В ответ на это послание Наталья Николаевна написала письмо сестре Екатерине, которое сохранилось в семейном архиве Дантесов: «…Дела мои ни хороши, ни плохи. У меня всего 1800 рублей дохода. Впрочем, этого было бы достаточно, но здесь тягостно, особенно сейчас, чем дальше, тем тяжелее. Дети растут. Маше 8 лет, и пора доверить ее воспитателям, но чем с ними расплачиваться? На самое необходимое уже не всегда хватает, подчас голова у меня идет кругом, положение мое отнюдь не завидно. Редки те дни, когда сердце у меня не щемит. Зачем я тебе говорю об этом и жалуюсь? Будь весела и счастлива и прости меня за мои откровения, это у меня случайно вырвалось. Я не допускаю мысли, что могу разделить свое горе с кем бы то ни было. <…> Твоя сестра (Александрина. — Авт.) передала от тебя послание тетушкам, обе тебя благодарят. <…>»{590}.
Материальное положение Натальи Николаевны в конце 1840 года было столь трудным, что Александра Николаевна, жившая с нею под одной крышей, обратилась за помощью к брату:
«Дорогой Дмитрий, я думаю ты не рассердишься, если я позволю себе просить тебя за Ташу. Я не вхожу в подробности, она сама тебе об этом напишет. Я только умоляю тебя взять ее под свою защиту. Ради Бога, дорогой брат, войди в ее положение и будь так великодушен — приди ей на помощь. Ты не поверишь, в каком состоянии она находится, на нее больно смотреть. Пойми, что такое для нее потерять 3000 рублей. С этими деньгами она еще как-то может просуществовать с семьей. Невозможно быть более разумной и экономной, чем она, и все же она вынуждена делать долги. Дети растут и скоро она должна будет взять им учителей, следственно, расходы только увеличиваются, а доходы ее уменьшаются. Если бы ты был здесь и видел ее, я уверена, что был бы очень тронут положением, в котором она находится и сделал бы все возможное, чтобы ей помочь. Поверь, дорогой Дмитрий, Бог тебя вознаградит за добро, которое ты ей сделал бы. Я боюсь за нее. Со всеми ее горестями и неприятностями, она еще должна бороться с нищетой. Силы ей изменяют, она теряет остатки мужества, бывают дни, когда она совершенно падает духом. Кончаю, любезный Дмитрий, уверенная, что ты на меня не сердишься за мое вмешательство в это дело, и сделаешь все возможное, чтобы прийти на помощь бедной Таше. Подумай о нас, дорогой Дмитрий, в отношении 1 февраля (день очередного получения денежного содержания, присылаемого братом из Полотняного Завода. — Авт.), и особенно о Таше. Я не знаю, что отдала бы, чтобы видеть ее спокойною и счастливой, это настоящее страдание <…>»{591}.
Нет сомнения, что обращение Александрины Гончаровой к брату предваряло письмо самой Натальи Николаевны от 2 января 1841 г. Это очевидно, если сопоставить оба письма. (Ранее исследователи-пушкинисты И. М. Ободовская и М. А. Дементьев считали: «Письмо не датировано, но мы полагаем, что оно относится к 1839–1840 годам».)
2 января 1841 года
Приводимые ниже строки вдовы Поэта были вызваны письмом матери, отказавшей ей в ежегодно присылаемом пенсионе в размере в 3000 рублей после гибели Пушкина:
«2 января 1841 года.
Дорогой и добрый Дмитрий, я только что получила письмо от матери, приводящее меня в отчаяние. Она отказывает мне в содержании, которое назначила мне. Не зная, что делать, я обращаюсь к тебе как к главе семейства, помоги ради бога. Я клянусь тебе, дорогой Дмитрий, если бы я знала, на что существовать, я бы не позволила себе надоедать, но я имею на все только 11 000 от двора, 2000 — проценты с моего капитала и 1500, которые ты мне даешь — всего 14 500 рублей. Этого недостаточно для содержания такой семьи, как моя, в особенности в то время, когда начинается воспитание детей, что тоже требует больших расходов. Поэтому мне очень тягостно, что меня лишают содержания, которое все остальные члены семьи получают, а меня из нее несправедливо исключили. Ты знаешь, дорогой Дмитрий, что в течение шести лет, когда я была замужем, ни я, ни мой муж, никогда ничего не просили у вас. Увы, времена изменились, и то, что тогда не было даже жертвой, теперь нас повергло бы в жестокое стеснение. Чтобы тебе показать, что нет никакой надежды на мать, я сейчас перепишу слово в слово ее строки. Я ей написала, что была в затруднительном положении и, не осмеливаясь просить ее, одолжила 1000 в конторе у графа Строганова (неразб.). Вот ее ответ:
„Заканчивая Ваше письмо, Вы мне говорите, дорогая Натали, что заняли в конторе графа Строганова 1000, рассчитывая на деньги, которые я пришлю Вам, должна Вам в отношении этого сказать, что Вы сделали ошибочный и нескромный поступок. Я предупреждаю Вас, что у меня нет никакой возможности выполнить свое обещание и выдавать вам аккуратно 3000 рублей в год. Я не поручала Вам делать долги, и если у меня нет никакой возможности выдать эту сумму, то и не будет никакой возможности принять ваше обязательство этого долга. Таким образом, этот долг будет касаться только Вас, и это новое затруднение, которое Вы на себя взяли. Затруднение в моих делах очень большое, я ничего не могу Вам обещать, в особенности, не могу разрешить делать долги в расчете на эти деньги. Единственно, что я могу Вам гарантировать, если дела мои улучшатся, это постараться прислать Вам поскорее, что я смогу“.
Ну вот, дорогой брат. Как мало у меня надежды на мать — она упрекает меня за одолженные 1000 рублей. Но чем же я должна была расплатиться за весь дом, воздухом не проживешь. Она больше, чем кто-либо знает, что значит содержать семью, сама не сводила концы с концами при 40 000 рублей, которые она получала от моего дедушки. Наконец, я не прошу невозможного, я требую по справедливости того, что получаете все вы. Прощай, дорогой Дмитрий, у меня нет сил писать о чем-нибудь другом <…>»{592}.
Не все ладно было и в семье брата Ивана Николаевича Гончарова. В декабре 1840 г. ротмистр лейб-гвардии Гусарского полка И. Н. Гончаров уволился со службы «по домашним обстоятельствам», как указано в приказе. Это было связано с болезнью его жены Марии Ивановны, урожденной княжны Мещерской.
* * * 1841 год * * *Итак, наступил 1841 год. Год «лермонтовский». Как 1837-й вошел в историю гибелью Пушкина, так и этот год каждым днем своим неотвратимо приближал трагическую дату дуэли под Пятигорском у подножия горы Машук.
6 января 1841 года
В Ставрополе Лермонтов присутствовал на обеде у пушкинского знакомого генерал-адъютанта Павла Христофоровича Граббе, командующего войсками на Кавказской линии и в Черноморье. (Следует заметить, что П. X. Граббе высоко ценил Лермонтова, представлял его к наградам за храбрость и к обратному переводу в гвардию.) Вместе с ним на обеде присутствовали Лев Пушкин и Андрей Дельвиг, двоюродный брат поэта Антона Антоновича Дельвига.
По прибытии на Кавказ, в Тенгинский пехотный полк, Лермонтов по ходатайству Константина Карловича Данзаса (в недавнем прошлом секунданта Пушкина) был зачислен в его батальон. Правда, служить в нем поэту не довелось, так как вскоре последовало новое назначение.
В январе того же года было окончено «псковское дело», трехлетняя тяжба — этот оскорбительный спор между родными людьми — по поводу раздела Михайловского имения.
Напомним, что после смерти Надежды Осиповны принадлежавшее ей псковское имение подлежало разделу. Как известно, Сергей Львович еще в октябре 1836 года отказался от своей доли наследства, но не в пользу детей своего старшего сына, а в пользу дочери Ольги. Вскоре Наталья Николаевна лишилась и подарка Сергея Львовича к их свадьбе с Пушкиным: части болдинского имения — Кистенево, поскольку оно было передано только в «пожизненное владение» сына и после смерти Поэта снова вернулось в собственность отца. Наталья Николаевна, по существу, оставалась ни с чем.
Однако Опека, учрежденная над малолетними детьми и имуществом Пушкина, распорядилась иначе. Справедливости ради стоит заметить, что решение Опекунского совета в пользу Натальи Николаевны и ее детей было единственно верным, состоялось вовремя и к месту, ибо интересы Сергея Львовича Пушкина (деда ее детей) лежали тогда совсем в иной плоскости. Еще с 1838 года его одолевала страсть к 18-летней Маше Осиповой, годившейся ему разве что во внучки. Об этом же писала мужу в Варшаву и его дочь Ольга Сергеевна, на короткое время приезжавшая в Петербург:
«13 января 1841 года.
… Отец мой влюбился в Машу Осипову, говорят, он делал ей предложение, но она только насмеялась в ответ»{593}.
23 января 1841 года
Н. Н. Пушкина специальным письмом была оповещена о том, что она утверждается опекуншей Михайловского с тем, «чтобы вверить непосредственный надзор за упомянутым имением», освободив от этой обязанности Сергея Львовича.
Наконец-то желание вдовы Поэта посетить Михайловское совпало с необходимостью поехать туда, чтобы «приступить к надлежащему заведыванию имением тем».
Помимо деловой стороны вопроса, ей предстояла первая поездка с детьми к могиле их отца.
Страстное воззвание Николая Полевого о создании памятника Пушкину, брошенное в бесплодную почву российской действительности зимой 1837 года, не было услышано и не дало всходов ни в ту весну, ни в четыре последующих после роковой дуэли. Рассчитывать Наталье Николаевне нужно было только на свое усердие и настойчивость.
Мраморное надгробие на могилу Пушкина, заказанное в мастерской «монументальных дел мастера» Александра Пермагорова вдовой Поэта при содействии Опекунского совета, было изготовлено еще в ноябре 1840 года. Тогда же Наталья Николаевна распорядилась, чтобы оно было доставлено в Михайловское. Михаилу Ивановичу Калашникову, который в 1820-х гг. был управляющим имением, надлежало осуществлять надзор за отправкой и доставкой памятника. Установка надгробия была отложена до приезда вдовы в ее псковскую деревню.
24 января 1841 года
Близкий друг Пушкина, профессор, а с 1840 по 1861 г. — ректор Петербургского университета, П. А. Плетнев (по воспоминаниям современников, являясь на лекции, он «имел обыкновение приносить с собой какую-то черную трость, которую, вовсе не нуждаясь в ней, не выпускал из рук; уверяли, что эта трость досталась ему на память от Пушкина»{594}), писал Якову Гроту о своем визите к Наталье Николаевне:
«24 января 1841 года.
…Во вторник 21 января на последнее время вечера поехал я к Natalie Пушкиной. Мы просидели одни. Она очень интересна. Я шутя спросил ее: скоро ли она опять выйдет замуж? Она шутя же отвечала, что во-первых, не пойдет замуж, во-вторых, никто не возьмет ее. Я ей советовал на такой вопрос всегда отвечать что-нибудь одно, ибо при двух таких ответах рождается подозрение в неискренности, и советовал держаться второго. Так нет, — лучше хочет твердить первое, а в случае отступления сказать, что уж так судьба захотела»{595}.
30 января 1841 года
Яков Грот — П. А. Плетневу из Гельсингфорса.
«…Из двух ответов Пушкиной и я предпочел бы тот, который она выбрала: но из ее разговора я с грустью вижу, что в сердце ее рана уже зажила! Боже! Что же есть прочного на земле?»{596}.
Столь категоричное мнение Якова Грота, в общем-то, просвещенного человека, академика и биографа Пушкина, вызвало желание у одного из друзей опального Поэта — Петра Александровича Плетнева, пять дней спустя возразить своему адресату и, таким образом, защитить Наталью Николаевну: «…не обвиняйте Пушкину. Право, она святее и долее питает меланхолическое чувство, нежели бы сделали это многие другие»{597}.
В конце января из Франции Екатерина Геккерн шлет в Полотняный Завод брату Дмитрию одно за другим два письма:
«Сульц, 26 января 1841 г.
Я хочу быть более любезной чем ты, дорогой Дмитрий, и спешу ответить на твое последнее письмо, потому что мне очень хочется доказать тебе своей аккуратностью всю ту радость, которую я испытываю, получая вести от вас. Я в особенности хочу, чтобы ты был глубоко уверен в том, что все то, что мне приходит из России, всегда мне чрезвычайно дорого, и что я берегу к ней и ко всем вам самую большую любовь. Вот мое кредо!
Я в самом деле в отчаянии, именно в отчаянии, дорогой друг, в связи с плохим состоянием твоих дел. Боже мой, когда же будем мы иметь счастье видеть хоть какое-то просветление! Мы все в этом так нуждаемся, потому что я тоже нахожусь в ужасном затруднении с деньгами из-за твоих задержек с присылкой, уверяю тебя, что я страдаю от этого не меньше, чем вся остальная семья. Дети мои растут, следственно, расходы не уменьшаются, а доходы исчезают. Все, о чем я тебя прошу, дорогой брат, это подумать обо мне, когда ты думаешь о сестрах, и верить, что я не сомневаюсь в твоем добром расположении.
Все, что ты мне пишешь о жене Вани, меня очень огорчает, и я искренне разделяю его беспокойство, для него было бы ужасно ее потерять, а если судить по тому, что говорят, этого можно опасаться, роды в особенности могут быть для нее пагубны. Если все пройдет благополучно, как хотелось бы надеяться, европейский климат мог бы, может быть, поставить ее на ноги. Куда думает он ее везти?
Ты говоришь, что твои мальчишки хорошо растут, я очень рада и нисколько не удивляюсь, если они унаследовали отцовскую конституцию. Кстати, а как твое здоровьице, как дела с твоей дородностью, нажил ли ты уже респектабельное брюшко?
Дон (домашний врач Гончаровых. — Авт.) должен гордиться, что похоронил свою законную супругу. А она то всегда плакала и причитала, сетуя на свою будущую вдовью судьбу. Я была очень удивлена, узнав, что она убралась первая, бедная женщина, да приемлет господь ее душу. Но она была неприятной особой, по крайней мере на земле! Передай мое сочувствие Дону. Я храню о нем самое нежное воспоминание с тех пор, как он вкатил мне некое лекарство, от которого я через несколько часов чуть не умерла, приняв огромную дозу. Впрочем, это была моя вина, я к нему приставала, чтобы он дал мне свое сильнодействующее снадобье.
Поцелуй свою жену, я надеюсь, что она уже избавилась от своей боли в ухе. Шлю свое благословение моим племянникам, а тебе разрешаю мысленно поцеловать мне руку.
Муж шлет вам тысячу приветов»{598}.
Два дня спустя — еще одно послание брату:
«28 января 1841. Сульц.
В то время как я писала тебе в письме о всяких пустяках, мой дорогой друг, я совсем и не подозревала, какое ужасное несчастье могло со мной случиться: мой муж чуть не был убит на охоте лесником, ружье которого выстрелило в четырех шагах от него, пуля попала ему в левую руку и раздробила всю кость. Он ужасно страдал и страдает еще и сейчас; слава богу рана его, хотя и очень болезненная, не внушает опасения в отношении последствий, врач говорит, что это месяцев на шесть. Это ужасно, но когда я подумаю, что могла бы потерять моего бедного мужа, я не знаю, как благодарить небо, что оно только этим ограничило страшное испытание, что оно мне посылает.
Вот видишь, дорогой Дмитрий, я не могу без содрогания и подумать об ужасном несчастье, которое чуть было со мной не случилось. Нет, это было бы слишком ужасно.
Прощай, целую тебя»{599}.
Н. М. Смирнов отмечал в своих «Памятных записках»:
«…Небо наказало… Дантеса… лишенный карьеры, обманутый в честолюбии, с женою старее его, принужден был поселиться во Франции, в своей провинции, где не может быть ни любим, ни уважаем по случаю своего эмигрантства. Сего не довольно: небо наказало даже его преступную руку. Однажды на охоте он протянул ее, показывая что-то своему товарищу, как вдруг выстрел, и пуля попала прямо в руку»{600}.
Стоит заметить, что выстрел, чуть не стоивший Дантесу жизни, прозвучал день в день — ровно четыре года спустя после его дуэли с Пушкиным. — Что это: случайность? мистика?
Граф Владимир Александрович Соллогуб впоследствии подметил странное стечение обстоятельств и для виконта д’Аршиака, секунданта Дантеса, ставшее роковым: «Этот д’Аршиак был необыкновенно симпатичной личностью, и сам вскоре умер насильственной смертью на охоте…»{601}.
5–6 февраля 1841 года
На основании отпускного билета, выданного сроком на два месяца, в Петербург «на половине масленицы» приехал Михаил Юрьевич Лермонтов.
8 февраля 1841 года
Вечером Лермонтов был у Владимира Федоровича Одоевского, куда в 11-м часу вечера приехал и Петр Александрович Плетнев.
9 февраля 1841 года
Бал у графини Александры Кирилловны Воронцовой-Дашковой, о которой Лермонтов написал: «…как мальчик кудрявый, резва, нарядна, как бабочка летом». Среди гостей находился брат царя, великий князь Михаил Павлович. В дневнике Лермонтова сохранилась запись: «…я… отправился на бал к графине Воронцовой, и это нашли неприличным и дерзким. Что делать? Кабы знал, где упасть, соломки бы подостлал…»
На этом балу Лермонтов был вместе с Алексеем Аркадьевичем Столыпиным, который давно любил хозяйку дома. Любовь эта, по словам князя Вяземского, превратилась в «долгую, поработительную и тревожную связь».
К этому времени относятся и воспоминания князя А. В. Мещерского, светского знакомого А. К. Воронцовой-Дашковой:
«В Петербургском обществе, в подражание обществу парижскому, впервые тогда появились львицы, или так называемые дамы высшего круга, отличившиеся в свете или своей роскошью, или положением, или своим умом, или красотой, или наконец, всем этим совокупно, а главное, множеством своих поклонников… Из всех этих дам Воронцова-Дашкова более всех заслуживала наименование львицы, если понимать это слово в том широком смысле, которое придавало ему тогда французское общество. Она не имела соперниц. В танцах на балах, которые она любила, она была особенно очаровательна… Ее красота была не классической, потому что черты ее лица, строго говоря, не были правильны, но у нее было нечто такое, неподдаю-щееся описанию, что большинству нравится более классической красоты.