Жизнь после Пушкина. Наталья Николаевна и ее потомки [только текст] - Татьяна Рожнова 11 стр.


На другой день, 6-го февраля, на рассвете, поехали мы в Святогорский монастырь; могилу еще рыли; моим гробокопателям помогали крестьяне Пушкина, узнавшие, что гроб прибыл туда; между тем как мы пели последнюю панихиду в церкви, могила была готова для принятия ящика с гробом — и часу в 7-м утра мы опустили его в землю. Я взял несколько горстей сырой земли и несколько сухих ветвей растущего близ могилы дерева для друзей и для себя, а для вдовы — просвиру. <…>

…я съездил в деревню Пушкина… осмотрел домик, сад, гульбище и две любимые сосны поэта… поговорил с дворником, с людьми дворовыми, кои желают достаться с деревнею на часть детям покойного…»{203}.

Сбылось еще одно предвидение Пушкина: земля Святогорья приняла его прах, согласно его воле. Ибо еще в апреле 1836 года рядом с могилой матери Пушкин купил место и для себя, сделав взнос в монастырскую казну. Он хотел, чтобы 150-пудовый «Горюн» Святогорского монастыря отзвонил по нему на Синичьей горе.

5 февраля 1837 года.

Этим днем датировано письмо князя П. А. Вяземского из Петербурга московскому почт-директору А. Я. Булгакову:

«<…> О том, что было причиной кровавой и страшной развязки, говорить много нечего. Многое в этом деле осталось темным и таинственным для нас самих. Довольно нам иметь твердое задушевное убеждение, что жена Пушкина непорочна и что муж ее и умер с этим убеждением, что любовь и ласковость к ней не изменилась в нем ни на минуту.

Пушкина в гроб положили и зарезали жену его городские сплетни, людская злоба, праздность и клевета петербургских салонов, безымянные письма. <…>

Наталья Николаевна очень слаба. О горести ее и говорить нечего…

Скажи ему (брату Н. Н. Пушкиной — Сергею Николаевичу Гончарову, жившему в Москве. — Авт.), что все порядочные люди, начиная от царской фамилии, приемлют к ней живейшее участие, убеждены в ее невиновности и признают всю эту бедственную историю каким-то фаталитетом, который невозможно объяснить и невозможно было предупредить.

Анонимные письма — причина всего: они облили горячим ядом раздражительное сердце Пушкина; ему с той поры нужна была кровавая развязка. <…>»{204}.

5 февраля 1837 года.

Евгений Баратынский — князю П. А. Вяземскому из Москвы.

«…Пишу к вам под громовым впечатлением, произведенным во мне, и не во мне одном, ужасною вестию о погибели Пушкина. Как русский, как товарищ, как семьянин, скорблю и негодую, мы лишились таланта первостепенного, быть может, еще не достигшего своего полного развития, который совершил бы непредвиденное, если б разрешились сети, расставленные ему обстоятельствами, если б в последней отчаянной схватке с ними судьба преклонила весы в его пользу. Не могу выразить, что я чувствую, знаю только, что я потрясен глубоко, и со слезами, ропотом, недоумением беспрестанно себя спрашиваю: зачем это так, а не иначе? Естественно ли, что великий человек, в зрелых летах, погиб на поединке, как неосторожный мальчик? Сколько тут вины его собственной, чужой, несчастного предопределения? В какой внезапной неблагосклонности к возникающему голосу России Провидение отвело око свое от поэта, давно составлявшего ее славу и еще бывшего (чтобы ни говорили злоба и зависть) ее великою надеждою? Я навестил отца в самую ту минуту, когда его уведомили о страшном происшествии. Он, как безумный, долго не хотел верить, наконец, на общие весьма неубедительные увещания сказал: „Мне остается одно — молить Бога не отнять у меня памяти, чтобы я его не забыл.“ Это было произнесено с раздирающею ласковостию. Есть люди в Москве, узнавшие об общественном бедствии с отвратительным равнодушием, но участвующее пораженное большинство скоро принудит их к пристойному лицемерию»{205}.

Из дневника Александра Яковлевича Булгакова:

«…Я не буду рассказывать о происходившем в доме Пушкина, когда привезли его туда раненого. Все подробно было в письме ко мне Вяземского, которого выписку от слова до слова смотри ниже. Изложу токмо о милостях, излиянных государем на опустелое семейство убитого поэта. Вдове назначено 5000 пенсии, каждому из детей (их четверо) по 1500 до их совершеннолетия, все имение выкуплено в Опекунском совете, и государь принял на себя уплату всех его долгов (до 45 т.)[32]. Сверх того поведено напечатать все сочинения Пушкина на иждивение кабинета, и пользу от продажи сей предоставить также семейству. Узнав, что у Пушкина найдено токмо 200 р. после его смерти, государь пожаловал 10 т. рублей на похороны. Вся история сия покрыта еще каким-то мраком, время все объяснит, но все лица, в ней участвовавшие, играют роль весьма неблаговидную: Дантес брал жену, не любя ее, из видов побочных, беззаконных. Как сестра, зная истинные чувства своего жениха, решилась за него выйти, как Пушкина, зная чувства Дантеса, жертвовала счастьем своей сестры? Я не говорю о Пушкине, он действовал тут как исступленный, коего страсть завлекла в пропасть, он на все смотрел глазами оскорбленного самолюбия. Зачем не уехал он из Петербурга? Зачем не увез жену с собою? <…> Она, говорят, плакала: верю этому для чести ее, но если бы она была и преступна, могло ли быть ужаснее последствие? Это великая наука для наших модных дам. Кокетство называют вздором, шалостью, безделицей, но искра одна тоже ничего не значит, а поднеси к ней бочонок пороху, и все взлетит на воздух. Вот так-то безделица уничтожает в одну минуту все семейственное счастье! Всякой жене должно знать нрав своего мужа, не доводить вещей до крайности. <…> Всем известно, что Пушкин несколько раз писал язвительные сатиры на покойного государя, что он всегда хулил все действия правительства, не признавая никакой власти, даже отцовскую, был наказываем, ссылаем, получил прощение и не исправился, был неблагодарен к тем, кто делал ему добро. Одним словом, талант его был столь же превосходен, сколь и безнравственность. На что же употребил он талант сей? На прекраснейшие, но пустые стихи. Карамзин трудился 25 лет и оставил после себя вечный, похвальный памятник: историю своего отечества. Зачем Пушкин не воспел 1812 год? <…>

В Петербурге две гласные партии, они друг друга беспощадно раздирают; разумеется, пушкинская сильнее, но не хотят размыслить, что в Пушкине два лица: поэт и человек. Удивляйся поэту, но не превозноси человека. Хотя нет нейтральных, но я третьей партии, хуля и Пушкина, и соперника его. Я мало знал покойного, хотя встречи у Вяземского были всегда довольно ласковы. <…> Впрочем, друзья его должны утешиться: ежели бы Пушкин прожил еще 60 лет, он не мог бы быть семейству своему столь полезен, какова была полезна ему смерть его по милосердию государя. Конечно, пройдя буйные лета молодости, он, может быть бы остепенился, обратил талант свой необыкновенный на сочинения полезные. Мы видели уже начало хорошее, он начал историю Петра Великого и дополнил бы труд Карамзина, а потому я того мнения, что Пушкин более унес с собою, нежели оставил после себя. Многие из сих рассуждений невольно вкрались в письмах моих к Тургеневу и Вяземскому. Это дало сему последнему мысль написать мне следующее длинное письмо от 5 февраля. Оно делает честь чувствам Вяземского, он хотел защитить память своего друга, но я останусь при своих мнениях. Я не строго сужу Пушкина. Я знаю, что и Вяземский некогда слишком свободно говорил, он за это пострадал, но я его никогда не поставлю на одну доску с Пушкиным. Оба они умны, остры, имеют дух сатирический, а сии качества делают нас всегда наклонными скорее к хуле, нежели к одобрению, но у Вяземского видно было одно желание блеснуть и поразить умом, а у Пушкина цель безвозвратно сразить выбранную им жертву. <…>

Я бегло разберу письмо Вяземского. Усилия его стремятся к тому, чтобы доказать, что Пушкина невинна. Нет у меня в уме упрекать ее в противном, но убеждение в том самого умирающего Пушкина есть ли доказательство? Это может знать токмо она и Дантес. Зачем же теперь Пушкин, убежденный в ее невинности, дрался? Говорят о безымянных письмах: но тогда спокойствие, счастье, честь всякого семейства будут зависеть от презрительного злодея, тайно действующего! Ежели бы Пушкин убил соперника, или, жертвуя собственной жизнью, омыл честь свою и жены своей, нечего было бы говорить, но все остается как прежде, хотя представились бы еще 20 мстителей, из коих один, наконец, и убил бы Дантеса. Пушкин говорит: „Я рогоносец по милости публики“. Князь навел на это публику; имела ли публика причины думать это, делать такие заключения? Кто мог зажать рот публике? Одна только Пушкина? Сделала она это? Видно, нет!.. Пушкин в истории сей был несчастною, бесполезною жертвою, смертию своей он никого не искупил, не спас. Поведение его было твердо, мужественно, но необдуманно, пристрастно. Он в последние минуты показал твердость необыкновенную. Вообще смерть его должна примирить с ним тех, которые его не любили, но ежели письмо Вяземского не обратит к покойному общего мнения (я всегда говорю о человеке, а не о поэте), то оно умножит любовь и уважение к тому, который так ревностно защищает друзей своих, к тому, который любит их еще более после смерти их, нежели когда они были живы. Я не прощаю Пушкину, что он, умирая, не упомянул о своем отце, который перенес много от него огорчений, великодушие к своему убийце делает ему честь, но после бога и государя должен он был примириться с отцом своим. Слова Арндта, конечно, хороши. Он говорит: „Для Пушкина жаль, что он не был убит на месте, потому что мучения его невыразимы, но для чести жены его это счастье, что он остался жив. Никому из нас, видя его, нельзя сомневаться в невинности ее и в любви, которую к ней Пушкин сохранил“. Я согласен с последним: Пушкин умер, убежденный в ее невинности, умер с прежнею к ней любовью, но невинность ее в отношении к публике остается все пока под разбором и судом той же строгой, пристрастной, завистливой и несправедливой публики. <…> Вяземский пишет: „Дай бог нам каждому такую кончину“. — Нет, не согласен я на сие. Я желаю себе совсем иного рода кончину, чем Пушкина»{206}.

5 февраля 1837 года.

«Начальнику III Отделения Его Императорского Величества канцелярии» генерал-адъютанту А. X. Бенкендорфу:

«Милостивый государь граф Александр Христофорович.

Генерал Дубельт сообщил мне желание вашего сиятельства, чтобы бумаги Пушкина рассматривались бы мною и им в вашем кабинете. Если на нем выражается воля государя императора, повинуюсь беспрекословно. Если это только одно собственное желание вашего сиятельства, то я также готов исполнить его, но позволю себе сделать одно замечание: я имею другие занятия и для меня было бы гораздо удобнее рассматривать бумаги Пушкина у себя, нежели в другом месте. Ваше сиятельство можете быть уверены, что я к этим бумагам однако не прикоснусь… Они будут самим генералом Дубельтом со стола в кабинете Пушкина положены в сундук; этот сундук будет перевезен его же чиновником ко мне, запечатанный его и моею печатью. Эти печати будут сниматься при начале каждого разбора и будут налагаемы снова самим генералом всякий раз, как скоро генералу будет нужно удалиться. Следовательно за верность их сохранения ручаться можно. С таким распоряжением время, нужное мне на другие занятия, сохранится.

Прошу ваше сиятельство сделать мне честь уведомить меня — может ли быть принято мое предложение?

Действительный статский советник В. А. Жуковский»{207}.


6 февраля 1837 года

А. X. Бенкендорф — В. А. Жуковскому.

«Получив два письма вашего превосходительства от 5 числа сего месяца, я имел счастье повергать оные на высочайшее благоусмотрение — и поспешаю иметь честь ответствовать.

Бумаги, могущие повредить памяти Пушкина, должны быть доставлены ко мне для моего прочтения. Мера сия принимается отнюдь не в намерении вредить покойному в каком бы то ни было случае, но единственно по весьма справедливой необходимости, чтобы ничего не было скрыто от наблюдения правительства, бдительность коего должна быть обращена на все возможные предметы. По прочтении этих бумаг, ежели таковые найдутся, они будут преданы немедленно огню в вашем присутствии.

По той же причине все письма посторонних лиц, к нему писанные, будут, как вы изволите предполагать, возвращены тем, кои к нему писали, не иначе, как после моего прочтения.

Предложение вашего превосходительства относительно оставшихся сочинений как самого Пушкина, так и тех, кои были ему доставлены для помещения в „Современнике“, и другие такого рода бумаги, будет исполнено с точностию, но также после предварительного их рассмотрения, дабы можно было сделать разбор, которые возвратить к сочинителям и которые истребить совершенно.

Бумаги, взятые из государственного архива, и другие казенные должны быть возвращены по принадлежности, и дабы иметь верное сведение об оных, я вместе с сим отнесся к г-ну вице-канцлеру графу Нессельроде. Письма вдовы покойного будут немедленно возвращены ей, без подробного оных прочтения, но только с наблюдением о точности ее почерка.

Наконец приемлю честь сообщить вашему превосходительству, что предложение рассматривать бумаги Пушкина в моем кабинете было сделано мною до получения второго письма вашего, и единственно в том предположении, дабы с одной стороны отклонить наималейшее беспокойство от госпожи Пушкиной, с другой же дать некоторую благовидность, что бумаги рассматриваются в таком месте, где нечаянная утрата оных не может быть предполагаема. Но как по другим занятиям вашим вы изволите находить эту меру для вас затруднительною, то для большего доказательства моей совершенной к вам доверенности, я приказал генерал-майору Дубельту, чтобы все бумаги Пушкина рассмотрены были в покоях вашего превосходительства»{208}.

«6-го февраля Алекс. Ив. Тургенев проводил тело, милого нашего Пушкина А. Серг. Приехал в Тригорское и пробыл ровно I-и сутки. А. С. скончался 29 Генваря в Петерб.», — записала в своем месяцеслове П. А. Осипова.

6-го февраля 1837 года.

Данзас и Дантес впервые предстали перед судом лично. Им было официально объявлено «о произведении над ними военного суда».

В этот же день Константин Данзас по просьбе князя Вяземского написал на его имя письмо, в котором подробно изложил ход дуэли между Пушкиным и Дантесом.


7 февраля 1837 года

А. И. Тургенев — князю П. А. Вяземскому и В. А. Жуковскому.

«7 февраля, воскресенье, 5-й час утра. Псков.

Мы предали земле земное на рассвете. Я провел около суток в Тригорском у вдовы Осиповой, где искренно оплакивают поэта и человека в Пушкине… Везу вам сырой земли, сухих ветвей — и только…»{209}.

7 февраля 1837 года.

9-й день, как у России не стало Пушкина.

В тот же день, согласно приказу Николая I, были увезены на жандармский досмотр все рукописи Пушкина из его кабинета, в котором он умер. Сам кабинет был опечатан по приказу императора еще 29 января печатью начальника корпуса жандармов Л. В. Дубельта через 3/4 часа после кончины Поэта. В. А. Жуковскому было велено приложить и свою печать.

Бенкендорф называл Дубельта своей «правой рукой», а современники считали его «головой» графа. Сам же Дубельт, благодаря своей ловкости и изворотливости, активно взбирался по служебной лестнице вверх, взяв за правило подписывать свои личные донесения шефу жандармов «Вашего сиятельства нижайший раб».

Из донесений:

«В присутствии действительного статского советника Жуковского и генерал-майора Дубельта был распечатан кабинет покойного камер-юнкера Александра Сергеевича Пушкина и все принадлежавшие покойному бумаги, письма и книги в рукописях собраны, уложены в два сундука и запечатанные перевезены в квартиру действительного статского советника Жуковского, где и поставлены в особенной комнате. Печати приложены: одна штаба корпуса жандармов, другая г-на Жуковского, ключи от сундуков приняты на сохранение генерал-майором Дубельтом, дверь комнаты, в которой поставлены сундуки, также запечатана обеими печатями.

Действительный ст. сов. Жуковский. Генерал-майор Дубельт»{210}.

|


8 февраля 1837 года

«8 февраля 1837 года.

В присутствии нашем вскрыт один из запечатанных сундуков, и половина хранящихся в оном бумаг разобрана и разделена по предметам. Между сими бумагами оказалось: 1) Указы российских государей, данные кн. Долгорукову. 2) Отношения графа Бенкендорфа. 3) Письма разных частных лиц. 4) Домашние счеты. 5) Различные стихотворения и прозаические сочинения Пушкина и других лиц. 6) Письма, принадлежащие г-же Пушкиной. 7) Пакет с билетами. Все сии бумаги запечатаны в пакеты по предметам.

Действительный ст. сов. Жуковский.

Генерал-майор Дубельт»{211}.

Так, под неусыпным оком жандармов, состоялся посмертный обыск Пушкина.

Наталья Николаевна — В. А. Жуковскому.

«Надеясь вскоре уехать, я буду просить Вас возвратить мне письма, писанные мною моему мужу… мысль увидеть его бумаги в чужих руках прискорбна моему сердцу…»{212}.

В то же время шеф жандармов Бенкендорф писал служебное донесение императору:

«В начале сего года умер, от полученной им на поединке раны, знаменитый наш стихотворец Пушкин.

Пушкин соединял в себе два единых существа: он был великий поэт и великий либерал, ненавистник всякой власти. Осыпанный благодеяниями государя, он, однако же, до самого конца жизни не изменился в своих правилах, а только в последние годы жизни стал осторожнее в изъявлении оных. Сообразно сим двум свойствам Пушкина образовался и круг его приверженцев. Он состоял из литераторов и из всех либералов нашего общества. И те и другие приняли живейшее, самое пламенное участие в смерти Пушкина; собрание посетителей при теле было необыкновенное: отпевание намеревались сделать торжественное, многие располагали следовать за гробом до самого места погребения в Псковской губернии: наконец, дошли слухи, что будто в самом Пскове предполагалось выпрячь лошадей и везти гроб людьми, приготовив к этому жителей Пскова. Мудрено было решить, не относились ли все эти почести более Пушкину-либералу, нежели Пушкину-поэту. — В сем недоумении и имея в виду отзывы многих благомыслящих людей, что подобное как бы народное изъявление скорби о смерти Пушкина представляет некоторым образом неприличную картину торжества либералов, — высшее наблюдение признало своею обязанностью мерами негласными устранить все сии почести, что и было исполнено»{213}.

Ознакомившись с отчетом Бенкендорфа, Николай I наложил резолюцию: «Весьма удовлетворительно и читал с большим удовольствием»{214}.

Назад Дальше