Жизнь после Пушкина. Наталья Николаевна и ее потомки [только текст] - Татьяна Рожнова 31 стр.


В Зимнем дворце произошел грандиозный пожар, бушевавший три дня, после которого остались лишь обуглившиеся стены.

«Этот пожар надолго занял внимание петербургского общества. Начался он вечером, в то время когда государь находился в театре. Огонь показался сперва из душника печной трубы на хорах Петровской залы. Потолок в этой зале был деревянный, и огонь, по всей вероятности, давно уже тлевший, добравшись до сухих балок, стал быстро распространяться. Узнав о пожаре, государь тотчас прибыл во дворец, и, пройдя на половину великих князей, приказал немедленно отвезти их в Аничковский дворец. Затем, пройдя Концертную залу в Большую аванзалу, он был встречен в Фельдмаршальской и Петровской залах бушевавшим огнем. Несмотря на видимую опасность, Николай I прошел в Белую гербовую залу. Казалось, уже не было возможности идти далее: все было наполнено густым дымом, потолки и хоры грозили падением. Несмотря на это, государь прошел через охваченную огнем часть дворца, приказал вытребовать два ближайших полка, Преображенский и Павловский, и поручил солдатам выносить мебель и драгоценности и складывать их на Дворцовой площади. Солдаты, к которым присоединились также матросы, с честью выполнили порученную им работу: за исключением некоторых громоздких предметов, все было спасено в целости. Из столового серебра, ценностью в несколько миллионов, ничего не пропало. Бриллианты и прочие драгоценности также все сохранились.

Редкое зрелище представляла в ту ночь и на другой день Дворцовая площадь. Роскошная мебель, зеркала, картины, бронза, статуи лежали в беспорядке вокруг Александровской колонны прямо на снегу. Часы с музыкой, брошенные тут же, играли арии. Неведомые люди помогали выносить вещи. И тем не менее, все оказалось в целости, не было попыток воровства.

Пожар длился три дня, пока не сгорело все доступное огню; но и потом еще с неделю курились дотлевающие бревна.

Цесаревич Александр Николаевич и великий князь Михаил Павлович лично участвовали в распоряжениях при борьбе с огнем. Император Николай, желая отстоять половину императрицы, послал батальон Семеновского полка разбирать чердак, но узнав, что там уже все в огне, отменил приказание. На вопрос, не надо ли спасать из кабинета деловые бумаги, государь ответил: „У меня нет там никаких бумаг. Я оканчиваю свою работу изо дня в день, и все свои решения и повеления тогда же передаю министрам“. В одной из зал солдаты силились снять вделанное в стену огромное зеркало, а между тем огонь уже приближался. Видя опасность, Николай I велел солдатам отойти, но они все еще надеялись спасти этот предмет большой ценности и не расходились. Тогда государь бросил в зеркало свой бинокль, и разбил стекло вдребезги. „Видите, ребята, — сказал он, — что ваша жизнь мне дороже зеркала, и прошу сейчас же расходиться“»{463}, — писал В. Г. Авсеенко.

В. А. Жуковский тоже описал это грозное бедствие:

«Пожар, усиливаемый порывистым ветром, бежал по потолкам верхнего этажа; они разом во многих местах загорались и, падая с громом, зажигали полы и потолки среднего яруса, которые в свою очередь низвергались огромными огненными грудами на крепкие своды нижнего этажа, большей частью оставшегося целым. Зрелище, по сказанию очевидцев, было неописанное: посреди Петербурга вспыхнул вулкан. Сначала объята была пламенем та сторона дворца, которая обращена к Неве; противоположная сторона представляла темную громаду, над коею пылало и дымилось ночное небо; отсюда можно было следовать за постепенным распространением пожара; можно было видеть, как он, пробираясь по кровле, проникнул в верхний ярус; как в среднем ярусе все еще было темно (только горело несколько ночников, и люди бегали со свечами по комнатам), в то время как над ним все уже пылало и разрушалось; как вдруг загорелись потолки и начали падать с громом, пламенем, искрами и вихрем дыма, и как наконец потоки огня полились отовсюду, наполнили внутренность здания и бросились в окна. Тогда вся громада дворца представляла огромный костер, с которого пламя то всходило к небу высоким столбом, под тяжкими тучами черного дыма, то волновалось как море, коего волны вскакивали огромными, зубчатыми языками, то вспыхивало снопом бесчисленных ракет, которые сыпали дождь на все окрестные здания. В этом явлении было что-то невыразимое: дворец и в самом разрушении своем как будто неприкосновенно вырезывался со всеми своими окнами, колоннами и статуями неподвижной черной громадой на ярком трепетном пламени. А во внутренности его происходило что-то неестественное: какая-то адская сила там господствовала, какие-то враждебные духи, слетевшие на добычу и над ней разыгравшиеся, бешено мчались повсюду, сталкивались, разлетались, прядали с колонны на колонну, прилипали к люстрам, бегали по кровле, обвивались около статуй, выскакивали в окна и боролись с людьми, которые мелькали черными тенями, пробегая по яркому пламени. И в то время, когда сей ужасный пожар представлял такую разительную картину борьбы противоположных сил, разрушения и гибели, другая картина приводила в умиление душу своим торжественным, тихим величием. За цепью полков, окружавших дворцовую площадь, стоял народ бесчисленной толпой в мертвом молчании. Перед глазами его горело жилище царя; общая всем святыня погибла; объятая благоговейной скорбью, толпа стояла неподвижно; слышны были одни глубокие вздохи, и все молились за государя»{464}.

Граф В. А. Соллогуб вспоминал: «Когда сгорел Зимний дворец, половина, на которой жил Жуковский, уцелела каким-то чудом. Жуковский был этим очень недоволен и, возвратясь в свою комнату, обратился к ней с досадой: „Свинья, как же ты-то смела не сгореть!“»{465}.

Помнили об этом пожаре и в семье Натальи Николаевны, когда из огня был спасен портрет ее бабушки по линии матери — Ульрики Поссе, ставшей второй (незаконной) женой ее деда.

Дочь Натальи Николаевны от второго брака, Александра Петровна Арапова, писала:

«Когда случился пожар в Зимнем Дворце, то вызванным войскам было поручено спасать только самыя ценныя вещи из горевших апартаментов. Один офицер, проникший в комнаты фрейлины Екатерины Ивановны Загряжской, был поражен стоявшей в комнате миниатюрой, изображавшей обаятельную голову в напудренной прическе, и инстинктивным движением схватил и унес ее. Оправлена она была в незатейливую черепаховую рамку. Впоследствии, при сдаче вынесенных вещей в дворцовую контору, принимавший чиновник, недоумевая, осведомился, что побудило офицера спасти столь маленький, ничтожный предмет.

— Да вглядитесь хорошенько, — и вы поймете тогда, что я не мог оставить изображение такой редкой красавицы в добычу огню!

Миниатюра была возвращена владелице. После ея смерти она досталась моей матери, которая, указывая на нее, говорила, что люди, знавшие Наталью Ивановну (Загряжскую, в замужестве Гончарову. — Авт.) в молодости, твердили ей, что ей не тягаться красотой с матерью (Ульрикой Поссе. — Авт.), а Наталья Ивановна, в свою очередь, повторяла, что не помнила свою мать, но выросла в предании, что хотя и напоминала ее чертами лица, но и сравниваться с ней не должна»{466}.



Дворец был восстановлен по проекту архитекторов Василия Петровича Стасова и Александр Павлович Брюллова. Им удалось сохранить лишь внешний облик дворца, созданный по проекту Франческо-Бартоломео Растрелли (1700–1771), но во внутренней отделке, где прежде насчитывалось 460 залов и комнат, убранство которых было необычайно пышным, почти ничего от работы великого итальянского зодчего не осталось.

Восстановительные работы велись днем и ночью, и уже в марте 1839 года, к Пасхе (за рекордные 15 месяцев), Зимний дворец был восстановлен. В этом громадном сооружении насчитывалось 120 лестниц, 1940 окон. (Общая протяженность всех помещений здания Эрмитажа ныне составляет 25 км.)

Комнаты фрейлин по-прежнему находились на третьем этаже. Среди прочих были там и комнаты Екатерины Ивановны Загряжской, в которых она провела не один десяток лет.


27 декабря 1837 года

В этот день А. И. Тургенев приехал в Париж, где находились многие из его соотечественников. Но ни Андрея Карамзина, ни чету Смирновых Александр Иванович уже не застал: сын историографа вернулся в Россию еще в октябре, а семейство Александры Осиповны возвратилось месяцем раньше.

Между тем год, пришедший на смену високосному 1836-му, отсчитывал свои последние дни… Трагический 1837-й уходил в прошлое.

* * * 1838 год * * *

Окунувшись в светскую жизнь Петербурга, Александра Осиповна Смирнова по-прежнему продолжала вести свой дневник. Спустя семь лет она рассказывала на его страницах о своем знакомстве с Евдокией Ростопчиной: «Я обедала у графини Ростопчиной с Ю. Ф. Самариным[84].

После обеда вспоминали прошлое, первую нашу встречу. Это было в 38 году. Я вернулась из Парижа после почти трехлетнего путешествия. Не знаю почему, я с неизъяснимым сожалением слушала. Так много прошло времени, столько утратилось надежд, столько трепетало сердце без отголоска в эти лучшие годы жизни; а теперь, теперь всему конец, всему земному, всякой земной привязанности; вижу я смерть, если не в моей душе, то вокруг себя. Из моей памяти изгладилось совершенно это событие тогдашней жизни. Графиня Ростопчина была тогда для меня загадочное существо. Я желала с ней познакомиться, но ожидала, чтобы она сделала первый шаг. Какая-то странная природная гордость, которая развилась во мне при вступлении в общество, совершенно мне чуждое и потому неблагосклонное, мешало мне всегда при первых встречах. Я выжидала внимания, никогда не старалась и не умела его возбудить. Оттого так немногие знали, что едва ли кто-нибудь простосердечнее меня в этом обществе. Графиня Ростопчина заметила в уголке маленькую женщину в красном тюрбане, весьма медленно двигающуюся, лениво облокотившуюся на кресло, спросила, кто это новое лицо, и была мне представлена графиней Борх. Ей не понравился мой тюрбан; он, однако же, вышел из рук знаменитой Веаибгат, был ею придуман в Париже для меня и, как я теперь помню, нашел полное одобрение государя и многих молодых барынь; Елена Хрептович[85] даже брала его на фасон. Эта зима была одна из самых блистательных. Государыня была еще хороша, прекрасные ее плечи и руки были еще пышные и полные, и при свечах, на бале, танцуя, она еще затмевала первых красавиц. В Аничковском дворце танцевали всякую неделю в белой гостиной; не приглашалось более ста персон. Государь занимался в особенности баронессой Крюднер, но кокетствовал, как молоденькая бабенка, со всеми и радовался соперничеством Бутурлиной и Крюднер. Я была свободна как птица и смотрела на все эти проделки как на театральное представление, не подозревая, что тут развивалось драматическое чувство зависти, ненависти, неудовлетворенной страсти, которая не переступала из границ единственно оттого, что было сознание в неискренности государя. Он еще тогда так любил свою жену, что пересказывал ей все разговоры с дамами, которых обнадеживал и словами, и взглядами, не всегда прилично красноречивыми»{467}.


|


Наталья Николаевна по-прежнему жила с детьми в Полотняном Заводе. Сестра Александрина была рядом. Родовое гнездо Гончаровых было местом, защищавшим их от светских пересудов и сплетен. Душа потихонечку оживала, пытаясь подняться над горем. Поводов для веселья не было, да и быть не могло.

Январь невольно напоминал о страшных недавних событиях, которые невозможно забыть: еще так свежи они были в памяти!


29 января 1838 года

А в Петербурге именно в этот день, в первую годовщину гибели Пушкина, в доме статс-дамы Софьи Григорьевны Волконской, которую, по словам Смирновой, при дворе называли «тортунья», в комнатах нижнего этажа, где с осени 1836 года поселилась семья Поэта, теперь праздновали пышную свадьбу: младший сын хозяйки дома 30-летний Григорий Волконский[86] женился на 17-летней дочери шефа жандармов А. X. Бенкендорфа — Марии. Новобрачные стали жить в бывшей пушкинской квартире.



По поводу этой свадьбы князь Вяземский написал: «Нужно <…> полное отсутствие такта, деликатности и чувства пристойности, чтобы проводить свой медовый месяц на месте столь трагического и столь недавнего события, которое следует рассматривать как национальное бедствие. Но наши вельможи выше этих национальных пристрастий, они как бы составляют в народе обособленную группу и ничего не понимают ни в его симпатиях, ни в его страданиях»{468}.

Сергей Львович Пушкин — Александру Ивановичу Тургеневу.

«…Я бы желал, чтобы в заключение биографических записок о покойном Александре сказано было то, что сохранится в сердце и памяти моей до последней минуты моей жизни, — Александр Иванович Тургенев был главным, единственным орудием помещения его в Царскосельский Лицей, и ровно через 25 лет он же проводил тело его на вечное последнее жилище…

Вот, почтеннейший и любезнейший Александр Иванович, записка, которую я просил бы вас передать к П. А. Вяземскому, как одному из издателей собрания сочинений Александра. Да узнает Россия, что вам она обязана любимым ею поэтом, а я, как отец, поставил то за утешительную обязанность известить вам все, чем исполнено мое сердце, — неблагодарность никогда не была моим пороком… Не знаю, увижу ли я вас, но, пока жив, буду любить и вспоминать вас с благодарностью»{469}.

«Я был глубоко тронут словами бедного отца», — отвечал на это Тургенев.


1 февраля 1838 года

Сергей Львович Пушкин — П. А. Вяземскому.

«…Я бы желал, чтобы в заключение Записок биографических о покойном Александре сказано было, что Александр Иванович Тургенев был единственным орудием помещения его в Лицей и что через 25 лет он же проводил тело его на последнее жилище. Да узнает Россия, что она Тургеневу обязана любимым ею поэтом. Чувство непоколебимой благодарности побуждает меня просить вас об этом. — Нет сомнения, что в Лицее, где он в товарищах встретил несколько соперников, соревнование способствовало к развитию огромного его таланта. Вот что я писал Александру Ивановичу и потом к вам, но письмо мое в то время, не знаю почему, до вас не дошло…»{470}.

Отец Поэта написал князю и о том, что «ужасная потеря» теперь дает знать себя еще острее, чем тогда, когда он узнал об этом страшном событии. «Время не ослабляет, а только усиливает мою горесть: с каждым днем моя тоска становится резче, а мое горе чувствительнее… насильственная кончина такого сына, каков мой, не принадлежит к числу обыкновенных несчастий. Для меня она была вне всякого вероятия… Я получил письмо от Льва, он в отчаянии, и я за него грущу»{471}.


25 февраля 1838 года

П. А. Вяземский — А. И. Тургеневу.

«Вчера был я у Карамзиных и нашел там Ростопчину, которая велела тебя поцеловать. <…> Утренники у Ростопчиной»{472}.

Семейство Карамзиных поселилось в доме сенатора Сергея Кушникова, которому Екатерина Андреевна доводилась теткой. Дом этот на Гагаринской улице он построил в 1836 г. Карамзины занимали верхний, 3-й этаж. Семья «жила тут в скромной и патриархальной обстановке. В гостиной, освещенной настольной лампой, стояла простая мебель, обитая красным, выцветшим от времени, штофом. Гостей угощали неизменным крепким чаем, к которому подавались густые сливки и хлеб с маслом»{473}.


26 февраля 1838 года

В конце месяца в Полотняный Завод пришло сообщение о предстоящей свадьбе: Иван Николаевич Гончаров, 27-летний поручик лейб-гвардии Гусарского полка, квартировавшего в Царском Селе, получил согласие на брак с красавицей княжной Марией Ивановной Мещерской:

«Ярополец 26 февраля 1838 года.

Дорогие друзья брат и сестры!

Пишу вам всем вместе, так как буду говорить с вами на одну тему… Извещаю вас о моей женитьбе на княжне Марии Мещерской. Не буду писать вам ни избитых фраз, ни изысканных выражений, которые многие употребляют в подобных случаях, скажу только, что вот уже три дня, как будущее мое решено.

Будучи в Москве около месяца, я встречался с Мари каждый день, и 23 сего месяца я попросил быть моим ходатаем перед старой княгиней и Мари г-жу Трубецкую-Четвертинскую[87], которую вы знаете, дорогие Таша и Сашинька.

Она согласилась с радостью ходатайствовать за меня, и через нее я получил позволение Мари просить ее руки у родителей.

Вот в нескольких словах история моего романа. Перечисление физических и моральных достоинств моей будущей супруги заняло бы так много места, что мне не хватило бы этих страниц, и все же не могу удержаться, чтобы не сказать, что она добра, проста в обращении, а характер у нее мягкий и веселый, и сердце нежное. Это баловень всей семьи и обожаемое дитя всех, кто ее знает. Вот все, что я сейчас могу сказать о ней. Вы ее узнаете и, я уверен, полюбите.

Я надеюсь, дорогие друзья, что вы пожелаете присутствовать при том моменте, когда Мари и я будем соединяться узами брака, а потому не замедлю сообщить вам все подробности о дне и месте венчания как только это будет решено. Я надеюсь, что свадьба будет в Лотошине, и я тем более этого желаю, потому что вы, мои милые сестры, не смогли бы приехать в Москву.

Я поехал к Маминьке через несколько часов после того, как был у княгини, чтобы просить у нее руки моей славной Мари, и моя добрая Маминька дала мне свое благословение. Сегодня я возвращаюсь в Москву с письмом от нее к княгине-матери, и завтра в этот час я уже буду у нее»{474}.

Назад Дальше