Криста Вольф Житейские воззрения кота в новом варианте
«У котов, шнырявших возле веранды, был утренний вид». Читаешь такие слова в романе давно уже покойного (между прочим, русского) автора, вчитываешься в них и чувствуешь, что и ты писатель. И до чего же кстати вернули они мне охоту к литературной деятельности, столь внезапно иссякшую на исходе юности! Ибо никогда ранее не вызывало у меня такой горечи неумение моего хозяина, профессора прикладной Психологии Рудольфа Вальтера Барцеля (45), понимать язык животных, особенно котов. О, если бы он знал, что я способен воспринимать три сложных духовных и душевных процесса одновременно! И если бы ему было известно предназначение той квадратненькой книжечки в грубом холщовом переплете, которую, дав волю своим ребячливым излияниям, почти наполовину испещрила каракулями дочь моих хозяев Иза (16) и которой я завладел, чтобы поверить еще не исписанным листам результаты лихорадочной деятельности моего гибкого и на редкость перспективного котовьего ума!
Радостно содрогнувшись при мысли о той небывалой высоте, на которую взлетело кошачество в лице автора этих строк, славнейшего и доселе еще никем не превзойденного представителя сего племени, я оставил книжку, слез с письменного стола моего профессора и под лучами ласкового осеннего солнца отправился обычным путем через окно на поиски родственной души, которая была бы в состоянии по достоинству оценить всю необычность такого существа, каким являюсь я. И вот, странствуя по садам, я добрел до самых отдаленных границ своего участка.
Я употребил только что слово «душа», хотя мне достоверно известно — не в последнюю очередь благодаря тщательному изучению творений моего великого пращура, кота Мурра, — что это гипотетическое, никакими научными данными не подтвержденное понятие, казавшееся столь незаменимым в начале девятнадцатого столетия, новейшие авторы приперли к стенке с помощью различных трюков, именуемых «предположениями», «размышлениями» или «изложением взглядов», трюков, которые приводят если не к ясности стиля этих авторов, то, уж во всяком случае, к еще более глубокомысленному выражению их лиц; я, кстати, тоже освоил такое выражение лица, и оно, как это бывает при всякой длительной тренировке, стало моей второй натурой, не замедлив оказать благотворнейшее влияние на мою внутреннюю жизнь. Это наблюдение, хотя оно вполне могло бы быть сделано лично мною, излагается в раннем сочинении профессора Барцеля «Упражнения по формированию навыков поведения и их воздействие на структуру характера». В нем я вижу доказательство того, что в наше время, когда все великие открытия уже сделаны, даже самобытнейший талант вынужден метаться между головокружительным новаторством и пошлейшим эпигонством, если он не придерживается жизненного правила, обязательного для всех, кто стремится к нравственности: «Держись середины!»
Так пусть же именно с этого правила и начнется мое «Руководство для подрастающих котов по общению с людьми»!
И вот погруженный в свои мысли, на границе между моим участком и участком нашего соседа Беккельмана я столкнулся с той черной зеленоглазой кошкой (21/2), которая при всем своем изяществе, обаянии и явно восточной обольстительности, к великому сожалению, надменна, нагла и жадна; короче говоря, это ведь особа женского пола, а они, как признался однажды мой профессор, из принципа оказывают прогрессивному методу тестов, применяемому его наукой, гораздо более упорное сопротивление, чем мужчины, но вывод этот мы держим в секрете, дабы нас, упаси бог, не заподозрили в неприязненном отношении к женской эмансипации, а еще чтобы не усложнять и без того трудное положение женщин — ведь они, бедняжки, все до единой мучаются оттого, что не родились мужчинами. С такой же щепетильной предупредительностью я отнесся к этой брюнетке и просто ума не приложу, почему ее так разгневала моя бесхитростная реплика, произнесенная в полузабытьи как раз в тот момент, когда мы встретились: «Кот — существо таинственное!»
А ведь как верно сказано! Цивилизованный мир знает об этом из литературы — и древней, и новейшей, — и у меня есть все основания надеяться, что вскоре ему будут представлены новые доказательства истинности данного тезиса благодаря моему скромному, но весомому вкладу в развитие современного котоведения.
Иное дело человек! Каким прозрачно ясным видят его мои глаза и его собственные! Существо, управляемое, как и все мы — начиная от птиц и выше, — корой головного мозга и, как все животные, подвластное бесцеремонным биологическим случайностям, в минуту какого-то озарения он изобрел для себя разум. И теперь он всегда может найти превосходные доводы, чтобы объяснить любые лишения, на которые идет во имя своих высоких целей, может ответить целесообразной реакцией на любую ситуацию. В такой форме пытается, по крайней мере, все это преподнести своей светловолосой супруге Аните (39) профессор P.-В. Барцель по вечерам, когда она, лежа в постели, читает детектив, заедая его шоколадными конфетами с ликерной начинкой. Но что-то, по совести говоря, незаметно, чтобы она извлекала пользу из этих лекций, ибо лицо ее остается безучастным, а вернее, даже приобретает насмешливое выражение. Что же касается меня, то, уютно устроившись на мягком коврике у постели моего профессора и притворяясь спящим, я на самом деле с благодарностью внимаю каждому его слову и могу с уверенностью сказать: ничто человеческое мне не чуждо.
И появись я на свет божий не как талантливый кот, а как человек с писательскими наклонностями, я никогда бы не стал посвящать свою жизнь столь бесполезному литературному жанру, каким является беллетристика, — ведь ее существование-то держится на еще не исследованных глубинах человеческой души. «Здесь все дело в глубинах!» — любит говорить мой профессор одному из сотрудников своей группы, доктору Луцу Феттбаку (48), диетологу и психотерапевту. Под губой у доктора Феттбака приклеилась малюсенькая бородка, и, когда он смеется, она подпрыгивает, а смеется он всегда, когда говорит, что даже он, простой практик, никак не помышляющий о состязании с моим профессором на теоретическом ринге, прекрасно видит, что душа — это реакционная выдумка, принесшая человечеству излишние страдания и, между прочим, обеспечившая доходное место такой непродуктивной отрасли экономики, как беллетристика. Да, соглашается с ним доктор Гвидо Хинц (35), кибернетик-социолог, дельный, но непонятный человек, чем терпеть, мол, напрасную трату идеальных и материальных производительных сил, неизбежно вытекающую из этого разнузданного культа души, не лучше ли позаботиться заблаговременно о создании исчерпывающего справочника оптимальных вариантов всех ситуаций, встречающихся в жизни человека, и о стопроцентном, в административном порядке, обеспечении семей этим изданием?
Интересная мысль! Подумать только, сколько сил, втянутых в бесплодные трагедии, высвободилось бы для производства материальных ценностей, в котором человечество видит основной смысл своего существования (этими сведениями я, между прочим, обязан регулярному чтению трех ежедневных газет). Если вспомнить, что людские проблемы легко поддаются схематизации, то в таком справочнике можно было бы учесть почти все факторы, препятствующие успеху, и наметить пути положительного решения вопросов; научно-технический прогресс был бы ускорен на несколько десятилетий, и человечество могло бы уже жить в будущем. Давно бы уже распространились довольство и благодушие, которых так жаждет любое живое существо, и, конечно же, каждое домашнее животное — это я уже добавлю от себя — только приветствовало бы такие перемены. Ибо кому же еще в конце концов приходится на собственной шкуре испытывать воздействие горестей и бед, постигших хозяев, как не собакам, не кошкам, не лошадям?
(Вспоминаю при этом, что я должен еще внести свою лепту в кампанию по распространению термина, введенного недавно Смешанной комиссией по делам домашних животных взамен устаревшего обозначения «хозяева»: отныне каждый из нас с полным на то основанием будет именовать своего хозяина «патроном», и в свое «Руководство» я, ни на минуту не задумываясь, впишу в качестве второго правила слова, которые никогда не потускнеют от времени: «Довольны люди — довольны домашние животные!»)
В ходе дискуссии dr. habil.[1] Гвидо Хинц поднимает указательный палец правой руки, — столь ненавистный мне, потому что он любит ввинчиваться в мои мягкие бока, — итак, господин Хинц поднимает этот палец и произносит:
— Не извольте-ка забывать про кибернетику, уважаемый коллега!
Если я действительно еще что-то смыслю в субординации у людей, то ведь доценту мой профессор никак не «коллега». А самое главное — головой ручаюсь, — не бывает такого момента в его жизни, когда он забывал бы про кибернетику, основы которой, разумеется, знакомы и мне. Как часто слышал я своими ушами его слова о том, что одна лишь кибернетика в состоянии снабдить его тем полным, без всяких пробелов, перечнем абсолютно всех несчастных случаев в абсолютно всех мыслимых комбинациях, который, как он говорит, столь необходим ему, чтобы сделать один только шаг вперед. И кто, заявляет мой профессор, знает лучше его, что без компьютера, этого великолепного механизма, Тотчелсчас остался бы утопией! Да, да, повторяет он, сумасбродной утопией!
И вот что я вам скажу. Родись я человеком, я бы, как и мой профессор, посвятил бы себя тотальному распространению все познающего, все объясняющего и все упорядочивающего ratio![2] (Никто, надеюсь, не станет меня упрекать во внезапном переходе на латынь — ведь есть слова, которым я не могу подыскать соответствие в моем родном и любимом немецком языке.)
Тотчелсчас — это нечто совершенно секретное. Задолго до того, как с уст моего профессора сходит это слово, он понижает голос и опускает глаза, доктор Феттбак опускает свою бороденку, a dr. habil. Хинц по неизвестным мне причинам опускает уголки рта. А я, продолжая тихо и сосредоточенно лежать среди бумаг на письменном столе, понимаю, о чем идет речь: Тотчелсчас — не что иное, как Тотальное Человеческое Счастье.
Устранение трагедии — вот над чем здесь работают. А теперь, раз я не мог не доверить бумаге упоминание о самой таинственной из всех человеческих тайн, прощай навеки, суетная надежда увидеть когда-нибудь в напечатанном виде этот лучший из всех моих трудов! Какая же сила заставляет истинного литератора говорить об опаснейших вещах, возвращаясь к ним снова и снова? Ведь голова, рассудок, чувство долга и ответственности перед обществом заставляют его соблюдать нижеследующее предписание строжайшей секретности: «Представьте себе, что Тотчелсчас попал в руки к врагу!» И все-таки некие органы, ускользнувшие от внимания физиологов, каким-то пока что не объясненным способом — как я полагаю, путем коварного отключения некоторых видов гормонов истины — снова и снова принуждают незадачливого автора к роковым признаниям. Вспомним, как мой величайший предок кот Мурр, с которым мы внешне похожи как близнецы и от которого я происхожу по прямой линии, высказался в своей милой, хотя и далекой от науки манере:
«Порой меня охватывает странное ощущение, нечто вроде душевных колик, которые достигают даже кончиков лап, понуждая их записывать все, что мне приходит на ум».
Никто из тех, кому известно, что мой профессор занимается тотальным человеческим счастьем, не удивляется измученному виду, который так часто бывает у него, как не удивились они и невеселому известию, что недавно при клиническом обследовании рентгенограмма показала у него язву желудка в области привратника; держа эту пленку перед зеленой лампой над своим рабочим столом, мой профессор не без гордости демонстрировал ее своему другу, доктору Феттбаку. Мы имели удовольствие слышать, как доктор Феттбак назвал язву патрона «классической», и лишний раз получили из компетентных уст подтверждение губительного для здоровья характера нашей работы. И профессор, конечно, плохо спит, не так ли? — спросил доктор Феттбак. Его собеседник скромно ответил, что он почти вовсе не спит.
— Ага, — сказал Феттбак, и его бороденка запрыгала, — Аутотренинг!
Нежась в кресле перед рабочим столом моего профессора, я был причастен к упражнениям, которым доктор Феттбак подверг его на правах старого друга. Не скрою, зрелище это довольно странное — увидеть, как человек, без сомнения, превосходящий в интеллектуальном отношении своих сотрудников, растянувшись на кожаном диване, беспрекословно подчиняется командам коротышки Феттбака, который изо всех сил старается изгнать с лица своего пациента всякое проявление духовного начала.
— Так-так-так, — произнес однажды доктор Хинц, случайно влетев в комнату в тот момент, когда мой профессор и Феттбак, оба с одинаково безучастным выражением лица, приглушенными голосами твердили слова своего дуэта:
— Я чудесно расслабился. Я буду спокойно спать. Мне хорошо.
— Итак, вы все-таки его заарканили, — сказал доктор Хинц.
Что сие означает, пусть разгадывает тот, кому угодно этим заниматься. Но в одном сомневаться не приходится: теперь мой профессор реагирует спокойнее на вечерние монологи своей супруги Аниты, которая, к сожалению, то и дело испытывает недостаток в новых детективах. Мое лояльное отношение к патрону и патронессе заставляет меня следующим образом перефразировать в сжатой форме эти многоречивые и нередко визгливые монологи: «Разочарования, испытанные в жизни, особенно в жизни женщины, и прежде всего разочарования, виновниками которых являются самые близкие люди — допустим, собственный муж, — не могут в конце концов не сказаться даже на очень сильных натурах». Произнося подобные речи, в которые она, кстати, вплетает в недостаточно понятной для меня связи и с явно иронической интонацией такие словосочетания, как «неиссякаемая мужская сила» и «беспрестанное одаривание любовными радостями», она выпивает в больших количествах свой любимый ликер «Apricot Brandy», после чего требует от моего профессора, вот уже четыре недели занятого по вечерам чтением интересного труда о процессах сублимации в сексуальной сфере, чтобы он вышвырнул из спальни скотину.
Она имеет в виду меня.
Нет нужды говорить, что я притворяюсь крепко спящим. А мой профессор отвечает ей с робкой укоризной в голосе:
— Но почему же, милая Анита? Оставь бедное животное в покое, оно же нам не мешает.
Случалось, что после этого она разражалась неуместным хохотом, который переходил под конец в истерический плач. Но мой профессор гасит в таких случаях свет, закрывает глаза, и через некоторое время я слышу, как он шепчет:
— Я чувствую тяжесть и теплоту в правой руке. Я совершенно спокоен. День за днем мне становится все лучше и лучше…
Но спит он тем не менее мало. Зачастую в предрассветный час, когда, отдохнувший и бодрый, я прыгаю через открытое окно спальни на березку, по которой спускаюсь вниз, чтобы отправиться к своим сородичам, мне видно, что он лежит в постели с открытыми глазами.
С людьми о вкусах не спорят (это правило тоже войдет в мое «Руководство для подрастающих котов»). И все-таки фрау Анита очень, очень светловолоса. Это замечание, разумеется, не может и не должно рассматриваться как критическое. Она на целую голову выше моего профессора — обстоятельство, о котором я полностью забываю, когда по вечерам вижу, как они мирно покоятся рядышком в постели. Можно легко допустить, сказал однажды доктор Луц Феттбак, что мужчину с аскетическими наклонностями волнует женщина с пышными формами и все-таки профессионально-этические соображения заставляют, мол, его, Феттбака, неодобрительно относиться к гастрономическим привычкам фрау Аниты.
Я знаю, что он имеет в виду, ибо недавно прочел его книгу «Еда — это тоже вопрос характера». Ее квинтэссенция заключена в афоризме автора: «Скажи мне, что ты ешь, и я скажу тебе, кто ты!» (В ответ на это я включаю в свое «Руководство» еще одно важное правило: «Кому по вкусу апельсин, а кому — свиной хрящик!») А с недавнего времени доктор Феттбак стал позволять себе появляться в нашем доме как раз к обеду, чтобы под покровом своих речей, которые только ему одному и кажутся остроумными, проконтролировать, присутствует ли в Барцеловом рационе какой-нибудь отвратный салат из сырых овощей и отсутствует ли мясо. Благодаря этому мне частенько представлялся случай выручать моего профессора, в мгновение ока поглощая кусочки мяса, которые он бросал мне под стол, не задумываясь над тем, предпочитаю ли я обычно жареное мясо другим блюдам или нет. Но это противоестественное действие, как и все прочие, отомстило за себя: мой профессор ни с того ни с сего стал проявлять интерес к быстроте и продолжительности реакций своего кота, и моя жизнь, отныне прикованная, как уже давно — его собственная, к секундомеру, значительно усложнилась.
Если бы я только мог предположить, что именно на фундаменте измерений, которым он меня подвергал, будут построены его опыты в области рефлексов, исследования со столь богатым будущим! Я бы тогда, к нашей взаимной выгоде, гораздо быстрее продемонстрировал такое поведение, какое он мог ожидать лишь от очень одаренного испытуемого — точно повторяемую реакцию на точно повторяемое раздражение. Мой профессор считает, что таково минимальное требование, которое компьютер, это чудо из чудес, предъявляет к своему партнеру.