«Знаю! Из Петербурга пишут о том же! Клянусь всем, что самая низкая и подлая клевета! Наталья Николаевна молода, легкомысленна, но она любит мужа, никогда не изменяла и не изменит, — за это я головой моей ручаюсь!»{230}.
11 февраля 1837 годаСогласно указу Николая I было учреждено «Опекунство над малолетними детьми и имуществом А. С. Пушкина».
В Опекунский совет вошли:
1. Председатель совета — граф Григорий Александрович Строганов (1770–1857), действительный тайный советник, обер-камергер, член Государственного совета.
2. Василий Андреевич Жуковский (1783–1852) — действительный статский советник, воспитатель цесаревича Александра.
3. Граф Михаил Юрьевич Виельгорский (1788–1856) — гофмейстер двора, композитор и меценат.
4. Наркиз Иванович Тарасенко-Отрешков (1805–1873) — камер-юнкер, писатель-экономист, издатель.
Граф Строганов был двоюродным братом матери Натальи Николаевны и, следовательно, ей самой приходился двоюродным дядей. Он и его жена, графиня Юлия Павловна[38], были посажёные отец и мать со стороны невесты на свадьбе Екатерины Гончаровой.
«Пушкина хоронили на счет графа Григория Александровича Строганова»{231}, — вспоминала княгиня Вяземская.
Жуковский и граф Виельгорский были ближайшими друзьями Поэта.
В отличие от остальных членов Опекунского совета, 32-летнего камер-юнкера Тарасенко-Отрешкова Наталья Николаевна в опекуны не просила. Она знала, как Пушкин к нему относился, называя его в письмах к ней то «Отрежковым», то «Отрыжковым».
В разговорах с Плетневым поэт характеризовал его «двуличный Отрешков». Этот человек с сомнительной репутацией был назначен, поскольку пользовался тайным покровительством шефа жандармов графа A. X. Бенкендорфа.
Барон Луи Геккерн — голландскому министру иностранных дел барону Верстолку.
«С.-Петербург, 11 февраля 1837 года.
Господин барон!
Грустное событие в моем семействе заставляет меня прибегнуть к частному письму, чтобы сообщить подробности о нем вашему превосходительству. Как ни печален был его исход, я был поставлен в необходимость поступить именно так, как я это сделал, и я надеюсь убедить в том и ваше превосходительство простым изложением всего случившегося.
Вы знаете, барон, что я усыновил одного молодого человека, жившего много лет со мною[39], и он теперь носит мое имя. Уж год, как мой сын отличает в свете одну молодую и красивую женщину, г-жу Пушкину, жену поэта с такой же фамилией. Честью могу заверить, что это расположение никогда не переходило в преступную связь, все петербургское общество в этом убеждено, и г. Пушкин также кончил тем, что признал это письменно и при многочисленных свидетелях. Происходя от одного африканского негра, любимца Петра Великого, г. Пушкин унаследовал от предка свой мрачный и мстительный характер.
Полученные им отвратительные анонимные письма около четырех месяцев тому назад разбудили его ревность и заставили его послать вызов моему сыну, который тот принял без всяких объяснений.
Однако в дело вмешались общие друзья. Сын мой, понимая хорошо, что дуэль с господином Пушкиным уронила бы репутацию жены последнего и скомпрометировала бы будущность его детей, счел за лучшее дать волю своим чувствам и попросил у меня разрешения сделать предложение сестре г-жи Пушкиной, молодой и хорошенькой особе, жившей в доме супругов Пушкиных; этот брак, вполне приличный с точки зрения света, так как девушка принадлежала к лучшим фамилиям страны, спасал все: репутация г-жи Пушкиной оставалась вне подозрений, муж, разуверенный в мотивах ухаживания моего сына, не имел бы более поводов считать себя оскорбленным (повторяю, клянусь честью, что он им никогда и не был), и, таким образом, поединок не имел бы уже смысла. Вследствие этого я полагал своей обязанностью дать согласие на этот брак. Но мой сын, как порядочный человек и не трус, хотел сделать предложение только после поединка, несмотря на то, что знал мое мнение на этот счет. Секунданты были выбраны обеими сторонами, как вдруг г. Пушкин написал им, что, будучи осведомлен общей молвой о намерениях моего сына, он не имеет более причин его вызывать, что считает его человеком храбрым и берет свой вызов обратно, прося г. Геккерена возвратить ему его слово и вместе с тем уполномочивая секундантов воспользоваться этим письмом по их усмотрению.
Когда это дело было таким образом покончено, я, как это принято между порядочными людьми, просил руки г-жи Гончаровой для моего сына.
Два месяца спустя, 10 января, брак был совершен в обеих церквах в присутствии всей семьи. Граф Григорий Строганов с супругой, родные дядя и тетка молодой девушки, были ея посаженными отцом и матерью, а с моей стороны графиня Нессельроде была посаженной матерью, а князь и княгиня Бутера свидетелями. С этого времени мы в семье наслаждались полным счастьем; мы жили, обласканные любовью и уважением всего общества, которое наперерыв старалось осыпать нас многочисленными тому доказательствами. Но мы старательно избегали посещать дом господина Пушкина, так как его мрачный и мстительный характер нам был слишком хорошо знаком. С той или с другой стороны отношения ограничивались лишь поклонами.
Не знаю, чему следует приписать нижеследующее обстоятельство: необъяснимой ли ко всему свету вообще и ко мне в частности зависти, или какому-либо другому неведомому побуждению, но только прошлый вторник (сегодня у нас суббота), в ту минуту, когда мы собрались на обед к графу Строганову, и без всякой видимой причины, я получаю письмо от господина Пушкина. Мое перо отказывается воспроизвести все отвратительные оскорбления, которыми наполнено было это подлое письмо.
Все же я готов представить вашему превосходительству копию с него, если вы потребуете, но на сегодня разрешите ограничиться только уверением, что самые презренные эпитеты были в нем даны моему сыну, что доброе имя его достойной матери, давно умершей[40], было попрано, что моя честь и мое поведение были оклеветаны самым гнусным образом.
Что же мне оставалось делать? Вызвать его самому? Но, во-первых, общественное звание, которым королю было угодно меня облечь, препятствовало этому; кроме того, тем дело не кончилось бы. Если бы я остался победителем, то обесчестил бы своего сына; недоброжелатели всюду бы говорили, что я сам вызвался, так как уже раз улаживал подобное дело, в котором мой сын обнаружил недостаток храбрости; а если бы я пал жертвой, то его жена осталась бы без поддержки, так как мой сын неминуемо выступил бы мстителем. Однако я не хотел опереться только на мое личное мнение и посоветовался с графом Строгановым, моим другом. Так как он согласился со мною, то я показал письмо сыну, и вызов господину Пушкину был послан. Встреча противников произошла на другой день в прошлую среду. Дрались на пистолетах. У сына была прострелена рука навылет, и пуля остановилась в боку, причинив сильную контузию. Господин Пушкин был смертельно ранен и скончался вчера среди дня. Так как его смерть была неизбежна, то император убедил его умереть христианином, послал ему свое прощение и обещал позаботиться о его жене и детях.
Нахожусь пока в неизвестности относительно судьбы моего сына. Знаю только, что император, сообщая эту роковую весть императрице, выразил уверенность, что барон Геккерен был не в состоянии поступить иначе. Его жена находится в состоянии, достойном всякого сожаления. О себе уж не говорю.
Таков, барон, быстрый ход изложенного здесь события. Со следующей почтой сочту своим долгом прислать вашему превосходительству новые данные, могущие окончательно осветить в вашем сознании происшедшее, на тот случай, если бы вы пожелали довести до его величества этот отчет, вполне точный и беспристрастный.
Если что-нибудь может облегчить мое горе, то только те знаки внимания и сочувствия, которые я получаю от всего петербургского общества. В самый день катастрофы граф и графиня Нессельроде, так же, как и граф и графиня Строгановы, оставили мой дом только в час пополуночи.
Барон де Геккерен»{232}.
Сохранился ответ принца Нидерландов Вильгельма Оранского на секретное послание Николая I, доставленное специальным курьером в Гаагу. (К сожалению, само письмо русского царя до нас не дошло.)
12 февраля 1837 года
Принц Оранский — Николаю I.
«Дорогой Николай!
Всего два слова, чтобы использовать проезд курьера, тем более, что Поц-цо (граф Карл Поццо ди Борго, русский посол в Англии с 1834 г. — Авт.) послал его сюда по моей просьбе, не зная, что я имел бы случай отвечать на твое письмо о деле Геккерна через посредство стремительно возвращающегося Геверса, который вот уже три дня в пути.
Я пишу тебе очень поспешно: сегодня у нас святая пятница и приготовление к причастию.
Геккерн получит полную отставку тем способом, который ты сочтешь за лучший. Тем временем ему дан отпуск, чтобы удалить его из Петербурга.
Все, что ты мне сообщил на его счет, вызывает мое возмущение, но, может быть, это очень хорошо, что его миссия в Петербурге заканчивается, так как он кончил бы тем, что запутал бы наши отношения, бог знает с какой целью. <…>»{233}.
12 февраля 1837 года.
Шло очередное слушание Военно-судного дела о поединке Пушкина, начатого еще 3 февраля. Состоялся четвертый допрос Дантеса. Военно-судной комиссией подсудимому был задан вопрос: «<…> не известно ли вам, кто писал в ноябре месяце <…> к Господину Пушкину от неизвестнаго письма[41] и кто виновники оных, распространили ли вы нелепые слухи, касающиеся до чести жены его, вследствие чего тогда же он вызвал вас на дуэль, которая не состоялась потому, что вы предложили ему жениться на его свояченице, но вместе с тем требовал от вас, чтоб не было никаких сношений между двумя вашими семействами. Несмотря на сие вы даже после свадьбы не переставали дерзко обходиться с женою его, с которою встречались только в свете, давали повод к усилению мнения поносительного как для его чести, так и для чести жены его, что вынудило его написать 26 генваря письмо к Нидерландскому Посланнику, бывшее причиною вызова вашего на дуэль»{234}.
Дантес в своем ответе все отрицал: «Мне неизвестно кто писал к Господину Пушкину безимянные письма в Ноябре месяце и после того, кто виновники оного, слухов нелепых касающихся до чести жены его я никаких не распространял а несогласен с тем что я уклонился от дуэли предложением моим жениться на его свояченице; <…> что же касается до моего обращения с Г-жою Пушкиной, не имея никаких условий для семейных наших сношений я думал что был в обязанности кланяться и говорить с нею при встрече в обществе как и с другими дамами <…> К тому же присовокупляю что обращение мое с нею заключалось в одних только учтивостях <..> и не могло дать повода к усилению поносительного для чести обоих слухов и написать 26 Генваря письмо к Нидерландскому Посланнику»{235}.
Вместе с тем, сохранилось свидетельство одного из первых биографов Пушкина Петра Ивановича Бартенева, который в своих заметках о Поэте писал: «Граф В. Ф. Адлерберг сказывал мне, что еще в 1836 году на одном вечере он видел, как Дантес глазами помигивая кому-то на Пушкина, пальцами показывал рога…»{236}.
Андрей Карамзин, в мае 1836 года уехавший на лечение за границу, будучи в Париже у Смирновых, проживавших в то время, как и он, в столице Франции, получив известие о гибели Пушкина, писал матери в Петербург:
«12 февраля 1837 года.
Я получил Ваше горестное письмо с убийственным известием, милая, добрая маменька, и до сих пор не могу опомниться!.. Милый, светлый Пушкин, тебя нет!.. Я плачу с Россией, плачу с друзьями его, плачу с несчастными жертвами (виноватыми или нет) ужасного происшествия. Поздравьте от меня петербургское общество, маменька, оно сработало славное дело: пошлыми сплетнями, низкою завистию к гению и к красоте оно довело драму, им сочиненную, к развязке; поздравьте его, оно того стоит. Бедная Россия! Одна звезда за другою гаснет на твоем пустынном небе, и напрасно смотрим, не зажигается ли заря на востоке — темно!
Как пишу вам эти строки, слезы капают из глаз — мне грустно, неизъяснимо грустно. Я не свидетель того, что теперь происходит у вас, но сердце замирает при мысли о великом отчаянии, которое разрывает теперь некоторые сердца. Пушкин — это высокое создание, оставил мир, в котором он не был счастлив, возвратился в отчизну всего прекрасного; жалки мы, которые его оплакиваем, которые лишились того, который украшал наш круг своим присутствием, наше отечество своею славою, который озарял нас всех отблеском своего света. Нельзя и грешно искать виноватых в несчастных… бедная, бедная Наталья Николаевна! Сердце заливается кровью при мысли о ней. Милая маменька, я уверен, что вы ее не оставили. Сидя за столом у Смирновых, мне вручили ваше письмо, я переменился в лице, потому что только четыре дня тому назад, что получил последнее, но увидя вашу руку и милой Сонюшки, успокоился; прочел, вскрикнул и сообщил Смирновым. Александра Осиповна горько заплакала. Вечером собрались у них Соболевский, Платонов (этот человек, которого вы не любите, человек, щеголяющий своей стоической бесчувственностью, плакал, глотая слезы, когда я ему показал ваше письмо), и, полные дружеского негодования, они произносили беспощадные проклятия… Бог им прости, я не мог им вторить ни сердцем, ни словами; спорил и ушел, потому что мне стало неприятно, и я уверен, что если бы великий покойник нас мог слышать, он поблагодарил бы меня; он же сказал: „Что бы ни случилось, ты ни в чем не виновата…“ Да будет по словам его. Я не знаю, что сказать о Дантесе… Если правда, что он после свадьбы продолжал говорить о любви Наталье Николаевне, то он осужден, но я не могу и не хочу верить. Не думают ли о памятнике? Скажите брату Саше, что я ожидаю от него письма он как мужчина мог многое слышать, пусть не поленится. Неужели не откроется змея, написавшая безымянные письма, и клеймо всеобщего презрения не приложится к лицу злодея и не прогонит его на край света. Божеское правосудие должно бы открыть его, и мне кажется, что я бы с наслаждением согласился быть его орудием»{237}.
Писал Андрей Карамзин и о реакции Гоголя на смерть Пушкина (Гоголь с ноября 1836 по февраль 1837 г. также находился в Париже): «Он совсем с тех пор не свой. Бросил то, что писал, и с тоской думает о возвращении в Петербург, который опустел для него»{238}.
13 февраля 1837
Сергей Александрович Соболевский — П. А. Плетневу из Парижа.
«Любезный Петр Александрович.
Третьего дня получили мы роковое известие о бедном нашем Пушкине. Первые минуты отданы нашему горю; но теперь дело не в том, чтобы горевать о нем; дело в том, чтобы быть ему полезным во оставшихся после него. Государь обещал умирающему свое высокое попечение о детях. Отец он добрый! но у этого отца сирот много; он может оградить Пушкиных от недостатка, но уделить им избытка на счет прочих — он не может. Это бы дело России; а наше дело подстрекнуть, вызвать Россию на это! <…>
Итак, на что могут надеяться дети Пушкина?
1) Ныне на продажу его библиотеки; на постепенную продажу его сочинений напечатанных и на право перепечатывания.
<…> О наследстве деда (Сергея Львовича. — Авт.) и говорить нечего. <…> Что же выходит в итоге? Продажа книг едва ли покроет долги покойного, <…> сочинения его, продаваемые мало помалу, будут приносить ежегодно нечто малое <…> ничего не составится целого, ибо и в хороших руках трудно бы этому составиться, а тем более в руках женщины не хозяйки — какова Н. Н. Умрет Сергей Львович, оставит имение расстроенное, трудное к дележу; кто будет это распутывать? <…>
Тут нам заговорят о дядьях, тетках и прочих. Горько, очень горько зависеть от чужих капризов <…>
Вот чего желал бы: 1) чтобы Плетнев, Жуковский и Вяземский немедленно составили опекунство <…> 4) чтобы они занялись немедленно, при помощи всякого, кто благороден и грамотен, поставить Пушкину монумент, не каменный, не медный, а денежный, составить капитал, обеспечивающий независимую безбедность детей его: сыновей при вступлении в службу, дочерей при выдаче замуж. <…>
В отдаленных местах, людям давно умершим, Державину и Карамзину, людям умершим просто, оставившим обеспеченные семейства, спустя долго после их смерти вздумали поставить монументы. На эти монументы собираются деньги; и хотя ни Державин, ни Карамзин никогда не были так народны, так завлекательны, как Пушкин, хотя они давно умерли и умерли тихо, хотя монументы поставятся там, где их большая часть поставителей не увидят, хотя Правительство (всем добрым у нас руководствующее), в это дело вмешалось не горячо или даже вовсе не мешалось, — а собраны значительные суммы. Неужели напротив того подписка не суетная, а истинно полезная, подписка не на камни, а на хлеб, в пользу имени народного, в горячности первого горя сделанная, распоряжаемая теми, в ком время не простудит его, подписка, которая должна быть отражением народной нашей гордости или даже нашего тщеславия — неужели такая подписка, открытая под влиянием высочайшего имени, подкрепленная его волею — не принесет многого и очень многого? Пушкин сказал бы: с мира по ниточке, бедному рубашка. Легко, очень легко сделать из этого дело придворное, дело правительственное, дело модное.
Да не будет однако же подаянием! Бог сохрани нас от этого. Пока мы живы — дети Пушкина нищими не будут; но да будет это изъявлением Русской благодарности к тому, кто так долго и так разнородно нас тешил; да будет это, как сказал я выше, монументом незабвенному; а за материальным монументом недостатка не будет. Его имени на простом камне довольно.