— Мотай отсюда, — сказал Гера — тон его был непреклонен.
— Ну и пожалуйста… — обиделся на весь свет Вова.
Он вскочил на ноги и, из последних сил сдерживая слёзы, покинул спасительные заросли, — широко размахивая руками, пересёк площадку-автодром, поддал ногой то ли камешек, то ли пустую сигаретную пачку и скрылся за торцом краснокирпичного дома, смотрящим на Обводный.
Гера помолчал немного, собираясь с мыслями, почувствовал наконец внутри прохладный покой, поднялся с земли, левую ногу выставил вперёд, как учила Кудыкина, правым плечом опёрся о стену трансформаторной будки и отчётливо произнёс — Встану я, раб Божий Герасим, благословясь, и пойду, перекрестясь, в чистое поле, умоюсь утреннею росою, утрусь красным солнцем, подпояшусь светлым месяцем, утычусь частыми звёздами, покроюсь медяным небом. Дай мне, Господи, из чистого поля лютого зверя. Поди, лютый зверь, к Горынычу, в воде под камнем выйми у него сердце с горячею печенью, принеси мне, рабу Божию Герасиму. Как не можно Горынычу под камнем воздыхать, так не можно на меня сердца нести и зла думать…
В целом Гера оказался недалёк от правды. Пятый год уже Сергей Сергеевич (герой этот так и не объявился, но кое-что про него известно: добившись определённого благополучия, он тем не менее каждый год накануне дня рождения отправлялся в глухую тверскую деревню, где ночевал в бане на лавке, накрывшись тулупом, — чтобы не забывать, из какой нужды поднялся, а кроме того, Гера с отцом и матерью были вчера у него в гостях — в Старой Деревне) держал здесь своё грибное производство, арендовав бывший склад магазина «Медтехника», и пятый год Рухлядьев сторожил ворота тайной фермы. Разводимый гриб был редкостью и в естественной среде произрастал на небольшой территории — в сырых горных лесах Лаоса, — а точнее выяснять Рухлядьеву и в голову не приходило. Однако в азиатском мире гриб этот был известен и высоко ценился в местной кухне, как в европейской — трюфель. Сергей Сергеевич, специалист в геологоразведке, одно время работал в Лаосе, залезал в дебри и, отдавая дань экзотике, пристрастился к лакомству, найдя в нём вкус необычайный и заманчивый. Настолько, что решил положить его в основу личного успеха и стал строить планы. Одно лесное племя, как выяснил он, сделало то, что прежде никому не удавалось, даже китайцам, неоднократно пытавшимся освоить разведение гриба в неволе, — оно, лесное это племя, с давних пор выращивало капризный деликатес на грядках. Но старейшины племени категорически отказывались делиться технологией. Оставался единственный выход — нанять две бригады умельцев, которые, работая попеременно, вахтовым методом, наладят, не разглашая секретов грибоводства, выращивание продукта в СПб. Сергей Сергеевич предпочитал легальные формы ведения дел, но лесное племя жило в Лаосе наособицу и отродясь не знало документов — законным путём в Россию грибоводов было не ввезти. Словом, бригады сколотили, наладили доставку нелегалов — где козьими тропами, где Великим шёлковым путём, — контрабандой привезли грибницу, землю и гнилушки неведомых тропических пород, после чего грибная ферма запустилась.
Спрос на товар в китайских и тайских ресторанах был стабилен, конкуренции — никакой. Раз в год лесная бригада менялась. Грибам для роста требовались тепло, влага и темнота плюс то, что грибоводы держали в секрете, а фирме для работы — конспирация. Небольших, как дети, лаосских нелегалов никто не должен был видеть, о существовании грибной фермы никто не должен был знать. Рухлядьев оказался для Сергея Сергеевича находкой, да и самому Рухлядьеву работа пришлась по душе — во двор из грибного царства никого не пущать, ворота перед посторонними не отворять, зевак гнать, праздное любопытство, как искру вредную, гасить на месте.
И всё бы ничего, но внезапно пропал Рухлядьев. Без устного предупреждения, без записки, без следа — телефон молчит, квартира пуста (полиция вскрывала), исполненные тихой радости соседи, давно сулившие Рухлядьеву в печёнку беса, в неведении. Бросил рабочую смену и канул, точно испарился, — ни шума от него, ни запаха, ни мокрого пятна. Должно быть, порою люди, как некоторые звери, от тоски своей бессмысленной жизни выбрасываются вон, за границу мира, словно киты на пляж из океана. Нужен лишь толчок, напутствие, лёгкий ветер в спину. Полицейский капитан на вскрытии квартиры признался понятым: «Бывает, и в мирное время пропадают люди, так что с собакой не найти».
Бывает. Вот и Рухлядьев тоже — пропал, искали, не нашли.
Часть вторая. УЗОРНИК
ЦАРЬ ГОЛОВЫ
А это ли совесть прокаженная — держать своё царство в руке и не давать господствовать своим рабам? Это ли противно разуму — не хотеть быть под властью своих рабов?
Иван Грозный. Первое послание Курбскому
Домашние звери часто более уязвимы и беззащитны перед обстоятельствами реальности, чем те, кого мы привычно считаем их хозяевами. Про кур, вуалехвостов, дрожащих левреток нечего и говорить. Уязвимы даже такие бестии, как кошки, которые домашними лишь представляются из милости к своим кормильцам — и то только проголодавшись или благодаря ленивой минуте. Да и кошки ли они? — кто знает, как звать их на самом деле.
Мой питомец Аякс умер в январе 1992 года. Это был крупный и могучий кот — с тех пор как он одолел на даче всех окрестных тузиков, Аякс дни напролёт валялся в пыли деревенской улицы полный беспечного томления, как житель благословенной страны, в которой даже прислуга счастлива — что уж говорить о господах. Такой это был зверь. А умер — потому что не смог понять развал Союза, подобно псу из «Повести о трёх неудачах», который принял смерть, не сумев понять революции.
В ту пору я работал по типографскому делу. В отделе технической информации одного научно-исследовательского института стояла малая офсетная машина, на которой в служебных нуждах множились всевозможные инструкции, сборники статей и авторефераты соискателей учёных званий. Офсетной машиной правил я — мандатом на это служил диплом, полученный мной по окончании месячных курсов печатников в уездном городе Донской Тульской губернии. (Вызванный однажды в военкомат по какому-то пустяковому поводу, представленному, как заведено, делом долга, чести и судьбы, я был допрошен военным комиссаром относительно своей гражданской специальности. «Печатник офсетной печати», — бодро отрапортовал я. Офицер закатил глаза и после недолгих раздумий вписал в графу военно-учётной специальности: «Печатник военной печати».)
Институт располагался в здании бывшего (ныне вновь действующего) Новодевичьего монастыря со старинным одноимённым кладбищем под боком, где встречались могилы с весьма громкими именами на надгробиях. Ведомственной столовой, размещённой в старой монастырской трапезной, я по самому мне не совсем понятным причинам пренебрегал, довольствуясь принесёнными из дома бутербродами, ломтиком макового рулета и чаем. Уничтожение этого нехитрого припаса занимало весьма немного времени, поэтому весной, летом и осенью в хорошую погоду я отправлялся в обеденный перерыв на прогулку под купы столетних кладбищенских деревьев. Новых захоронений здесь не было, старые тихо ветшали без присмотра — в те годы эта Богова делянка вид имела безлюдный, запущенный и милый, что-то вроде одичалого парка с ветхими беседками-склепами и полянами некошеного былья. Лишь пара аллей с мемориальными могилами имела следы ухоженности на случай возможного культурного паломничества, которое изредка и впрямь тут случалось. Имел место на кладбище и объект паломничества культового — бронзовое изваяние Христа подле могилы Вершининой, жены генерала от кавалерии, некогда чудесно спасённое от вандалов и с тех пор содержащееся верным кружком почитателей в завидном порядке. Приятели смеялись: в обед он ходит на кладбище… Действительно смешно.
Здесь, на Новодевичьем, в одну из своих одиноких прогулок я и встретил наладчика. Стоял погожий майский день; мы, странным образом не заметив друг друга, едва не столкнулись лбами у могилы забытого адмирала, командовавшего Балтийским флотом в Первую германскую. Я растерялся, посторонился с извинениями, а он представился: «Георгий, наладчик». Удивляться не было причины — я подумал: должно быть, тоже институтский, с опытного производства, которое располагалось неподалёку в новом корпусе за кладбищем, близ Бадаевских складов. Гордостью этого производства был штучный криогенный турбогенератор с невероятным КПД. Техническое чудо демонстрировалось на выставках по всему миру, но в серию не шло, поскольку выгоду от снижения потерь жирным крестом перечёркивали расходы на жидкий гелий, охлаждающий сердечник, — в итоге киловатт энергии, выработанный на этом ледяном агрегате, стоил баснословную сумму. Но я ошибся — наладчик Георгий не имел отношения ни к заселённому в Новодевичий монастырь институту, ни к его опытному производству.
Собственно, в ту пору институт уже загибался — хозрасчётные схемы не работали, здание монастыря собирались возвращать церкви, и сотрудники, предчувствуя грядущее сиротство, понемногу разбегались кто куда в поисках утраченной уверенности в завтрашнем дне. Но где её взять, если именно эта утрата стала главным признаком времени и рухнувших на мир перемен? Чего можно было ожидать от будущего, если представление о нём сводилось к варварской картине: свобода — это когда тебе, лично тебе, зарплату платят в долларах, а остальным уж как повезёт? Поэтому я не искал лучшей доли, продолжая раскручивать свой «Ромайор» и получая изредка подношения в виде «столичной» или «зубровки» от нервных диссертантов, стремящихся ускорить печать своего желанного автореферата, которым (как покажет жизнь) они вскоре подотрутся и, стряхнув с помыслов учёный прах, пойдут воровать цветной металл и оптоволоконный кабель, изобретать серые схемы ухода от налогов и приватизировать нефтяные вышки.
Возле гранитного надгробия царского адмирала наладчик сказал:
— Как тут спокойно, не находите? Нынче кладбища превратились в заповедные места, где уже не встретишь мёртвых.
Я не понял его мысль и вежливо известил Георгия об этом.
— Сейчас покойники — в самой гуще жизни, — пояснил он. — Энергия смерти сочится в щели сломанной истории, и мёртвые сосут её, как клопы свою юшку.
На мой взгляд, он не совсем ясно выражался, но здесь, на этом старом кладбище, действительно было спокойно. Таких островков умиротворения, пожалуй, я больше в городе не знал. Помню, подумал, что странный наладчик прав: именно в удивительной тишине, уравновешенности и, как ни странно, беспечальности этого пространства скрывалась причина его притягательности. Молодость била мне в сердце, но толк в покое я знал.
— Ан нет, гляди-ка, прошмыгнул, — неожиданно Георгий вскинул руку и указал мне за спину.
Я обернулся, но никого не увидел — только ворона, резко вскрикнув, слетела с ветки тополя и спланировала на тропинку. Некрополь был безлюден и пуст, как пусто без хозяев уставленное мебелью жилище.
Наше знакомство с наладчиком на этом не закончилось. Спустя два дня я снова встретил его на обеденной прогулке — он приветливо улыбнулся мне как старому приятелю и поинтересовался причиной моего присутствия на Новодевичьем, столь, по его наблюдению, частого. Улыбка у него была приятная, в длинных волосах едва наметилась платиновая седина, а манера речи, несмотря на некоторую туманность, располагала к общению. Даже чрезмерная худоба и едва уловимая нескладность походки переставали тревожить мою бдительность, когда я смотрел на его лицо. Оно было примечательно тем, что состояло исключительно из серых внимательных глаз, крупного твёрдого носа и примиряющей улыбки — все остальные приметы, стоило отвести взгляд, соскальзывали с лица Георгия, как смытый грим, не оставляя в памяти следа, так что мысленно восстановить его портрет у меня никогда не получалось.
— Гулять на кладбище — редкая привычка, — заметил мой новый знакомый. — Всё равно что бродить по крышам. Но там щекотно нервам, а тут… — Он вздохнул полной грудью и отстранённо улыбнулся, не изображая погружение, а действительно погружаясь в безмятежность, как Аякс в жаркой пыли деревенской улицы.
Я хотел объяснить, что это всего лишь стечение обстоятельств, обусловленное местом службы, но промолчал — всё же статус обладателя редкой привычки приятен нам, и мы, по большей части, склонны расценивать упоминание об этом как комплимент. Человек падок на бескорыстную лесть, а сомневаться в том, что в словах обходительного наладчика нет корысти, не было причин.
— Впрочем, класть силы жизни на то, чтобы сберечь нервы от тревог, — дело, природе нашей не угодное, — добавил Георгий, возвращаясь из безмятежного странствия в юдоль.
И далее развил мысль, вскоре непринуждённо выведя её на главную тревогу человека — страх. А именно — страх боли.
— Но ведь стремление уберечься от этого страха дало нам морфин, новокаин и прочие медицинские заморозки. — Я искренне хотел постигнуть его логику. — Что неугодного для человеческой природы в анестезии?
— Физическое страдание мы расцениваем теперь исключительно как унижение, — вздохнул сокрушённо Георгий. — Будто оно не способно ни облагородить, ни возвысить, а годится лишь на то, чтобы свести нас к звериному состоянию, к потере пресловутого людского облика. Так, может быть, и есть, когда физическая боль невыносима…
За беседой я не заметил, как мы оказались у семейной могилы Тютчевых. Чёрный гранит, благородный, посеревший от времени мраморный крест с резьбой, никакой помпезности. Достоинство сопровождало поэта и за гробом. Мы постояли недолго у креста в молчании.
— Но если вспомнить, — продолжил наладчик, когда мы двинулись дальше, — то все инициации в традиционных культурах без этого, без физической му́ки то есть, никогда не обходились. Без неё — никуда. А если так, то можно ли боль понимать как унижение, и только? Конечно, для слабых духом так понимать её удобней. Потому что есть повод объявить боль вне закона и с чистой совестью, не стыдясь малодушия, через чудодейственный укол от неё улизнуть. А между тем разве не страдание есть мера всех вещей? Разве не оно — главная жила жизни? Но человек из раза в раз обманывает страдание — теперь и в зубе у него бур дантиста орудует без боли, и занозу ему из пальца вытащат во сне. Глупо спорить: с одной стороны, хорошо…
— А есть другая? — не утерпел я.
— Представьте себе — есть. И если не забывать о ней, держать на счету, то получается, что человек, обманывая себя таблеткой или шприцем — не говорю уже про эвтаназию, — обходит изначальные условия сделки.
— И что?
— А то, что уловками обойдённые страдания будут предъявлены нам во всей красе потом, как предъявляют приставы судебное взыскание. Тут-то декоративные иллюзии и рухнут. И благолепие выдуманных законов жизни с треском полетит в тартарары. — Наладчик ненадолго замолчал, демонстративно ловя ухом кладбищенскую тишину. — Вообще, если хорошенько прислушаться, треск — самый характерный звук, издаваемый несущими конструкциями человечника. И не только теперь, а во всей исторической ретроспективе.
Позже, смывая под краном мойки ортофосфорную кислоту с алюминиевой печатной формы, перфорированной с двух краёв, точно кадр гигантской киноплёнки, я думал о Георгии. Отработав своё на валу «Ромайора», формы эти шли в утиль — прежде их по строгому учёту сдавали в специальную контору, но строгость нашей жизни понемногу сменялась небрежным равнодушием, и теперь формы копились в углу моего печатного царства, составленные в приличной высоты стопку. (Одна сметливая дама, технический переводчик с английского и владелица садового участка в Пупышеве, уже заговорщицки шепталась со мной, прося передать ей эти, по её наблюдению никем теперь не учитываемые, формы с формулами, диаграммами и столбцами запёкшегося текста, — она собиралась хозяйственно использовать их в качестве кровельного материала, поскольку пришла пора перекрывать крышу её дачного скворечника.) Итак, Георгий. Бесспорно, он был умён, интересно мыслил и оставлял впечатление о себе как о человеке, знающем ответ на вопрос, который тебе ещё не пришло в голову задать. Он и сам представлялся мне своего рода вопросительным знаком, на который смотришь через лепёшку линзы, и знак этот, непропорционально увеличенный выгнутым стеклом, шевелится благодаря лёгкому дрожанию руки. (Где ваша родина, сны? Вы такие чудны́е…) Кроме того, Георгий обладал способностью ловко выхватывать из воздуха стремительных мух, умел различать металлы по запаху и мог похвастать редкой фобией — он боялся клоунов. У меня не было случая в последнем убедиться, но я поверил ему на слово. Кто-то не найдёт в этих свойствах ничего привлекательного, меня же они манили, и теперь я ловил себя на том, что ищу с наладчиком встречи. И я действительно искал.
Мы прогулялись по кладбищу ещё пару раз — по-прежнему сталкиваясь случайно, невзначай, без всякой договорённости, хотя я каждый раз теперь, отправляясь с поспешно прожёванным бутербродом в утробе под буйную зелень некрополя, невольно выискивал взглядом на его тенистых тропинках нового знакомого, — после чего решили, что уже достаточно присмотрелись друг к другу, чтобы наконец обменяться телефонами.
— Застой — это время, когда читать и мечтать интереснее, чем жить, — извлекая из воздуха пролетающую мимо муху и тут же милосердно отпуская её на свободу, изрёк наладчик в одну из этих встреч. — Когда я смотрю на мрачные и злые улицы сегодняшнего города, я думаю о том, что всё самое страшное и безумное, что только может прийти человеку в голову, не просто возможно на этих улицах, но именно на них в голову и приходит. — И для окончательной ясности добавил: — Поэтому я не на Невском, а на кладбище.