холодные глаза.

Старик кладет руку на плечо Мартина, силой усаживает его. Наклоняется к уху.

— Томас. Томас яан Морт меня зовут.

Мартин смотрит на седого воина безумными, белыми от ужаса глазами.

— Вы что это, господин? — орет он.

— Отдай и мое имя. Если получится, отдай. — И старик потянул из ножен короткие, чуть изогнутые, гибкие клинки.

— Неможно так, господин яан Морт! Никак неможно! — Мартин нахлестывает измотанную скотинку. — Вместе! Вместе уйдем! Топор у меня есть!

— Идиот! — очень спокойно чеканит Томас яан Морт. — Это рыцари Льда. Они тебя порубят просто потому, что ты не знаешь истинного имени Ледяного Принца.

И старый воин словно вспархивает над повозкой. Мягко приземляется на одно колено, левая рука заведена за спину, клинок в вытянутой правой хищно подрагивает, выискивая первую жертву. Спустя мгновение он ее находит.

Повозка Мартина исчезает за холмом. Один из всадников устремляется за ней, но его выбивает из седла короткий кинжал Томаса. После этого круг черных плащей смыкается вокруг невысокой фигуры в старой кожаной куртке.

* * *

Я лежу на каменной плите. Вокруг невысокие холмы. То, что осталось от огромного горного кряжа, что когда-то поднимался на многокилометровую высоту. Сладко пахнет степными травами. Бледно-голубое небо без единого облачка.

Я жду. Солнце неторопливо движется к зениту. Когда-то, давным давно, эта плита была обелиском, горделиво возвышавшемся посреди долины. Сейчас это просто каменная плита, без единой трещины.

Говорят, что в полдень, в один единственный полдень из тысяч, здесь можно отдать свое имя. Стать безымянным. Существом без прошлого. С непонятным будущим. Существом без мира. Ничего не знающим о людях, за счет которых можно существовать. О людях, каждый из которых, сам того не зная, отдает тебе частичку себя. Может быть, это и означает, стать единым?

Скоро полдень.

* * *

Фургон Мартина ворвался в долину. Крестьянин стоял на облучке, неистово работая кнутом. Загнанная лошадь хрипела, несясь в неистовом заплетающемся галопе.

Солнце достигло зенита, и обелиск, воздвигнутый неизвестно кем в центре долины, засверкал нестерпимым белым светом.

Мартин гнал прямо на него. Он размахивал кнутом, плакал и орал сквозь всхлипывания:

— Томас яан Морт! Тома-а-ас яа-а-ан Мо-о-орт!

Третий поток

Сколько себя Андрей помнил — всегда боялся смерти. Причем не просто боялся, а — до слез, до дрожи. Страх накатывал на него черными плотными волнами и укрывал с головой. Андрей начинал захлебываться в этом ужасе, не мог дышать, пытался судорожно втянуть воздух — не получалось. Причем боялся он не самого момента смерти, а того, что прекрасно понимает, представляет живо и ясно, там ничего не будет. Андрея пугала картина мира без него. А еще больше — что он никогда не узнает, что же после него будет, мир для него исчезнет, они даже не пойдут каждый своим путем, просто мир перестанет существовать, не дав ему ничего взамен. Никакого пространства, где Андрей сможет себя осознавать.

Жить так было мучительно, мысли постоянно шли двумя потоками, в одном — нормальные, о работе, о том, что надо бы поменять у машины резину, посмотреть новый фильм, а другой — постоянный, вязкий поток осмысления смерти. Больше всего Андрея злило то, что он здраво и ясно понимает все, что с ним происходит.

Так он и барахтался в этом черном потоке, пока не пришла ему в голову мысль: «Больше всего я боюсь не самой смерти, а того, что я понимаю все ее последствия, точнее, что последствий даже не будет».

И вот тогда в голове Андрея сначала тонким, прерывистым ручейком, а потом все, расширяясь и набирая силу, потек третий поток: «Чтобы не бояться, мне надо перестать понимать все то, что несет с собой смерть. Мне надо перестать осознавать реальность. Нужно сойти с ума»

Вот только нелегко оказывается это сделать. Если уж Андрей не потерял рассудок, живя с постоянным ужасом от ежедневного приближения смерти, то остальные стрессы и неурядицы выдерживал легко. И, в конце концов, третий поток услужливо вынес на поверхность решение проблемы, от которого Андрей похолодел и замер: «Чтобы сойти с ума, я должен сделать что-то такое, чего я не выдержу. Настолько дикое и неестественное для меня, после чего уже не смогу оставаться собой. Сжечь все предохранители. Это должно быть нечто непоправимое, что уже невозможно отыграть назад».


… Вечером какая-то сила, что услужливо толкает нас в спину, когда мы балансируем на самом краю, вынесла навстречу Андрею мента с автоматом. Что мент делал в этом глухом переулке, и, главное, что там делал Андрей, не знал, наверное, никто. А вот нож Андрей таскал с собой давно. Хороший швейцарский нож, с лазерной заточкой и стропорезом. Андрей ударил сзади, в шею. На всякий случай добавил еще раз. Оттащил труп под прикрытие домов и взял автомат. В подсумке обнаружился и запасной магазин. Его Андрей заткнул сзади, за пояс брюк. Автомат пристроил сбоку, под плащом. И быстро, замирая от сладкого, на этот раз, ужаса, пошел в сторону освещенных центральных улиц.

Спиной он чувствовал, как лопаются нити, привязывающие его к этой жизни. Пом — и лопнула ниточка, на другом конце которой была его мама, чпок — безвозвратно порвалась та, которая привязывала его к друзьям. Нити рвались легко и безболезненно, только одна упорно тянулась и пока даже не истончилась. Эта нить была черной и толстой — она привязывала Андрея к его страху. Страху смерти. Но, и она слегка поблекла, отступила перед третьим потоком, несущимся в голове. Этот поток настоятельно рекомендовал выбирать цель. И цель сама нашла его.

Небольшое кафе, с уютной, неярко светящейся вывеской, крылечком, отделанным деревом. И располагалось оно хорошо — на центральной улице, но в самом ее конце, что позволяло Андрею совершить задуманное без спешки.

Народа около кафе не было. Андрей перехватил автомат и снял его с предохранителя, поставив на короткие очереди по три выстрела. Ногой распахнул дверь и вошел.

В фойе сидели мордатый охранник и старенький седой гардеробщик. Охранника Андрей свалил очередью в упор, сделал пол-оборота и пристрелил гардеробщика. Открылась дверь в зал, выглянул недоумевающий официант — все три пули вошли ему в грудь, официанта внесло обратно. Андрей вошел в зал. За столиками сидело человек шесть, тупо уставившись на тело официанта, под которым уже растекалась черная лужа. Бармен за стойкой застыл с бутылкой и все лил и лил в бокал что-то розоватое. В него Андрей и выстрелил. Бармена бросило на полки с бутылками, откинуло обратно, он как-то боком упал. За одним из столиков завопила девчонка. Андрей повернулся и нажал на курок. Девчонку опрокинуло вместе со стулом. Парень, сидевший с ней за столиком резко вскочил, заорал что-то неразборчиво. Андрей выстрелил еще раз. Парень упал деревянно и некрасиво.

Андрей стрелял и чувствовал, как покрывается противным, липким потом страха. Он смотрел на темные лужи, расползающиеся под телами, ошметки мозгов, чьи-то валяющиеся на полу зубы, выбитые выстрелом, но ощущал лишь привычный страх. Только более сильный, такой, что сводило живот. Потому, что понимал — его не выпустят. Он поставил на эту карту все, он так ждал, что вот-вот что-нибудь мягко щелкнет, и он перестанет осознавать себя вечно трясущимся, закусывающим, чтобы не заорать, губу человечком. И наступит какое-то другое состояние, где не будет страха, где не надо будет думать о глухой стене, что отгородит его от мира.

Андрей тоскливо бродил между убитыми. Безумие не наступало. Одно из тел шевельнулось, человек застонал. Это была молодая, симпатичная, наверное, девушка. Пули попали ей в плечо и правую часть груди. Девчонка стонала, стеклянными от боли глазами глядя в потолок. Андрей опустился на корточки, вытащил нож. Стал резать девчонку. Медленно, стараясь не убить. И смотрел на себя как бы со стороны. Внутри были только страх и разочарование: «Я же такое творю, что и в кошмаре никогда не виделось! Я же живого человека режу! Медленно режу, по кусочкам!!»

Ничего не происходило, только обессилено хрипела девчонка на полу. Потом дернулась и затихла.

Как через вату Андрей услышал завывание сирен. Визг тормозов. Хлопки дверей. Топот ног. Что-то неразборчиво орал мегафон.

Андрей сел на стул и заплакал. Некрасиво, как плачут от очень сильного страха маленькие дети. Прижал к себе, как любимую плюшевую собаку, автомат. Было очень страшно. Страх был тоскливый и безнадежный. Третий поток мыслей исчез. Привычный второй заполнял собой голову быстро, как наводнение. Его уже не сдерживали обыденные, мелкие, но такие теплые мысли. Понимание того, что сейчас закончится все, совсем-совсем все, наваливалось как мягкие и тяжелые комья сырой глины. Нижняя губа противно и безостановочно тряслась, по щекам катились слезы, Андрей всхлипывал и тихо повизгивал.


… Дверь с грохотом слетела с петель. В проем вкатились черные быстрые тени. Визжа от ужаса, Андрей вскочил, пытаясь отбросить автомат, надеясь что сейчас скрутят, изобьют, посадят, но он будет жить, жить еще, понимать что он — это он, живой, дышащий, едящий и гадящий. Или что вот сейчас-то он не выдержит и уплывет в мягкое, ласковое непонимание происходящего, и тогда его, безумного и нежного, уж точно оставят жить.

Автоматы штурмовой группы загрохотали слаженно и деловито. Пули шлепали в тело Андрея, а он все визжал, визжал, чувствуя каждую из них, с холодным, разумным ужасом воспринимая каждую долю секунды как приближение своей смерти.

Ему было очень страшно…

Раста

Зимой в лесу хорошо. Только надо идти осторожно, глядя, куда ногу ставишь, а то, подвернешь ее на обледеневшем корневище, упрятанном под снегом, да так и останешься здесь, в тишине и холоде. Так вот, осторожно, не торопясь, я и шел, силки проверял. Привычно ловил звуки зимнего леса, думал о своем. Привык за десять лет разговаривать только с собой и лесом, потому неудобства не испытывал. Картины в голове крутились привычно, как тележное колесо в наезженной колее, глаза ловили то, что происходит вокруг — хорошо было, хорошо потому, что вокруг не было ни одного человека.

Пятнадцать лет назад все было по-другому. Пятнадцать лет назад я, юный, храбрый и глупый, собирался в княжью дружину. Где она теперь? Кто лег под вражьей стрелой, кто — не проснулся после морозной ночи, иные просто сбежали. А я — служил. Научился рубить мечом, кидать нож и тихо резать глотки, пускать стрелы и голыми руками сворачивать шеи. Еще научился не верить.

Когда вернулся в деревню, то в суме лежал только кошель с жалованьем и смена одежды. Кошель скоро опустел, я начал жить охотой и продажей шкур, на отшибе, на опушке леса. За прошедшие годы я сделался для деревни чужим. Меня не гнали, не ненавидели, не считали колдуном — просто не замечали. Сначала это мучило. Потом стало все равно. Пока я служил, умерли родители и больше ничего не связывало меня с теми, кто был вокруг. Я стал одиночкой.

Так вот я и шел, пока какой-то звук не заставил меня замереть. Впереди сопели и ругались не меньше троих здоровых мужиков. Голоса чужие, не деревенские это были.

Скинул суму и тихо пошел на звук. Меж деревьев открылась поляна, а на краю ее четверо мужиков пытались скрутить какую-то девчонку. Та прижалась спиной к стволу дерева, выставила вперед нож и по-волчьи щерилась. Один из лиходеев матерился, прижав руку к щеке — из-под ладони бежала кровь. Видать достала девчонка. Однако ясно было, что долго она не продержится, больно здоровы были разбойнички, да и мечи у них — не чета ее ножику.

Я не рассчитывал на охоту и с собой был только нож. Ну, и тем что есть, тоже можно дел натворить, надо только знать как. Поудобнее перехватил рукоять и прыгнул вперед. Началось!

Хорошо, что они стояли спиной ко мне — одному сбоку в шею, кровь брызнула упруго, сразу перехватить выпавший меч и второму в ноги. Снизу в живот с размаху и в сторону, в сторону. На колено, в стойку, оглядеться, что двое других творят. Один с мечом ко мне, а второй оседает на снег и девчонка над ним, нож из спины вынимает, глаза прозрачно-серые от бешенства, еще раз ножом по горлу ведет, чтоб уж точно враг не поднялся. Успел нырнуть под меч и сбоку рубанул того, что в меня целил. Мужик охнул и ноги у него подкосились. Сразу вслед — прямой выпад — меч вышел из спины разбойника, глаза у того закатились, тело тихо упало в снег.

Я огляделся — все четверо лежат, все мертвые. Хорошо поработал. А девчонка-то где? А та сползает по стволу. Мягко так валится. Подбежал к ней, подхватил, а полушубок ее, я в горячке и не заметил, весь от крови бурый, достали в бок мечом.

Ну, таких ран я навидался. Сноровисто стащил с нее полушубок, рубаху разрезал — рана неглубокая, но крови много вытекло. Однако выживет. Перетянул рану, в полушубок закутал. И задумался. Куда ее? К себе в избу? Отвык я, чтоб кто-то кроме меня порог переступал, но не оставлять же здесь. Подхватил на руки и понес. Девчонка высокая, крепкая, тяжеловато нести, ну, и не таких таскали. Нес и в лицо ее вглядывался. Светлые волосы, лицо нездешнее — высокие скулы, губы более тонкие, чем у местных, прямой нос, твердый подбородок — хорошее лицо, красивое.

Вот и избушка моя показалась, крайняя, возле самого леса. Положил находку нежданную на шкуры, к печи поближе, развел огонь, чугунок с водой греть поставил. И сел, глядя на найденыша. Казалось, не мучается она от раны. Не стонет, не мечется. Дыхание спокойное, как у спящей. Не знаю, сколько я так просидел. Потом — как очнулся. Вода уже закипела давно, пора рану осмотреть. Вынул чугунок, приготовил чистые тряпицы и развернул шкуры. И засмотрелся на крепкое, ладное тело. Ноги длинные, высокая грудь, вся плотно сбитая такая — с этакой хоть в бой, хоть на охоту, а больше всего хотелось — любить всю ночь, чтоб до рассвета себя не помнить. И тут она открыла глаза. Серые, зимние, словно метель в них. И звала эта метель меня.

Протянула руки и обвила мою шею. Потянула к себе. И смотрела неотрывно. И все ближе, ближе эти глаза, ближе метель, нет кроме нее ничего. И не нужно ничего более. «Тебя как зовут то?» — только и шепнул. «Ррраста» — с нездешним говором. И все, больше слов не было, только глаза, руки, тело, светлое, гибкое, хищное, только ее губы, что впивались в мои.

Только к рассвету опомнился: «А рана-то твоя как?!».

И отшатнулся. Не было раны. Был только шрам. Тонкий, затянувшийся, словно полгода, а не ночь прошла. Раста сидела, завернувшись в шкуру, и молча смотрела на меня своими серыми глазищами. А я вспоминал. Вспоминал, что рассказывала мне мать. Про серые тени, что зимними ночами вместе с метелью несутся по полям. Про белых огромных волков, что подходят к одиноким домам и молча ждут, когда выйдет кто-нибудь. Такие дома потом находили пустыми. Про светловолосых дев и мужчин, что говорят с рыканьем, приходят ненадолго в деревни и уходят в сумерках в лес. Про оборотней.

«Моя стая, — Раста смотрела в пол, говорила медленно, с натугой, — она придет сегодня ночью. За мной. Если люди испугаются и нападут — будет кровь».

Коротко взглянула на меня. И стало горько и радостно. Я нашел того, кто не видел во мне чужака. Но она уйдет. Или ее убьют потому, что она чужая. Тяжело подошел к Расте и опустился на колени. Гладил ее лицо, смотрел в глаза, вдыхал запах волос. Она обняла меня и прижала голову к своей груди. И я заплакал. Я не плакал много лет, и это было трудно.

Стало вечереть. Раста сидела на шкурах и молчала. Я сидел около огня и ждал. Стемнело. Завыл волк. Он выл около моих дверей. Я открыл дверь и вышел на крыльцо. Перед домом сидело десять огромных белых волков. Их глаза были мудры и печальны. Тот, что сидел ближе всех, подошел и обнюхал меня. Вернулся и сел.

Назад Дальше