Жизнь после Пушкина. Наталья Николаевна и ее потомки [только текст] - Татьяна Рожнова 20 стр.


Новые доносы восстановили против него императора Александра, который сослал его в небольшое, принадлежавшее ему имение. Пушкин прожил там два года, употребив их на серьезные труды по истории России, которую он изучил основательно. Его беседа на исторические темы доставляла удовольствие слушателям; об истории он говорил прекрасным языком поэта, как будто сам жил в таком же близком общении со всеми этими старыми царями, в каком жил с Петром Великим его предок Аннибал — любимец негр. Там, в тиши и уединении русской деревни, он сочинил еще множество мелких стихотворений, которые русские женщины так же хорошо знают наизусть и декламируют, как в Германии молодые девушки стихи Шиллера. Опала его принесла в дар поэзии еще шесть первых песен „Онегина“, в которых Пушкин уже освобождается от влияния лорда Байрона, и его лучшее произведение „Борис Годунов.“ Этими произведениями Пушкин создал русский язык, которым пишут и говорят теперь, и заслужил все почести, которые мы воздавали Малербу.

Пушкину были оказаны все почести вскоре по прибытии его в Москву. Император вернул его из имения, где он все время жил в уединении, но не в безвестности, и обратился к Пушкину в своем кабинете с горячей и живой речью, свойственной ему, которая проникла в сердце поэта. Кажется, искренняя, простая, полная благородного чувства, речь Пушкина понравилась государю, так как все предубеждения против него исчезли. С тех пор его талант, оригинальность речи, исключительные особенности его жизни, его поэзия привлекли к нему общее внимание. Он участвовал в турецкой кампании волонтером, в свите фельдмаршала Паскевича, путешествовал по внутренней России, изучал нравы, памятники, разыскивая предметы, любопытные для его внимания: то старые песни, то следы знаменитого Пугачева, историю которого он тщательно описал. Затем влечения его меняются, он женится. Счастье его было велико и достойно зависти, он показывал друзьям с ревностью и в то же время с нежностью свою молодую жену, которую гордо называл „своей прекрасной смуглой Мадонной“. В своем веселом жилище с молодой семьей и книгами, окруженный всем, что он любил, он всякую осень приводил в исполнение замыслы целого года и перелагал в прекрасные стихи свои планы, намеченные в шуме петербургских гостиных, куда он приходил мечтать среди толпы. Счастье, всеобщее признание сделали его, без сомнения, благоразумным. Его талант более зрелый, более серьезный не носил уже характера протеста, который стоил ему стольких немилостей во времена его юности. „Я более не популярен“, — говорил он часто. Но, наоборот, он стал еще популярнее, благодаря восхищению, которое вызывал его прекрасный талант, развивавшийся с каждым днем.

Одного недоставало счастью Пушкина: он не был за границей. В ранней молодости пылкость его мятежных идей повлекла за собой запрещение этого путешествия, а позднее семейные узы удерживали его в России. Какой грустью проникался его взор, когда он говорил о Лондоне и в особенности о Париже! С каким жаром он мечтал об удовольствии посещений знаменитых людей, великих ораторов и великих писателей. Это была его мечта! И он украшал всем, что могло представить ему его воображение поэта, то новое для него общество, которое он так жаждал видеть. Об этом, без сомнения, сожалел Пушкин, умирая; это было одним из тех неудовлетворенных желаний, которые он оплакивал вместе со всем, что ему было дорого и что он должен был покинуть!

История Петра Великого, которую составлял Пушкин по приказанию императора, должна была быть удивительной книгой. Пушкин посетил все архивы Петербурга и Москвы. Он разыскал переписку Петра Великого включительно до записок полурусских, полунемецких, которые тот писал каждый день генералам, исполнявшим его приказания. Взгляды Пушкина на основание Петербурга были совершенно новы и обнаруживали в нем скорее великого и глубокого историка, нежели поэта. Он не скрывал между тем серьезного смущения, которое он испытывал при мысли, что ему встретятся большие затруднения показать русскому народу Петра Великого таким, каким он был в первые годы своего царствования, когда он с яростью приносил все в жертву своей цели. Но как великолепно проследил Пушкин эволюцию этого великого характера и с какой радостью, с каким удовлетворением правдивого историка он показывал нам государя, который когда-то разбивал зубы не желавшим отвечать на его допросах и который смягчился настолько к своей старости, что советовал не оскорблять „даже словами“ мятежников, приходивших просить у него милости.

Пушкин умер мужественно и не изменил своему неустрашимому характеру. Пораженный насмерть пулею Дантеса, он приподнимается и требует оружия, чтобы выстрелить в свою очередь. Два раза оно выскальзывает из его ослабевшей руки, наконец, ему удается воспользоваться им, и он ранит в руку своего противника. Его отнесли домой, и он жил еще два дня. Он умер, не обвиняя никого в своем несчастье. Пушкин был камер-юнке-ром императора и имел несколько орденов. Он не оставил состояния, но император великодушно принял под свое могущественное покровительство вдову великого поэта и четырех бедных малюток»{316}.

Друзья Поэта положительно отзывались об этой статье, тем более что в России о Пушкине ничего не писали — запрещала цензура.

Князь П. А. Вяземский в марте того же года признавался в письме Александре Осиповне Смирновой (Россет): «Наши журналы и друзья Пушкина не смеют ничего про него печатать, с ним точно то, что с Пугачевым, которого память велено было предать забвению. Статья в „Журнале дебатов“ Леве-Веймара не пропущена, хотя она довольно справедлива и писана с доброжелательством, а клеветы пропускаются»{317}.

По мнению Н. И. Кривцова, статья была «очень хорошо составлена и очень толкова, написана она в чисто французской манере и в то же время обличает знание русского языка, что необычно у иностранцев»{318}.

И князь В. Ф. Одоевский писал М. С. Волкову о том же: «Вы знаете уже ужасное происшествие с нашим поэтом Пушкиным. В „Journal des Débats“ была написана довольно справедливая статья»{319}.

Удивляет единодушие оценок. Даже в одних и тех же выражениях: «справедливая статья…»

Интересно, что сказал бы сам Пушкин по поводу этой статьи, прочитав о себе некоторые пассажи?.. Возможно, рассмеялся бы своим «живым, ребячески веселым смехом» или разразился бы очередной дружеской эпиграммой. Особенно по поводу того, что он, будучи «камер-юнкером императора, имел несколько орденов». Уж не за то ли, что «участвовал в турецкой кампании волонтером, в свите фельдмаршала Паскевича»? А каким верноподданническим чувством наполнены слова о том, что «император принял под свое могущественное покровительство вдову великого поэта и четырех бедных малюток»!.. Ведь цена этих «милостей» — общеизвестна…

И отнюдь не «семейные узы удерживали» Поэта от поездок за границу — что тоже общеизвестно.

Вероятно, Леве-Веймар многого не знал или не мог знать, хотя Пушкина знал лично и летом 1836 года не раз с ним встречался, бывал у Поэта на даче на Каменном острове. Эти встречи произвели на гостя яркое, неизгладимое впечатление. Именно для него Пушкин сделал переводы 11 русских песен на французский язык, о чем впоследствии Леве-Веймар писал не без гордости: «Эту работу Пушкин сделал для меня одного, за несколько месяцев до своей смерти, на Каменном острове, где я провел много хороших минут».

Французский литератор, оказавшись невольным свидетелем семейного счастья Пушкиных, был знаком и с Натальей Николаевной, а 1 октября того же 1836 года женился на ее троюродной сестре, Ольге Викентьевне Голын-ской. (Викентий Иванович Голынский был женат на внучке основателя Полотняного Завода Афанасия Абрамовича Гончарова — Любови Ивановне Гончаровой. Дед Натальи Николаевны Пушкиной, Афанасий Николаевич, приходился внуком Афанасию Абрамовичу.)

Хотя Леве-Веймар и был довольно близко знаком с Пушкиным, это не уберегло его от многих досадных неточностей в статье о Поэте. Наверное, все-таки это произошло от незнания российской почвы, на которой произрастал поэтический гений Пушкина, от неумения понять его возвышенную душу и жаркое сердце — суть характера национального Поэта.

В дневнике Александра Ивановича Тургенева, по рекомендации которого Леве-Веймар был принят в пушкинском кругу, в числе прочих событий марта 1837 года есть упоминание и об этой статье:

«1 марта. О Пушкине, коммеражах (т. е. пересудах и сплетнях. — Авт.).

3 марта. Вечер у Карамзиных. С Жуковским, Вяземским и пр. Слушал письмо Жуковского к отцу Пушкина и поэму Медный рыцарь Пушкина.

4 марта. <…> Обедал у Велгурского с Жуковским, читал статью о Пушкине Лев-Веймара в Débats. Запретили ее. Вечер у Жуковского с князем Одоевским, Плетневым, Краевским и пр. Рассматривали стихи и прозу, найденные в бумагах Пушкина и назначаемые в Современник. Отличного мало. Лучше — самого Пушкина…

В дневнике Александра Ивановича Тургенева, по рекомендации которого Леве-Веймар был принят в пушкинском кругу, в числе прочих событий марта 1837 года есть упоминание и об этой статье:

«1 марта. О Пушкине, коммеражах (т. е. пересудах и сплетнях. — Авт.).

3 марта. Вечер у Карамзиных. С Жуковским, Вяземским и пр. Слушал письмо Жуковского к отцу Пушкина и поэму Медный рыцарь Пушкина.

4 марта. <…> Обедал у Велгурского с Жуковским, читал статью о Пушкине Лев-Веймара в Débats. Запретили ее. Вечер у Жуковского с князем Одоевским, Плетневым, Краевским и пр. Рассматривали стихи и прозу, найденные в бумагах Пушкина и назначаемые в Современник. Отличного мало. Лучше — самого Пушкина…

5 марта. День рождения Софьи Николаевны Карамзиной[50], у ней сидели Герке и Федоров, а я писал добавление к письму Жуковского о Пушкине и послал его к Жуковскому»{320}.

Разнообразие мнений и оценок событий января 1837 года дополняет и переписка семьи Карамзиных между Петербургом и Парижем.

Уже в следующем письме сыну Андрею отношение этого семейства к вдове Пушкина, в частности его матери, Екатерины Андреевны, резко переменилось:

«3 марта 1837.

Я не сомневалась, что, узнав о трагической гибели Пушкина, ты будешь поражен до глубины сердца. Ты справедливо подумал, что я не оставлю госпожу Пушкину своими попечениями, я бывала у нее почти ежедневно, и первые дни — с чувством глубокого сострадания к этому великому горю, но потом, увы! с убеждением, что если она и убита горем, то это не будет ни длительно, ни глубоко. Больно сказать, но это правда: великому и доброму Пушкину следовало иметь жену, способную лучше понять его и более подходящую к его уровню. Пусть их рассудит бог, но эта катастрофа ужасна и до сих пор темна; он внес в нее свою долю непостижимого безумия. Сейчас она в деревне у одного из своих братьев, проездом она была в Москве, где после смерти жены поселился несчастный старец, отец ее мужа. Так вот, она проехала, не подав ему никаких признаков жизни, не осведомившись о нем, не послав к нему детей, утверждая, что самый вид ее может произвести на него слишком тягостное впечатление; пусть так, но следовало по крайней мере узнать его волю. Несчастный старец ужасно огорчен, тем более, что он объясняет это небрежностью и отсутствием всякого к нему чувства; согласись, что подобное поведение обнаруживает и недостаток сердечности и недостаток ума; она должна была припасть к стопам Пушкина-отца, чтобы облегчить свое сердце и совесть и чтобы сблизиться со всем, что принадлежало ему, а особенно с отцом его, который его обожал всем своим существом. Бедный, бедный Пушкин, жертва легкомыслия, неосторожности, опрометчивого поведения своей молодой красавицы-жены, которая, сама того не подозревая, поставила на карту его жизнь против нескольких часов кокетства. Не думай, что я преувеличиваю, ее я не виню, ведь нельзя же винить детей, когда они причиняют зло по неведению и необдуманности. Что касается до господина Соболевского, то доброта и щедрость государя его предупредили, он повелел издать за свой счет полное собрание сочинений дорогого Пушкина и распродать это издание по подписке в пользу сирот»{321}.

На перемену отношения к Наталье Николаевне со стороны семейства Карамзиных, по всей видимости, повлияло и письмо вездесущего А. Я. Булгакова от 26 февраля князю П. А. Вяземскому. Особенно категорична в своих противоречивых оценках была Софья Николаевна:

«Как я была тронута, читая в твоем письме такие печальные и такие верные строки о нашем славном и дорогом Пушкине! Ты прав, жалеть о нем не нужно, он умер прекрасной и поэтической смертью, светило угасло во всем своем блеске, и небо позволило еще, чтобы в течение этих двух дней агонии, когда оно взирало на землю в последний раз, оно заблистало особенно ярким, необычайно чистым светом — светом, который его душа, без сомнения, узрела в последнее мгновение, ибо (мне кажется, я тебе уже это говорила) после смерти на лице его было такое ясное, такое благостное, такое восторженное выражение, какого никогда еще не бывало на человеческом лице! „Великая, радостно угаданная мысль“, — сказал Жуковский. И в самом деле, о чем здешнем мог он сожалеть? Ведь даже горесть, которую он оставлял своей жене, и этот ужас отчаяния, под бременем которого, казалось бы, она должна была пасть, умереть или сойти с ума, все это оказалось столь незначительным, столь преходящим и теперь уже совершенно утихло! — а он-то знал ее, он знал, что это Ундина, в которую еще не вдохнули душу. Боже, прости ей, она не ведала, что творит; ты же, милый Андрей, успокойся за нее: еще много счастья и много радостей, ей доступных, ждут ее на земле!»{322}.



|



Оставляя за семейством Карамзиных право на такую скоротечную перемену суждений о Наталье Николаевне, приведем письмо сестры Поэта Ольги Сергеевны Павлищевой отцу, С. Л. Пушкину, написанное из Варшавы, где в то время служил ее муж:

«Сего 3 марта.

…Благодаря моему несчастному характеру, который заставляет меня испытывать непрерывный страх перед возможными несчастьями, известие о смерти Александра не сказалось на моем здоровье[51]. Когда не предвидишь ничего отрадного в будущем, невольно черствеешь. К тому же, будучи в курсе всех обстоятельств, которые привели к этой дуэли, я ожидала какого-нибудь взрыва. <…> Когда его внесли в дом, он сказал Наталье Николаевне, что она в этом деле ни при чем. Конечно, это было больше, чем великодушие, это было величие души, — это было лучше, чем слова прощения. Не скрою теперь от вас, что мнения разделились; если большинство считает правым Александра, то другие, в оправдание Натальи Николаевны, обвиняют его в безумной слепом ревности, а Наталья Николаевна до тех пор, пока сохранится воспоминание об ее молодости и красоте, будет иметь большое число сторонников. Вы, вероятно, знаете, что она покинула Петербург и сейчас должна быть в поместье своего брата в Калуге. Если в самом деле она невиновна и лишь явилась невольной причиной смерти бедного брата, если ей не в чем упрекнуть свою совесть, поверьте, что не только Катерина Ивановна (Загряжская. — Авт.), но ничто на свете не сможет помешать ей написать к вам. И она вам напишет, не сомневайтесь. <…>»{323}.

Это был ответ дочери отцу на его письмо от 9 февраля 1837 года. Таким образом, Ольга Сергеевна, лично знавшая Наталью Николаевну еще с 1831 года, когда та стала женою Пушкина, логикой ума и сердцем сестры, утратившей брата, постигает суть трагедии и берет вдову под свою защиту.

Подтверждением правоты О. С. Павлищевой служит то, что предполагаемое ею письмо от Натальи Николаевны Сергею Львовичу было написано еще 1 марта и получено отцом Поэта, вероятно, в первой половине того же месяца.

Так отец, в течение года потерявший жену и сына, почти одновременно получил слова утешения от невестки и дочери и сразу же отозвался в адрес Натальи Николаевны письмом, в котором она нашла сердечный отклик и участие.

С ее приездом в Полотняном Заводе собралась практически вся семья Гончаровых, которая до этого жила розно.

В 1832 году после смерти деда, А. Н. Гончарова, Дмитрий Николаевич как старший сын был назначен опекуном над своим больным отцом, Николаем Афанасьевичем, и ведал всеми хозяйственными и денежными делами гончаровского майората[52].

Иван Николаевич с 1831 г. служил в чине поручика лейб-гвардии Гусарского полка, стоявшего в Царском Селе, под Петербургом.

Младший из братьев, Сергей Николаевич, начав в 1832 году военную службу в Петербурге, три года спустя перевелся в Москву и жил в собственном доме Гончаровых по Большой Никитской улице, на углу Скарятин-ского переулка. С тех пор больной отец, которому было почти 50 лет, жил в семье младшего сына. В 1836 г. С. Н. Гончаров, подав в отставку, женился и поступил на гражданскую службу.

Мать, Наталья Ивановна, после смерти своего свекра, Афанасия Николаевича, в 1832 г. поселилась в имении Ярополец, которое она получила в наследство еще в 1823 г. (Ярополец, как известно, был пожалован украинскому гетману П. Ф. Дорошенко, далекому предку Натальи Николаевны. Но в начале XVIII в. наследники гетмана разделили имение, одна часть которого отошла Загряжским, вторая — Чернышевым.) Именно тогда, при разделе наследства, были нарушены взаимоотношения трех сестер Загряжских, младшей из которых была она, Наталья Ивановна, в замужестве — Гончарова.

Между старшими сестрами существовали достаточно теплые отношения, несмотря на то что порой их разделяли сотни верст.

35-летняя Софья Ивановна Загряжская в 1813 г. вышла замуж за 50-летнего француза графа Ксавье де Местра, и первые годы супруги прожили в Москве, а в 1816 г. переехали в Петербург, где их неотступно преследовали несчастья — их малолетние дети умерли во младенчестве: сын Андрей — в 1820 г., дочь Александра — в 1823-м, позднее еще двое — в Италии. Утешением родителей была их приемная дочь — Наталья Ивановна, по-домашнему — «Ната», которой Жуковский, видимо, очарованный ею, в 1824 г. посвятил стихотворение «Мотылек и цветы». Самому графу преподнес томик своих стихов с дарственной надписью: «Графу Местру от Жуковского. В знак душевного уважения».

Назад Дальше