Одиссея Гомера - Гвен Купер 3 стр.


Черный пушистый комок, покачиваясь, поднялся на лапки. Я осторожно вытянула ладонь — она показалась мне какой-то чужой и огромной — и поскребла по донышку ящика. Котенок потянулся на звук и, мотая головой под тяжестью пластмассового хомута, наконец уткнулся в мои пальцы и с любопытством их обнюхал.

Бросив вопросительный взгляд на Пэтти, я услышала в ответ:

— Можете взять его на руки, если, конечно, хотите.

Бережно вынув котенка из ящика, я прижала его к груди, поддерживая одной рукой снизу, а другой — под передние лапки, и прошептала:

— Ну, здравствуй, малыш.

Повернувшись на голос, котенок потянулся передними лапками к моему левому плечу. Сквозь хлопковое волокно рубашки я ощутила подушечки тонких лапок. Поднатужившись изо всех сил — даже я это заметила, — он попробовал было вскарабкаться мне на плечо. Но коготки были слишком слабыми, чтоб удержать его вес. Оставив безуспешные попытки, котенок вновь заворочался и попытался ткнуться мордочкой мне в ямку на шее, насколько позволял воротник. Потом попробовал потереться мордочкой о мое лицо, но на щеке я ощутила лишь холодный пластик. Затем котенок замурлыкал. Воротник, точно раструб рупора, многократно усиливал звук, поэтому, если бы я доверяла только слуховым ощущениям, мне могло бы показаться, что у моего уха жужжит маленький моторчик.

Изначально я предполагала, что слепой котенок не способен к выражению чувств, что, подумалось мне, и вызывало тайные опасения у тех, кто отказался его принять, — они боялись, что питомец, у которого на морде не написано никаких чувств, неминуемо останется в доме чужим.

Разглядывая котенка у себя на руках, я вдруг поняла, что отнюдь не глаза служат зеркалом, в котором отражаются чувства и мысли. Их передают окологлазные мышцы. Именно они поднимают и опускают уголки, собирают вокруг глаз морщинки радостного удивления и придают им угрожающий прищур.

И пусть самих глаз у котенка не было, но мышцы были невредимы. Судя по ним, его глаза сейчас были бы полузакрыты, а выражение было мне на редкость знакомо — оно часто появлялось на мордочках моих кошек — выражение полного довольства. То, с какой легкостью пришло к нему это выражение, было хорошим признаком: все говорило о том, что, несмотря на случившееся, в его маленькой кошачьей душе жила вера, что он все равно найдет себе место — место, где ему будет тепло и спокойно.

Похоже, это место действительно нашлось.

— Ну, Бог с тобой, пусть будет по-твоему. — Я бережно положила котенка обратно в ящик и принялась рыться в сумочке в поисках салфетки. — Заверните… с собой.

* * *

Но Пэтти настояла, чтобы на всякий случай котенок остался пока в приюте — так она сможет присмотреть за швами, чтобы, не дай Бог, не попала еще какая-нибудь инфекция. Кроме того, хотелось бы, чтобы котенок набрал вес прежде, чем столкнется со всеми прелестями твердой пищи и двумя взрослыми кошками в придачу.

— Вы сможете забрать его через несколько дней, — заверила меня Пэтти.

Таким образом, моя шутка о Председателе Мяу внезапно стала обретать материальное воплощение, но от загодя задуманного имени я решительно отказалась.

— Такого впору назвать Штепсель, — предложила добрая Мелисса. — Того и гляди, «воткнет».

— Это ужасно! — воскликнула я. — Я ни за что не допущу, чтобы его звали Штепселем!

— Была бы девочка, можно было бы назвать Розеткой, для краткости — Розой, — не смутившись, повела плечом Мелисса. — Но, как по мне, он Штепсель и есть…

В свое время придумать имена для моих кошек мне не составило труда. Скарлетт досталась мне уже с именем — ее, вместе с остальными котятами ее выводка, нашел механик, а имя Скарлетт пришло ему в голову потому, что первые несколько дней кошечка без конца падала в обморок. Зато Вашти — настоящее библейское имя; так звали персидскую царицу, которая отказалась танцевать обнаженной пред очи мужа своего, персидского царя, и его собутыльников на какой-то пирушке, в наказание за что ее изгнали из страны — похоже, она была одной из первых феминисток-мучениц ранней библейской эпохи. То, что моя Вашти, которая котенком походила скорее на лысый мешок с костями, превратилась в экзотическую длинношерстную красавицу едва ли не персидских кровей, можно было считать счастливым совпадением.

Меньше всего хотелось бы навешивать на котенка имя, которое напрашивалось само собой, каким бы знаменитым оно ни было (по этой причине отпали такие имена, как «Рэй»[3] и «Стиви»,[4] по мнению моих благожелательных друзей, как нельзя лучше подходящие слепому черному коту). Не хотелось и ничего вычурного или зловещего. Он обречен на слепоту до конца своих дней, и если имя что-нибудь да значит, то пусть слепота будет последнее, о чем будет говорить его имя.

Всю следующую неделю не было ни одного дня, чтобы я не навестила ветеринарную клинику. Если меня спрашивали зачем, я неизменно отвечала: «На его долю и так выпало немало, другому на всю жизнь хватило бы, но у каждого должно быть что-то или кто-то, за кого можно уцепиться, а раз так, то пусть привыкает ко мне, хоть к запаху, хоть к звукам».

Впрочем, причин для волнения у меня было более чем достаточно, в некоторых из них не хотелось признаваться даже самой себе. Теперь этот котенок был мой, мой бесповоротно, и я чувствовала себя обязанной хотя бы понять, как он «видит» окружающий мир, как находит в нем свои пути.

Вот почему каждый вечер после работы я забегала к Пэтти. Та доставала котенка из ящика и пускала нас в амбулаторную, где он мог свободно передвигаться. Я тихо сидела в углу комнаты и наблюдала.

Я уже могла сказать, что он неутомимый исследователь. Вес пластмассового воротника, который висел, как щит у странствующего рыцаря во вражеских землях, мешал котенку держать голову прямо, но и без этого «щита» он норовил приблизить нос к земле. Комнатушка была небольшой, и вскоре котенок обнюхал каждый ее дюйм. Натолкнувшись на стену или стол, он тут же принимался трогать их лапками, словно инженер, который прикидывает размеры и толщину предмета.

Как-то раз котенок попытался взобраться на стул в углу комнаты. Пока что это была единственная попытка покорить неизведанные вершины, хотя большое комнатное растение в горшке в противоположном углу было не менее привлекательным. Котенок уже начал принюхиваться к нему, и тогда мне впервые пришлось сказать ему «нет» — не хватало еще, чтобы он вывалялся в земле или, что не лучше, вывалил на пол само растение, ободрав листья.

Наконец наступил день, когда все еще безымянного котенка можно было забрать домой. Я уже начала побаиваться, что он обречен быть Штепселем по умолчанию, за неимением ничего другого.

Нужно было срочно придумать имя, но не любое, а которое подходило бы именно ему. И тут котенок представился мне героем некоего литературного произведения. В его жизни и впрямь было нечто схожее с сюжетом приключенческого романа: испытания, страдания, чудесное воскрешение и множество преград, которые еще предстояло преодолеть.

Вот тут-то мне и пришло в голову, что он был не только действующим лицом, но и сочинителем собственной истории. Не имея представления о том, как выглядит этот мир, он должен был «рисовать» какие-то образы в своем воображении, хотя бы для того чтобы объяснить происходящее самому себе. А как иначе? Как иначе понять, что такое стул, и не просто стул, а стул, который загадочным образом преградил твой путь сегодня, когда еще вчера его там не было? Что суть стул? Откуда они вообще берутся, эти стулья? И зачем? А как объяснить себе то, что, как бы тихо ты ни крался, всеведущая приемная мать уже знает, что ты замыслил что-то запретное, еще до того, как ты это совершил? Когда (в четвертый раз!) котенок попытался забраться в большую наполненную землей кадку с растением и в четвертый раз услышал внезапное твердое «нет», на его мордочке собрались морщинки недоумения. Понять разницу между «неслышный» и «невидимый» он, конечно, не мог. «Я ступал так тихо — откуда она все знает?!»

Когда в семье появляется питомец, вы думаете, что в истории вашей жизни он будет персонажем второго плана. В нашем случае мне уже стало казаться, что в истории его жизни персонажем второго плана буду я. Из неуверенной в себе, неустроенной одинокой девушки с тремя… кошками на шее я превратилась в некое верховное божество, всезнающее и всевидящее, милосердное и непостижимое.

Я наблюдала, как неуверенно и неловко котенок пересекает пространство комнаты — местность, на мой взгляд, рельефом бесхитростную и по расстояниям плевую; для него же она была и необъятной, и неизведанной. Он как раз пытался вылавировать меж Сциллой и Харибдой — ножкой стола и мисочкой с водой, когда споткнулся на ровном месте и ткнулся мордочкой в воду. Не успел котенок испугаться, как я подхватила его на руки, приговаривая: «Хороший котик, хороший», и он тут же замурлыкал, удовлетворенный милостью небес. А вот упорству его можно было только позавидовать: сколько бы он ни натыкался на миску с водой или неправильно рассчитывал высоту, запрыгивая на стул, сколько бы ни бился о ножку стола, позабыв о ней, он продолжал идти вперед. Казалось, он твердил себе: «Там, по другую сторону преграды, есть такое место, куда я должен обязательно попасть — там ждут меня подвиги, которые без меня никто не сможет совершить».

В поисках этого места и метался наш герой. Мало того, он еще и придумывал собственных героев и слагал свои мифы о богах. Зачем? Затем, что мифы для того и нужны — объяснить необъяснимое. Он был Одиссеем. И он же был слепым рассказчиком, который выдумал Одиссея, а жизнь ему представлялась бескрайним эпосом потому, что границ он попросту не видел.

Теперь я знала, как зовут котенка.

— Гомер! — сказала я вслух.

Он протяжно мяукнул в ответ.

— Что ж, хорошо. — Я была рада, что он согласен. — Значит, Гомер.

Глава 2 И что же вы нашли в слепом коте?

Еще тогда, когда мы с Гомером только-только начинали узнавать друг друга в надежных стенах клиники у Пэтти, Мелисса, не теряя времени даром, разнесла весть о появлении Гомера по всем ближайшим друзьям. Внезапно заданный вопрос: «Вы, кстати, слышали, что мы собираемся взять слепого котенка?» — независимо от предыдущей темы неизменно переводил разговор в новое русло, вызывая поток встречных вопросов: «Слепого? Как, совсем?» Поэтому еще до того, как Гомер появился в доме, его история, обрастая слухами, уже вошла в летопись семейных преданий и курьезов, из которых, собственно, и слагается история жизни. К примеру, рассказ о том, как моя мать надумала рожать прямо во время рок-концерта на две недели раньше срока, потому что «Гвен хотела послушать музыку своими ушами», мои родители пересказывают слово в слово все тридцать пять лет моей жизни. (Выбери я вместо писательства карьеру рок-певицы, их рассказ имел бы куда больший общественный резонанс.)

Я тоже ловлю себя на том, что, повествуя о Гомере сейчас, пользуюсь теми же словами и модуляциями, что и в историческом прошлом. Но это лишь оттого, что за долгие годы ничуть не изменились сами вопросы, на которые, хочешь не хочешь, я должна была отвечать. О Гомере меня расспрашивали сотни разных людей, и все — все сотни! — их вопросов можно было свести к трем: «Как он лишился зрения?», «Как обходится без глаз?» и «Как находит ящик с песком и плошку с едой и водой?»

Несмотря на такое разнообразие, за все эти годы мне вовсе не надоело отвечать. И отнюдь не потому, что я так уж люблю рассказывать о своих кошках, а потому что, даже притом что я свыклась со слепотой Гомера, меня не оставляет чувство гордости за то, каким отважным, сообразительным и счастливым вырос мой котенок.

Но вот однажды мы выбрались поужинать с одной из моих сотрудниц, и разговор незаметно зашел о Гомере. Она как раз рассказывала мне о своем котенке, которого взяла несколько месяцев назад, а я взамен потчевала ее рассказами о приключениях и — куда же без них? — злоключениях Гомера. Как и большинство людей, которые слышали о нем впервые, моя сотрудница сочла его историю чрезвычайно занимательной. Затем она ошарашила меня вопросом: «А вы-то что нашли в слепом коте?»

Если бы этот вопрос задал кто-то другой, он мог бы показаться вызывающим, если не издевательским, мол: «Зачем он вам сдался, слепой-то?!» Но только не в ее устах. Ее лицо выражало доброту и участие, в голосе не было сарказма, лишь неподдельное сочувствие. Вопрос был задан прямо, без экивоков, и подразумевал такой же ответ.

Я уж было открыла рот, но впервые за двенадцать лет готового ответа у меня не оказалось.

А не оказалось его потому, что поскольку никто до этого ничего такого не спрашивал, то мне и в голову не приходило, что когда-нибудь кто-нибудь может об этом спросить. Поймав себя на том, что впервые задумалась над ответом, я тут же поняла, почему никто и никогда не задавал мне этот вопрос — а все потому, что, на первый взгляд, ответ был очевиден. Одно из двух: либо я настолько прониклась историей о печальной участи слепого котенка, что чувствовала бы себя виноватой всю оставшуюся жизнь, если бы обрекла его на угасание в сиротском приюте, либо с той минуты, как я взяла его на руки, мы почувствовали такую взаимную привязанность, что расставание было бы уже немыслимо. Даже мои ближайшие друзья, не говоря уж о родственниках, которые должны были знать меня лучше остальных, посчитали эти причины истинными по умолчанию.

Так вот, все ошибались.

Единственным, едва ли не всепоглощающим чувством в первые месяцы после разрыва с Джорджем было чувство провала: как будто я провалила свой первый экзамен на взрослость. Все, не исключая меня, были уверены в том, что мы с Джорджем в конце концов поженимся. Какой же смысл тратить на кого-то три года, если делу конец — не венец? И вдруг одним прекрасным солнечным воскресным утром Джордж, со всем ко мне уважением, как ни в чем не бывало заявил мне, что больше не любит меня.

Если бы я была честна с собой, я бы признала, что тоже его разлюбила. Когда мы познакомились, мне был двадцать один год, но уже в двадцать четыре я с трудом могла понять ту девочку, которая когда-то по уши влюбилась в Джорджа. От нее осталась коробка, полная старых фотографий, на которых некто, отдаленно напоминающий меня формой носа и глазами, рисовался в каких-то несуразных одеждах и с такой же стрижкой, которая уж никак не пристала мне той, какой я была сейчас. Во мне шевелились смутные подозрения — на подсознательном, разумеется, уровне, — что, по мере того как ты меняешься сама, то, что казалось тебе пределом мечтаний каких-нибудь три года назад, тебе новой таковым уже не кажется. И все же слова «я больше тебя не люблю» были для меня словно удар под дых. «А что, если я новая, — не отпускала меня мысль, — уже неспособна вызывать любовь?»

Вдобавок меня стали терзать сомнения по поводу избранной карьеры. Пока мы с Джорджем были вместе, мое мизерное, как и везде в этой области, жалованье в неприбыльной организации представлялось мне чуть ли не дополнительной роскошью помимо более чем достаточной зарплаты Джорджа. На новом этапе моей жизни постепенно наступило прозрение: слово «жалованье» происходило от «жаль». Надо было что-то менять, но я не понимала, гожусь ли я для какой-нибудь работы, где в день зарплаты не было бы жаль.

Утверждать, что я окончательно утратила веру в себя, было бы преувеличением. Но по сравнению с прошлым годом оптимизма во мне явно поубавилось.

Я не смогла ответить «нет» на звонок Пэтти, когда впервые услышала историю Гомера. Но это вовсе не означало, что я не могла сказать «нет» через некоторое время (вообще-то именно это я и собиралась сделать, нарочно оставив себе лазейку). Какой бы печальной ни была история Гомера, я понимала, что не в силах спасти всех и каждого, даже тех, кто этого заслуживал, и — убеждала я себя — я и так уже приютила двух бездомных кошечек и делала все, что могла, чтобы они чувствовали себя как дома. Возможно, я бы еще долго ненавидела себя за свое «нет» и даже плакала бы ночи напролет, как это уже бывало, когда я возвращалась домой после рабочего дня, проведенного в приюте для животных, но, в конце концов, это можно было пережить.

Правда и то, что, когда мы наконец встретились, Гомер тут же взобрался ко мне на руки, всячески выказывая свою любовь ко мне и желание быть любимым мной. В свою очередь, держа его на руках, я не могла отделаться от мысли, что, если бы на моем месте в ветеринарной клинике появился кто-то другой, прошептал котенку что-нибудь на ушко и взял его на руки, он выказал бы точно такое же желание быть любимым этим другим и так же любить его.

Подспудное ощущение, что Гомер мог бы полюбить любого с той же легкостью, что и меня, внезапно тронуло мое сердце. Как бы ни сложилась его жизнь, этот котенок обладал потрясающей способностью любить. И тут меня пронзила еще одна мысль: вот существо, которому нечего дать, кроме своей любви; осталось лишь найти того, кто бы принял ее, эту любовь, а найти никак не удается — эта мысль показалась мне до боли печальной.

Кроме того, я поняла, что, каким бы любящим Гомер изначально мне ни показался, в нем не было ни страха, ни отчаяния, чего, казалось бы, можно было ожидать от маленького котенка, как, впрочем, и от человека, который не знал в жизни ничего, кроме боли, страха и голода. Не было в нем и враждебности или замкнутости, что можно было бы ожидать, если бы невзгоды побили ростки любви в его маленьком сердце. Скорее он был попросту любопытен и ласков. Словно внутри него бил неиссякаемый источник мужества, некая врожденная готовность к открытому и радостному познанию мира, так что даже тяготы и страдания не могли ни замутить, ни иссушить его.

Понятие беспрестанной борьбы было для меня отнюдь не умозрительным. Покинутая, обескровленная (то есть без крова над головой), к тому же постоянно на мели, я стала воспринимать жизнь с ее мрачной стороны, как череду нескончаемых сражений, и каждое новое поражение лишь усугубляло мою жалость к себе.

И тут вдруг этот несмышленыш — по сравнению с его бедой все мои неурядицы, даже если втиснуть их в одну, самую несчастную неделю в жизни, покажутся волшебным туром по Диснейленду — даже не познакомившись со мной как следует, всем своим видом говорит: «Привет, а ты вроде бы ничего, у тебя есть сердце и с тобой хорошо! Наверное, у всех людей есть сердце и с ними хорошо?»

Назад Дальше