С одной стороны, это говорило о том, что новоиспеченная мэрша, Зюнька и эта подлая Горохова и не подозревают о том, что я уже пошустрила на их территории, иначе этой душеспасительной беседы не было бы. Но с другой стороны, это свидетельствовало и о том, что Маргарита Федоровна все-таки до конца не уверена в своих возможностях и решилась на крайность - выдернуть меня, как занозу из задницы, чтобы больше никогда ничего не свербело.
- За денежки спасибо! - Я повертела купюру и положила ее сызнова на барьер. - Только карточки у меня есть...
Я выудила из пакета фотографии, которые мне сделали еще в колонии, когда я готовилась к исходу. Замполит Бубенцов лично снимал каждую из отбывших срок. Подозреваю, что он просто собирал снимки баб, которых трахал. Для коллекции. На фотке в четырех экземплярах я была похожа на сыпнотифозную скромницу с испуганной физией.
- Ты все поняла? - вздернула она бровь.
- Вы на вашу монету персонально для Маргариты Федоровны подтирочки купите! Тут на пяток рулонов как раз выйдет! Может, ей и хватит, раз она так мощно обделалась. Это я в аспекте кошки, которая все никак забыть не может, чье мясцо слопала! - заметила я.
Они замерли.
- И вот что, мадам! - Я с трудом сдерживалась. - Я домой вернулась! Понимаете? Домой!
- Да нету у тебя тут никакого дома! И не будет, - медленно сказала она. - А я-то хотела по-доброму.
Лицо у нее шло пятнами, зрачки за окулярами сузились до точек.
- Я ведь к прокурору пойду, - пообещала я.
- А зачем к нему идти, к Нефедову? - пожала она плечами. - Он тебя и сам найдет. Если не смоешься...
Я глазом моргнуть не успела, как она смяла в ком все мои справки с печатями, бросила в пепельницу, чиркнула зажигалкой и подожгла. Я остолбенела. Как в России положено, хоть прежней, хоть нынешней? Без бумажки ты букашка... Теперь я не просто беспачпортная бомжиха, теперь я вообще нечто неопределенное, которое может сгрести любой патруль и засунуть в каталажку до выяснения личности.
- Иди, дурочка! - тихо сказала она. - Пока я наряд не вызвала.
Физия у нее была печальная, крыски уткнулись в свои бумажки испуганно.
- А мы ничего не видели! И не слышали тоже! - вдруг, не поднимая головы, пролепетала одна из них.
- Швабры! - последнюю точку все-таки умудрилась поставить я, а не они. И вылетела пробкой...
Швабры-то швабрами, но "сделали" меня толково. Так выходило, что нету для меня правды на этой земле. Возможно, она есть где-нибудь повыше, но до высот надо еще добраться. К тому же что я там, на высотах, скажу? Кому? Мало ли безвинных бедолаг колотятся лобешниками в окованные статьями из УК чиновные ворота?
Выходило так, что я сама подставилась. И моя малая родина с этой минуты для меня становилась просто опасной. Так что, топая по главной улице, я настораживалась при виде каждого разморенного жарой мента с рацией на боку. Но это были всего лишь гаишники, которые пригнали свои мотоциклы и "жигулята" к цистерне с квасом и дули его, спасаясь от неожиданно жгучего для июня солнца.
В заначке у меня еще оставался стольник, из кровных, заработанных на камуфле. Я потопталась близ аптечного павильона, пытаясь разглядеть сквозь толстые стекла Горохову. Павильончик был похож на аквариум с рыбами, внутри медленно передвигались покупатели, а обслуживал их парнишка в белом халате и шапочке. В углу сидела немолодая кассирша за аппаратом. Может быть, если бы у меня не задымился хвост, я бы не решилась действовать внаглую, но мимо моего виска летели, как пули, те самые секунды, о которых не положено думать свысока, я должна была взять за глотку подлую Ирку Горохову, пока меня не зацапали. В общем, я вошла.
Отобрала зубную щетку, пасту и как бы мельком спросила парнишку:
- А Ирина Анатольевна когда будет?
- Какая... Анатольевна? - удивленно уставился он.
- Ну, главная ваша... Хозяйка?
- Да нету у нас такой. Вы что-то путаете. Платите в кассу.
Кассирша прислушивалась, искоса поглядывая на меня. Когда давала сдачу, вдруг сказала негромко:
- Здравствуй, Лиза... Не узнаешь? Я пожала плечами.
- Петюню Клецова не забыла?
Только тогда я ее узнала. Это была маманя Петьки, парнишки из нашего класса. Того самого, который у меня первая любовь. Ну, если и не любовь, то первый. Который распечатал мой конверт на "трахплощадке". Кажется, недели две я его действительно любила. Во всяком случае, жалко его мне было до ужаса. Поскольку весь класс хихикал над Петюней. Потому что в паре мы с ним могли бы выступать в цирке, как Пат и Паташон.
Петька был тощенький и коротенький, его макушка едва достигала моего подбородка, и я его отшивала года два и всерьез не принимала. Но он таскался за мной всюду, как привязанный, и отшивал от меня всех, кто проявлял интерес, и с течением времени я поняла, что парни его просто побаиваются, потому что, несмотря на свой росточек, гибкий, прыгучий и злой, он метелил моих возможных дружков на их мало известных девам разборках, где они решали свои проблемы.
Однако в то лето, когда я выкинула белый флаг капитуляции, Петро нарвался на дискотеке на какого-то отпускного курсанта танкового училища, который имел наглость пару раз протанцевать со мной, у курсанта оказались дружки, и они всей командой отметелили Клецова, спустившись под обрыв к Волге.
Я и рухнула, когда увидела его с заплывшими от отеков щелками вместо глаз, в глубине которых поблескивали его черные искристые антрациты, со свороченной скулой, правой рукой в гипсе, скособоченного от боли в ребрах, но тем не менее словно светившегося гордостью от того, что он не отступил и выдержал бой с превосходившими силами противника, включая и этого самого бугаистого танкиста. Что-то дрогнуло в моей мятущейся душе, жалко мне его стало до слез, а на этой жалости мы, дуры, и гибнем.
Однако продолжалось это недолго, прежде всего потому, что Петро, как альпинист, достигший заветной вершины и воткнувший свой стяг в ее нетронутые льды и снеги успокоился, теша себя уверенностью, что отныне эта вершина только его и никто на нее не покусится, а мои таинственные территории, так толком и не оттаяв, требовали неустанной разработки и постоянного открытия все новых и новых заветных уголков, чего я так от своего малыша и не дождалась.
К тому же, когда прошел первый угар, улеглось испуганное любопытство, какой-то бесенок в глубинах моей души начал хихикать, разглядывая нас с ним в самые жаркие моменты как бы со стороны. Как-то я видела по телику, как невероятных габаритов сверхмощный транспортный самолет "Мрия" перевозит на себе куда-то космический "Буран", закрепленный сверху, крохотный по сравнению с этой громадой. На какой-то миг эта диспозиция напомнила именно ту, в которой мы то и дело находились.
Любовь кончается тогда, когда становится смешно. Она и скончалась. Поскольку, как я поняла гораздо позже, ее и не было.
В то лето, после выпуска, Клецов уехал в Ленинград, то есть в Санкт-Петербург, поступать в какое-то подводное училище, прислал пару открыток. Я не ответила. На том и - гуд-бай, Петюнечка...
А теперь его мать с жалостливым интересом разглядывала свою бывшую гипотетическую невестку.
- Где Ирка Горохова? То есть она теперь Щеколдина? Она же всеми клистирами тут занималась! Или ей теперь не с руки за прилавком стоять? Не по чину?
- Т-сс... - испуганно зашептала кассирша. - Слушай сюда...
Она начала наборматывать секретно мне в ухо, то и дело озираясь, а я слушала и почти не верила. Может быть, я бы из нее выудила более интересные подробности, но тут откуда-то из глубины павильона, отворив дверь, вышел Зиновий Щеколдин. На плечах его внаброс болтался глаженый белый халат. Он был в роскошных зелено-желтых "бермудах" и футболке с кроликом "Плейбоя" на груди. Голова нынче была не бритой, ее, как плотный шлем, облегали белесые волосики, за эти три года он раздался в плечах, обзавелся сильными руками и был вальяжен и значителен. Он нес стопку каких-то коробок с лекарствами, прошел к стеллажу и начал лениво выкладывать их, лишь скользнув по мне своими прозрачными, как вода, глазами.
Но тут же вздернулся, резко оглянулся, изумленно уставившись.
Но я уже вылетела прочь, пнув дверь ногой.
...Ниже по течению Волги, уже за чертой города, близ закрытого разделочного цеха нашей судоверфи был затон-отстойник для отходивших свое судов. Когда-то они становились тут в ожидании ремонта, но с девяносто первого года никто ничего не ремонтировал, и, затон был забит проржавевшими коробками брошенных буксиров, самоходных и обычных барж, прочей плавучей рухлядью. Кое-что тут уже было порезано на металлолом, кое-что просто притонуло без присмотра.
Я отмахала пешком почти десять километров, пока не добралась по берегу до затона. Вода в искусственном заливе была зеленая и тухлая. В ней развелась, видно, уйма мальков, потому что стаи чаек клубились над водами, рассиживали на ломаных снастях, трубах и мачтах, белых от птичьего помета.
Двухпалубник, пассажирский теплоход "Федор Достоевский", из тех, что когда-то возили круизных россиян на Астрахань и обратно, стоял, перекосившись, у рабочего причала. Здесь было полное безлюдье, глухая тишина, только горячий ветер гудел в кабелях высоковольтной мачты, с которой провода протягивались аж на тот берег Волги, в сторону Твери.
Я покурила, разглядывая "Достоевского". Похоже, кассирша ошиблась. Теплоход выглядел совершенно заброшенным, белая краска на его бортах и надстройках облупилась, ржа проступала бурыми пятнами и подтеками, множество окон в палубных каютах и иллюминаторах ниже побиты, леера порваны и свисали со стоек, капитанский мостик изрисован матерными словами и граффити, изображавшими разнообразные секс-позиции, виднелись и лозунги типа "Спартак - чемпион!", "Ельцина под суд!", "Мужики, у Юльки - гонорея!" и "Ай лав Филю!".
Мазута на надписи творцы не жалели, благо железнодорожная цистерна на рельсах причала источала его так, что между шпалами стыли черные лужи.
С теплохода на причал был спущен шаткий трап, и я поднялась на палубу. Палуба тоже была в птичьем помете, выбеленная солнцем, как кость.
Какой-то неясный звук, не то мурлыканье, не то бульканье, слабо донесся с кормы. И я пошла на звук.
На корме была распята, как навес, застиранная простынка, а под нею разложен обыкновенный детский манежик, из деревянных планочек, в манежике стоял голозадый пацаненок и что-то пел бессмысленно-счастливое, пританцовывая и пытаясь выломать планку из стенки манежа. У него была замурзанная мордочка, одуванчиковые светлые волосики, безмятежные большие глазищи серо-оловянной расцветки. Увидев меня, он выплюнул соску-пустышку, болтавшуюся на веревочке, протянул руки и требовательно сказал:
- Дай! Дай!
Дать ему мне было совершенно нечего, я порылась в карманах и протянула ему тюбик зубной пасты. Он был яркий, как игрушка, и дите явно обрадовалось. Клычками он только начал обзаводиться, и я решила, что новую игрушку он вряд ли прокусит.
Вообще-то я ничего не понимала - насчет ребенка кассирша мне не успела сказать. Мальчик был крепенький, в перевязочках, оснащен мощной мужской аппаратурой, обещавшей в грядущем многие радости и беды девицам, которые, вероятно, еще сидели в колясках и манежах на просторах родины чудесной.
Под палубой звякнуло, я спустилась по трапу на уровень ниже, в коридор, куда выходили двери заброшенных кают. По коридору, озираясь, я добралась до большого помещения с громадными электроплитами, ржавыми шкафами и стеллажами.
В глубине помещения какая-то женщина стирала в большом тазу, отключенные давным-давно плиты не работали, но в углу стояла чугунная печка-буржуйка, в которой горела щепа, на печке что-то варилось в большой кастрюле. Пахло рыбой.
Под ноги мне попалась порожняя бутылка, бутылок из-под выпивки здесь вообще было много, и когда она зазвенела, женщина обернулась и выпрямилась, устало утирая лоб тыльной стороной ладони.
Это была Ирка. Но, честно говоря, я ее узнавала с трудом. Она была какая-то усохшая, полуощипанная, с редкими, плохо стриженными волосиками на голове, между ввалившихся щек торчал ставший костистым великоватый нос, губы серые. Горохова всегда старательно занималась раскраской, каждое утро готовя свое лицо к трудовому дню, но сейчас на ней не было ни миллиграмма косметики, и лицо казалось туго обтянуто бесцветной кожей.
Она уставилась на меня совершенно безразлично и пробормотала, отжимая ползунки:
- Ага... Заявилась, значит... Я молчала, раздумывая.
- Бить будешь? - спросила она нехотя. - Делай что хочешь... Мне все одно. Только чтобы Гришка не видел.
- Чей пацан-то? - наконец спросила я. - От кого?
- От Зюньки, от кого же еще... - пожала она плечами. - Только он его не признает.
- А что ты тут делаешь?
- Живу. Сказали небось уже, иначе не заявилась бы... - нехотя сказала она. - Предки меня из дому выставили, из родилки вышла, даже на порог не пустили. Помоталась туда-сюда, а с прошлого года в сторожихи тут определилась. Железяки сторожу. Да нет, летом тут ничего, жить можно... Зимой погано. Но тут стационарная сторожка есть, с печкой, уголь завозят. Двести рублей в месяц.
- Так ты все еще Горохова? - удивилась я. - А мне Гаша писала, что ты в судейские хоромы въехала! На счастливую и долгую жизнь!
- Я тоже так думала... - ухмыльнулась она. Вот зубы у нее остались те же, сияюще-белоснежные, Голливуд. Только они теперь казались нелепыми на этом изможденном лице.
- Ошиблась твоя Гашка...
Она выудила откуда-то из-за печки початую бутылку и отхлебнула не морщась.
- Будешь? - поинтересовалась она.
- Ты что, Ирка, пьешь, что ли? - потрясение сказала я, потому что сразу все как-то совместилось и стало объяснимым: и ее налитые кровянкой глаза, и неверная походка, и то, как она все не могла отжать колготы в тазу.
- Погорела я, Лизавета... - вдруг тихо сказала она, осела на пол и заплакала: - Ну прости! Прости, если можешь...
Я смотрела на это повизгивавшее, скулящее существо в каком-то идиотском линялом сарафане, и злоба не то чтобы уходила, но как-то отодвигалась и становилась нелепой.
Я ее представляла в наглой победной сытости, вошедшей в тесный круг тех, кто меня так гнусно "кинул", а то, что было передо мной, вызывало только брезгливую жалость. Ну, и ребенок... Что бы я ни сделала, это ударило бы прежде всего По дитенку.
Каким-то нюхом она уловила, что я пошла обмякать, впрочем, она всегда отличалась сообразительностью, вот и в этот раз жалко улыбнулась и, подхихикивая, выпрямилась и протянула ко мне руки:
- Дай-ка хоть я потрогаю тебя, что ли, подруга!
Это правда ты?
- Давай колись, что и как! - отступив, брезгливо сказала я.
Через час я снова сидела на палубе, близ манежика, и пережевывала мозгами то, что она мне выложила. Гришунька спал, лежа на спине и раскинув ручонки. Тюбик с пастой он все-таки прокусил и симпатичная рожица была перемазана белым. Но, судя по всему, пасту лопать не стал - видно, ее ментоловый вкус ему не понравился.
Ирка накрыла крышку палубного люка чистой скатеркой, выложила на стол хлеб, какую-то колбасу и доводила до ума на камбузе уху из рыбы, которую ей, как выяснилось, подкидывали рыбаки из местных браконьеров. Не за просто так, конечно. "Блядуем помаленьку... - призналась она. - Но не с каждым, конечно. Есть тут мужики на возрасте. Семейные, конечно... Оттянуться-то где-то надо? Вот они и заруливают, как бы на рыбалку, а по правде - ко мне..."
В общем-то, она устроилась тут не так уж плохо. Заняла каюту-люкс в палубной надстройке с невыдранными зеркалами, привинченным к полу столом, покрытыми лиловым плюшем диванами, креслами и выдвигавшейся из стенки кроватью. Барахлишко разместила во встроенных в переборки шкафах и даже завесила большие окна приличными занавесочками. В одно из окон был протянут кабель от столба на причале, от электричества работали потолочные плафоны, здесь стояла даже древняя радиола "Ригонда" с пластинками.
В одном из шкафов висело подвенечное платье из шифона, уже слегка зажелтевшее, с фатой, пронизанной золотыми нитями люрекса и идиотской искусственной лилией, долженствующей указывать на непорочность невесты. Как выяснилось, свадебного наряда Ирке так и не довелось надеть. В те дни, когда я жалко хлюпала носом на скамье в судейской клетке, Горохова, оказывается, уже таскала тайный плод, зачатый совместными усилиями с Зюнькой. В очередное замужество она перла, как танк в атаку, не предохранялась и рассчитывала дожать Зиновия и мамочку на ребенке, чтобы не отвертелись.
Свадебный марш в нашем загсе, думаю, для нее был наградой за ее усилия по упаковке и отправке на отсидку моей персоны. Наехала на Зиновия она, лишь когда меня загрузили в вагон с решеточками, а судья Щеколдина начала подгребать под себя мое имущество. Оказывается, Зюня поначалу ничего против наследника не имел и выразил полную готовность окольцеваться.
Однако выяснилось, что в семейные планы судьи Щеколдиной такой акт не входил ни с какого боку, отдавать в ее лапы сынка мадам и не собиралась. Двери той самой квартиры, где я лопала мороженое "роббинс" и примеряла бирюзу, перед Гороховой захлопнулись, Зиновий был отправлен на полгода к каким-то дальним родственникам в Новосибирск, Маргарита Федоровна отбила отчаянную атаку Ирки, нанесла визит к ее родителям и потребовала, чтобы они приструнили наглую девку, каковая, известная своим аморальным поведением, носит пузо неизвестно от кого. Перепуганные насмерть могущественной дамой предки то грозились карами, то умоляли Горохову абортироваться.
Но Ирка закусила удила. Ей казалось, что, как только она родит, Зюнька дрогнет при виде дитяти, а судья отступит под угрозой общегородского скандала.
Однако она слишком плохо знала Маргариту Федоровну. Родить-то она родила, но, во-первых, ее родители, по ее словам, наотрез отказались принять ее с нажитым ребенком. Во-вторых, когда она перебралась с детенышем в дальнюю деревеньку под Вышним Волочком, к бабке и деду, у которых была дойная корова и которые ее приняли, на двух машинах в ту деревню прибыли очень крутые мальчики с "голдами" на бычьих шеях и предупредили, что отныне ее появление вблизи Зюньки будет расценено как вызов со всеми вытекающими последствиями.