Золотой песок - Полина Дашкова 17 стр.


– Это мерзко! – басом рявкнула тетя Наташа. – Это надругательство над памятью. Кто-нибудь уймет ее наконец или нет?

– Как она смеет? Уберите ее отсюда, сию же минуту! – Мама уже не кричала, а пронзительно визжала. Загрохотали табуретки. Быстро простучали шаги по коридору. Шарахнула входная дверь.

– Викуша, успокойся, я прошу тебя…

– Оставьте меня в покое! Ненавижу! Что он с нами сделал? За что? Ника, деточка, пойди сюда! Ника! Где моя дочь? Где мой ребенок?

Ника убежала, забилась в стенной шкаф, зажмурилась, заткнула уши, но все равно мамин крик иголками впивался в мозг.

– Найдите ее! Умоляю, кто-нибудь! Где мой ребенок?!

Крепкие руки дяди Володи Болдина вытащили Нику из шкафа.

– Тихо, тихо, малыш, подойди к ней, она не в себе. Пожалей ее. Потерпи. Это пройдет..,

Мама прижала ее голову к своей груди, больно и неудобно пригнув, так что у Ники тут же заныло все внутри.

– Девочка моя, доченька, бедненькая ты моя единственная ты моя… Никому мы с тобой теперь не нужны, одни мы с тобой остались на свете. Ты не бросишь меня? Посмотри мне в глаза! Ну, посмотри на мамочку, Ника.

Дрожащими руками она взяла ее за щеки и принялась целовать в глаза, в лоб, размазывая помаду и выдыхая крепкий перегар.

Ника чувствовала себя вялой мертвой куклой. Ей уже не было стыдно, как минуту назад. Ей было все равно. За столом все молчали и прятали глаза.

– Вика, отпусти ее. Ребенку пора спать, – дядя Володя Болдин первым нарушил неловкое молчание, взял Нику за плечи, повел в ванную, широкой теплой ладонью умыл ей лицо, испачканное маминой помадой.

– Ты прости ее, малыш, – говорил он, сидя на краю кровати и поглаживая по волосам, – у нее просто нервный срыв. Я понимаю, тебе стыдно, противно. Нет ужасней чувства, чем стыд за свою мать. Но это пройдет. Ты забудешь, простишь, жизнь наладится.

– Я прощу, – пробормотала Ника, – но забыть не смогу.

– Представь, каково ей сейчас? – тяжело вздохнул дядя Володя. – Попробуй ее понять и просто пожалеть. По большому счету она очень хороший человек, и тебя любит. Ты веришь мне?

– Нет.

– Почему?

– Она играет. Она все время играет. Когда это кино рядом умный режиссер, получается неплохо. Но когда это жизнь, а она продолжает играть, получается отвратительно.

– Не суди ее, Ника. Ты еще маленькая девочка. Тебе всего лишь тринадцать лет.

– Четырнадцать.

– Ну, не важно. Это говорит в тебе детский максимализм. Она твоя мать. Другой у тебя нет и не будет. По большому счету она очень хороший человек… По самому большому счету.

Глава 11

«По большому счету мой Гриша хороший человек… По самому большому счету», – думала Вероника Сергеевна и глядела не отрываясь в иллюминатор.

В салоне погасили свет. Небо медленно светлело. Зинуля уснула, по-детски приоткрыв рот. Лицо ее во сне разгладилось, щеки порозовели. Она опять казалась девочкой-подростком, будто не было долгих восьми лет, которые так страшно изменили ее лицо.

Она умела засыпать моментально, в любой обстановке, при любом шуме, в самой неудобной позе. И так же моментально просыпалась, распахивала восторженные синие глаза, куда-то мчалась, не умывшись, не почистив зубы, или хваталась за карандаш, и проступало вдруг из хаоса карандашных линий знакомое лицо, дерево, угол соседнего дома с телефонной будкой, облако, отраженное в камышовом пруду.

Она никогда не пыталась выставлять и продавать свои картины. Могла отдать какой-нибудь маленький шедевр за бесценок. Коли просили подарить – дарила. Как только картина была закончена, она переставала интересовать автора. Однажды Зинуля на глазах у Ники взялась чистить воблу, расстелив прелестный акварельный натюрморт.

– С ума сошла? – закричала Ника, выхватывая картину, осторожно стряхивая с нее рыбные очистки.

– А это что? – захлопала глазами Зинуля. – Это я когда нарисовала?

– Два дня назад. Всего два дня назад. Ты потратила на этот натюрморт больше суток. Он получился отлично. Посмотри, совершенно живой лимон на блюдце и эта треснутая чашка…

– Не выдумывай. Я не могла больше суток малевать такую дрянь, – Зинуля весело рассмеялась. – Слушай, а как же вобла? Пиво выдыхается. Дай хотя бы газетку.

Если бы к ее таланту немного здравого смысла, трудолюбия и тщеславия, она могла бы стать известной художницей. Но в жизни не существует никаких «если бы». Зина Резникова стала тем, кем хотела стать, и ничего иного не дано.

Они дружили с первого класса. Это давно уже была не дружба, а совсем родственные отношения. Однако настал момент, когда обе почувствовали, что разговаривать, в общем, не о чем. Нике было больно смотреть, как сгорает в бездарном огне богемных ночных посиделок, тонет в пустом многозначительном трепе, в портвейне и водке не только талант, но молодость, здоровье, обаяние ее любимой школьной подруги. А вскоре подвернулся подходящий формальный повод, чтобы никогда больше не встречаться.

Зинуля попросила у нее взаймы три тысячи рублей. Восемь лет назад это была довольно солидная сумма. Почти как тысяча долларов сегодня. Ника точно знала – не вернет. Но деньги дала. Они были не последние у Ники. А вот подруга была последняя и единственная. Ника отлично понимала, Зинуле будет стыдно, она исчезнет. Зинуля в глубине души тоже это чувствовала и все-таки деньги попросила. Можно было ограничиться более скромной суммой, как это случалось раньше. За двести-триста рублей Ника просто покупала какую-нибудь Зинулину картинку, когда видела, что у подруги совсем плохи дела, нет зимних сапог, например, или совершенно пустой холодильник. Сапоги, конечно, так и не покупались, холодильник оставался пустым. Зинуля обладала удивительным свойством: какая бы сумма ни оказывалась в ее кармане, через день-другой не оставалось ни гроша.

Давая Зинуле три тысячи, Ника знала, что тем самым вычеркивает единственную подругу из своей жизни. Так оно и вышло. Зинуля жила на окраине, без телефона, связь у них была односторонняя. Зинуля не звонила. Можно было разыскать ее через родителей, она в то время еще часто навещала их. Но Ника не пыталась, опасаясь глупых торопливых оправданий, детского вранья, неизбежного взаимного напряжения в разговоре.

– Никогда не давай в долг близким друзьям, если не уверена, что вернут, – говорила Нике ее мудрая рассудительная бабушка Симочка Петровна, – не увидишь больше ни денег, ни человека. Ты, конечно, долг простишь, но должнику будет совестно смотреть тебе в глаза. Люди не прощают тех, перед кем виноваты.

Радиоголос сообщил, что самолет идет на посадку, Ника сильно вздрогнула, опомнилась, словно проснулась после глубокого наркоза.

Побег с инаугурации, полет в Москву раньше, чем планировалось, – это всего лишь глубокий наркоз. Никиты больше нет, и продолжать жить так, словно ничего не случилось, действовать по намеченному разумному плану: сначала отсидеть на всех положенных торжествах, посвященных инаугурации, потом слетать в Москву на один день, постоять на кладбище, и оттуда сразу в аэропорт, чтобы успеть на очередной банкет – это невозможно.

Ника ни секунды не верила, что ее муж каким-то образом может быть причастен к смерти Никиты. Она не собиралась ничего выяснять и расследовать. Ей просто надо было срочно что-то предпринять, побыть одной. В Москве, в пустой квартире, без посторонних глаз и ушей, она, возможно, сумеет просто выплакать проклятую, невыносимую боль. А дальше видно будет.

Ей только не пришло в голову, что пока все ее действия вполне согласуются с гнусной клеветой, содержащейся в анонимном письме. Она сбежала от мужа в один из самых торжественных моментов его жизни, она летит в Москву, как было сказано в письме. И вовсе не под наркозом.

Что-то неприятно щекотало ей висок. Взгляд. Слишком внимательный, можно сказать, наглый. Интересно, каким образом по воздуху передается это ощущение чужого взгляда? Как ее объяснить, щекотку чужих биотоков?

Она повернула голову. На нее смотрел из полумрака соседнего ряда страшно худой, какой-то весь острый, угластый мужик лет пятидесяти. Совершенно лысая голова, не бритая, а именно лысая. В таком возрасте это может быть результатом химио – и радиотерапии. «Онкология, – механически отметила про себя Ника, – залеченная опухоль. Долго вряд ли протянет. Не жилец».

Лысый отвел взгляд. В его движениях была нервозная резкость, словно он очень спешил, даже когда просто сидел в самолете. Внезапно возникло странное чувство, что где-то когда-то она уже видела этот профиль.

Иван Павлович Егоров прикрыл глаза и откинулся я спинку кресла. Надо расслабиться хотя бы на несколько минут. Это необходимо, иначе совсем не останется сил. Он думал о том, как приятно быть чистым, без толстого слоя грима на лице, без парика на голове.

Перед посадкой он умылся в грязном аэропортовском сортире. Какой-то лощеный сопляк стоял рядом у зеркала и наблюдал, как немолодой мужчина смывает с лица грим, выразительно хмыкал и тихонько напевал себе под нос: «Голубой я, голубой, никто не водится со мной». Егорову захотелось вмазать кулаком по насмешливой юной морде, но он, разумеется, сдержался.

Иван Павлович Егоров прикрыл глаза и откинулся я спинку кресла. Надо расслабиться хотя бы на несколько минут. Это необходимо, иначе совсем не останется сил. Он думал о том, как приятно быть чистым, без толстого слоя грима на лице, без парика на голове.

Перед посадкой он умылся в грязном аэропортовском сортире. Какой-то лощеный сопляк стоял рядом у зеркала и наблюдал, как немолодой мужчина смывает с лица грим, выразительно хмыкал и тихонько напевал себе под нос: «Голубой я, голубой, никто не водится со мной». Егорову захотелось вмазать кулаком по насмешливой юной морде, но он, разумеется, сдержался.

Хорошо, что на этот раз можно было ограничиться только гримом, не пришлось напяливать на себя вонючие бомжовские тряпки. Вонь – дело серьезное. Бомж не может пахнуть одеколоном и туалетным мылом.

«Где же я вычитал это? Ну конечно, у нашего общего знакомого Никиты Ракитина, то есть у знаменитого писателя Виктора Годунова. В одном из его романов умная героиня распознает маскарад именно по запаху. Вы, Вероника Сергеевна, не глупее. И я не зря купил у настоящего нищего за бутылку водки его вонючую телогрейку. Вы ведь заметили мою симуляцию с поджатыми ногами. Впредь я буду еще осторожней».

Самолет шел на посадку. В Москве была глубокая ночь.

В Москве была ясная, теплая и удивительно тихая ночь. Дежурный районного отделения милиции мог по пальцам перечесть такие вот райские ночи. Отделение находилось на одной из самых неприятных московских окраин, в Выхине. Пролетарский район, панельные пятиэтажки. Население бедное, пьющее, скандальное. Дебоши, драки, шальная поножовщина, мелкие кражи и прочий криминальный мусор.

В центре, в богатых районах, тоже редко выпадают на долю дежурных спокойные ночи. Однако там специфика другая. Там на каждом шагу шикарные банки, казино, рестораны, круглосуточные торговые центры, и происшествия совсем другие: аккуратные, профессиональные «заказухи», разборки со стрельбой, события все серьезные, значительные и по-своему красивые подозреваемые и потерпевшие люди в основном солидные, состоятельные.

То шлепнут какого-нибудь банкира, то телеведущего, то депутата Госдумы. Ну и исполнители, соответственно, профессионалы, не какая-нибудь случайная шелупонь. Есть что обсудить потом с приятелями за кружкой пива в свободное от службы время.

А здесь, на пролетарской окраине, никогда ничего интересного не происходит. Все бедно, грязно, буднично, и жизнь, и смерть. Один бомж прошиб другому башку, оба валяются в пьяной блевотине, и ты, «земляной», районный чернорабочий общественного порядка, обязан влезать в эту прелесть, разбираться, кто, кого и почему.

На самом деле оба они никто, и убийца, и убитый. Живут они на свете или нет – без разницы. И замочил один другого без всякой уважительной причины. Спрашивают его: почему убил? А он глядит мутными пустыми глазами и бормочет сквозь пьяную икоту: «А чтоб не возникал, сука, в натуре». Вот вам и все мотивы преступления.

Или, например, муж огрел жену чугунной сковородкой по голове. Такое случалось в их счастливой семейной жизни и прежде, но на этот раз она показалась ему слишком уж бледной, когда упала. Он решил, что все, прикончил свою ненаглядную. Сгоряча, от тоски ли, от раскаяния, от страха перед неминуемым наказанием, закрепил веревку на тонкой газовой трубе под потолком и повесился. А через несколько минут ненаглядная очнулась, увидела своего супруга в петле и не долго думая, вылакала залпом целую бутылку уксусной эссенции. Вот вам Ромео и Джульетта выхинского разлива.

Бытовуха, одно слово. Грязная, тухлая, скучная бытовуха. Никого не жалко, никому не интересно.

Но эта майская теплая ночь текла себе тихо, и не было в ее прозрачных волнах никакого криминального мусора. Разве что старушонка забрела в отделение, уселась на скамью для задержанных и не собиралась никуда уходить. По-хорошему, надо было гнать ее в шею, в крайнем случае вызывать психиатрическую перевозку. Бабка явно чокнутая.

Такие сумасшедшие бабки есть в каждом московском микрорайоне. Они слоняются по улицам, забредают в магазины, больше всего любят булочные и аптеки, знакомы со всеми продавщицами и дворниками. Иногда кто-нибудь подкармливает их из жалости, иногда гонит прочь, и тогда разражается несусветный хулиганский скандал. Эта порода городских сумасшедших ведет себя вполне мирно, но ровно до той минуты, пока не почувствует агрессию. Малейший окрик действует как искра на бочку пороха.

Грубо размалеванное лицо, разноцветные пластмассовые бусы и браслеты в десять рядов, к подолу рваной юбки пришита бахрома от старой скатерти. На голове целая коллекция дешевых детских заколочек в виде цветочков и бантиков.

– Шла бы ты домой, мамаша, от греха подальше, – в который раз повторил старший лейтенант.

– Я настаиваю, чтобы моим делом занялся самый главный начальник лично, – невозмутимо произнесла старуха и замолчала, уставившись в одну точку, сложив на коленях распухшие шелушащиеся руки с кроваво-красным облезлым маникюром.

– Какой начальник? – вздохнул дежурный. – Ну какой тебе начальник? Пять часов утра. Иди, мамаша домой, спать. – Ничего, я подожду.

Кудиярова Раиса Михайловна, 1928 года рождения пенсионерка, проживающая в Москве, по адресу Средне-Загорский переулок, дом 40, кв.65, стоящая на учете в районном психдиспансере, о чем имелась специальная пометка в паспорте, заявляла, что десятого мая сего года ушел из дома и до сих пор не вернулся ее сожитель Антон, 1962 года рождения.

– Ну а фамилия какая у этого Антона? – спросил дежурный, когда три часа назад перед ним на стол легла бумажка с заявлением.

– Не знаю. Вы на то и милиция, чтобы выяснить его фамилию.

– Утром приходите, будем разбираться.

– Сейчас. Сию минуточку, – спокойно возразила старуха.

– Да что за срочность? Может, ваш сожитель уехал куда-нибудь по личным делам.

– Не мог он уехать. Некуда ему. А личное дело у него одно – наша любовь, – терпеливо объяснила старуха.

Нет, определенно надо было поскорей избавиться от безумной бабки. Но дежурный чувствовал, без скандала выдворить заявительницу не удастся. А скандала ужасно не хотелось, так спокойно было в отделении, так мирно сопели два бомжа за решеткой, ну просто грех ломать эти редкие минуты. Надо попытаться решить проблему с бабкой мирным путем. А потом можно вздремнуть с открытыми глазами.

– Сколько времени вы знакомы с этим вашим, – дежурный крякнул и поморщился, – сожителем?

– Семь дней.

– То есть всего неделю?

– Вам кажется, это слишком короткий срок, чтобы узнать человека? – прищурилась старуха. – Но у меня жизненный опыт, а вы еще слишком молоды, миленький мой, вам рано судить о таких вещах.

– Я и не сужу, – успокоил ее дежурный. – Где и как вы познакомились?

– В аптеке. Он хотел получить по рецепту свои лекарства. Ему полагается бесплатно. Но оказалось, рецептик у него какой-то не правильный. Он стал объяснять, что без таблеток никак не может. В общем, я помогла ему, попросила за него. Меня там девочки знают, отпустили ему таблеточки. Он так благодарил, так благодарил… Вышли мы вместе, а потом оказалось, что ночевать-то ему, бедненькому, негде.

– И вы его пустили к себе?

– Я его полюбила сразу. С первого взгляда. Вы не представляете, миленький мой, какая это высокая страсть, какие чистые чувства…

– Фамилию, значит, не знаете, а дата рождения вам все-таки известна?

– С его слов. Он сказал, ему тридцать шесть лет.

– А вам, пардон, семьдесят? И значит, он вам приходится сожителем?

– Почему бы и нет? Посмотрите на меня, разве я выгляжу на свой возраст? – Кудиярова привстала с лавки, повертела головой, кокетливо поправила волосы. – У меня душа совсем юная, девичья. И Антосик это чувствовал. Любви, как сказал один генерал в опере Чайковского, все возрасты покорны.

– Ну хорошо, – согласился дежурный, – покорны так покорны. А где он проживает, этот ваш Антосик? Документы вы его видели?

– Не надо так его называть. Это очень интимно. Для вас он Антон, – старуха вскинула, подбородок и прикрыла глаза. На веках были жирные, ярко-бирюзовые полоски теней. – Проживает он у меня, документы его мне ни к чему. Он любит меня. И я не позволю вам примешивать к высоким чувствам всякие бюрократические формальности. Послушайте, а почему вы не спрашиваете, как он выглядит? Я уже подозреваю, вы просто морочите мне голову и не собираетесь его искать.

– Хорошо, – вздохнул дежурный, – как он выглядит?

– Высокий. Очень красивый. Плечи широкие лицо мужественное, благородное. Глаза голубые, как небо. Волосы цвета спелой ржи. Одет был в брюки и свитер, синенький такой, в резинку, а сверху куртка черная, джинсовая. Найдите его, товарищ милиционер, заклинаю вас! – старуха драматически заломила руки. – Я чувствую, он попал в беду. Он такой чистый, доверчивый…

Назад Дальше