Мир приключений 1974 - Николай Коротеев 4 стр.


— Нет.

— «Не-ет»… — передразнил Сашку экскаваторщик. — Пусть полежит. Не убежит от грохотов, пусть в ней хоть «Кохинур» спрятался. Слышал про такой алмаз?

— Слышал.

— Говорят, на него десять таких поселков, как наш, построить можно.

— Газет ты, что ли, не читаешь, Сорока? Город у нас. Поселок, но городского типа. Значит — город. — Сашка словно вынырнул из воды, холодом и тяжестью обнимавшей его. И сам не понял толком почему. Может быть, оттого, что Сорока и мысли не допускал, что Попов способен спрятать алмаз. А алмаз лежал в нагрудном кармане фланелевой рубашки, и Сашка ощущал его, как теплую каплю. Больше того, Попову показалось, что после разговора с Сорокой алмаз стал согревать его. Теперь Сашка сообразил: задуманной им шутки с экскаваторщиком не получилось потому, что ему показалось, будто алмаз… светится не светится, но может быть увиден Сорокой.

Конечно, это глупость. Никто на свете не знает про спрятанный у него на груди камушек, теплый-теплый. Сашке даже жарко сделалось; он распахнул ватник и нарочно выставил перед Сорокой грудь, обтянутую пестрой рубашкой, в нагрудном кармашке которой лежал алмаз. Сашке стало весело оттого, что Сорока ничегошеньки и не подозревает. И Сашка похлопал экскаваторщика по плечу:

— Работать надо как следует. Понимаешь?

Широкие и пушистые усы Сороки, растянутые улыбкой, сделались еще шире и пушистее:

— Хватит трепаться, Сашка. Подавай машину!

Спрыгнув с гусениц экскаватора, Сашка пошел было к своей машине, но его остановила неприятная мысль: «Свинья же я, коль так плохо подумал об Анке. Не скажет она так. Мои это думки. Паршивые думки». И, уже не размышляя больше об этом, Попов вернулся к экскаваторщику и, по выражению бывшего подводника, а ныне тракториста Фили Лукашина из колонны Акима Жихарева, обрубил все концы.

— Сорока, я алмаз в той глыбе нашел.

— Тю! — удивился экскаваторщик. — Добрый?

— Вот! — И Сашка достал камень из кармашка рубахи.

В прозрачности алмаза смешался голубой лунный свет и золотистый свет прожекторов, и от этого он показался Попону крупнее и прекраснее. Однако Сорока был иного мнении об алмазе:

— Фитюлька. Я думал, ты добрый камень нашел.

— Чудак ты…

Присмотревшись к алмазу повнимательней, Сорока изрек:

— Це каменюка тильки на цацки сгодится.

— Ювелирный, говоришь?

— То тебе Ашот Микаэлянович скажет. Он твою каменюку по косточкам разберет. Сейчас к нему пойдешь?

— Вот еще!

— А чо?

— Ездку пропускать? Что я, чокнутый? И так заболтался. Кончу смену и пойду.

— Тоже правда. Ты сегодня впритирочку с планом идешь, передовик. А дружок твой, Трошка, на ездку больше сделал.

— А ты не болтай, Сорока. Ты говори, а в кузов наваливай.

За остаток ночи у Сашки аж рубашка от пота к спине прилипла, но Лазарева он на две ездки обскакал. Оставив у ветрового стекла полтинник, который задолжал сменщику, Попов не стал его дожидаться и мыть машину, рассудив, что, сдавая алмаз, он тоже делает дело, поэтому сменщик пусть вымоет «МАЗ» сам. Не развалится, не перетрудится. Не будет же Попов тратить личное время на сдачу находки.

Умытый, аккуратно причесанный и свежевыбритый, Ашот Микаэлянович встретил Сашку бодрым вопросом:

— Как дела, гвардия?

— Вот… — сказал Попов и выложил на стол алмаз.

Тут же, точно забыв о присутствии Сашки, Ашот Микаэлянович достал из стола кусочек черного бархата и лупу, сел, поддернул рукава сорочки, насколько позволяли запонки, и углубился в осмотр находки. Был он человеком восторженным и темпераментным и, разглядывая алмаз, ерзал на стуле, кряхтел и постанывал от удовольствия.

— Отличный экземпляр! — отложив лупу, воскликнул он. — Где нашел?

Попов рассказал.

— Очень хорошо говоришь, Попов! Это прекрасно, когда ты сказал, что увидел пустоту! Удивительно хорошо! Ты — поэт!

— Сколько же стоит этот камушек на цацки?

— На «цацки»! — рассмеялся Ашот Микаэлянович. — Да, на цацки. Ювелирный алмаз. Аристократ. В нем… — Ашот Микаэлянович отошел к аналитическим весам, стоявшим под стеклянным колпаком. — В нем… двенадцать и семьдесят три сотых карата…

Сумма, которую назвал Ашот Микаэлянович, поневоле заставила Сашку округлить глаза. В воображении построились перед Сашкой машины «Волга» и моторки…

— Что так смотришь, Попов? Это же почти готовый брильянт! При огранке потеряется совсем немного. Это не очень крупный камень. Есть раз в пятнадцать — двадцать больше. Но те — уникальные. Уникальные камни уже и в семь — восемь раз крупнее — «Шах», например. Но с каждым таким старым алмазом связаны удивительные и кровавые истории.

— И с «Шахом» тоже?

Ашот Микаэлянович стал серьезным, даже мрачным:

— Это, пожалуй, самая трагичная история. Им расплатились за жизнь автора бессмертной комедии «Горе от ума».

— Грибоедова?

— Да, Александра Сергеевича Грибоедова. Ведь он был не только писателем, но и крупным дипломатом. Его убили религиозные фанатики в Тегеране. И вот в 1829 году, после убийства Грибоедова, персидский принц Хосрев Мирза отправил алмаз Николаю I. Цена алмаза, по мнению тогдашних правителей Персии, окупала смерть Грибоедова. Русский царь признал инцидент исчерпанным…

— Велик ли «Шах»? — спросил Попов и тут же добавил: — За смерть Грибоедова расплатиться алмазом…

— Велик ли… Не особо — восемьдесят восемь и семь десятых карата… Он не больше двух фаланг твоего мизинца.

— А самый большой алмаз?

— Алмаз? «Куллинан». Его нашли в 1905 году на руднике «Премьер», в Южной Африке. Весил он три тысячи сто шесть каратов. При обработке его раскололи по направлению трещин, и получилось несколько брильянтов. Самый крупный — «Звезда Африки» — огранен в форме капли и весит пятьсот тридцать и две десятых карата.

— Сколько же он стоит? — тихо спросил Сашка.

— Практически, не имеет цены. Впрочем, так же, как и «Шах». Он один из самых редких еще и потому, что на его гранях выгравированы надписи. Сделать это чрезвычайно трудно. В мире известны лишь несколько камней с гравировкой…

— Не имеет цены…

— Да разве можем мы расстаться с «Шахом»? Это наша история, наша боль и кровь… Ты, Попов, можешь дать название своему камню.

— Своему?

— Конечно. Ведь будет записано, кто и когда его нашел. И кто дал имя. Как же ты его назовешь? — Ашот Микаэлянович был очень серьезен, торжествен даже.

— Не знаю, — сказал Сашка. Ему не давало покоя видение ряда «Волг» и моторок, словно спроецированных на найденный им алмаз, что лежал на столе.

— В отличие от золота, — раздумчиво рассуждал Ашот Микаэлянович, — алмазы никогда не потеряют цены. Ведь они нужны человеку не только как украшение. Обрабатывать металлы будут всегда, и чем дальше, тем сталь станет прочнее. Бурить мы будем всегда, и чем глубже, тем сложнее пойдет дело. Без алмаза — никуда.

— Пусть он называется «Солдат».

— Неплохо! — воскликнул Ашот Микаэлянович. — Просто хорошо! «Солдат»! Будет по-твоему. Так и в газете напишем.

— Не надо в газете… — Сашка головой помотал.

— Скромность украшает человека. Но и умолчать нельзя. — Ну, букву поставьте… П.

— Не понимаю тебя, Попов.

— Чего хвастаться? — пожал плечами Сашка.

— Хорошо. Это мы решим сами. А вознаграждение за находку вам выпишут в зарплату.

— Это другое дело, — бодро сказал Сашка. — Можете не выдавать, а просто перевести на мой счет. Номер я оставлю.

— Ого!

— На машину коплю. Зачем мне деньги в руки? — Сашка постеснялся спросить, сколько же ему дадут за находку, хоть и очень хотелось.

Он ушел от Ашота Микаэляновича гордый чувством исполненного долга, и еще неотступно преследовало его видение машин и моторок, что можно было бы купить на ту сумму, в которую оценивается алмаз, если его продать по полной стоимости.

3

Не встретив Сашку во дворе автохозяйства, Лазарев оглядел его машину и остался недоволен: Попов ее не вымыл, и напарник бранился.

— Бывает, — снисходительно заметил Трофим.

— Знаю, что с ним это бывает, — проворчал в ответ Сашкин напарник. — Только вот не угадаешь, когда случится. И меня не подождал, да и тебя тоже. Бывает… Полтинник, что в долг брал, оставил, а машину не вымыл. Неприятности у него какие?

— Не знаю толком. Наверное.

— Иди утешь, — сказал Трофиму подобревший от сочувствия сменщик.

Было раннее погожее утро, и уже парило на солнцепеке, но не так, как в июльское белоночье. В тени хозяйничал стылый, влажный холод, потому что на глубине полутора метров таилась вечная мерзлота, не позволявшая бедной почве ни оттаять толком, ни подсохнуть. Ступив на деревянные гулкие мостки тротуара, Трофим пошел ровным, увесистым солдатским шагом, и ему было приятно слышать ритм своих шагов, и он даже ступал чуточку тверже.

Двухэтажные белые дома стояли на сваях, и казалось, будто городок постоянно ожидал наводнения, которого тут и быть не могло. Строя на сваях, старались уберечься от коварства вечной мерзлоты. Под закрытыми фундаментами небольших построек она то таяла и проседала, то вспучивалась, ломая дома. Бывало и так, что в одном углу вспучивалась, в другом проседала, коверкая здание. А под сваями гулял ветер, без препятствий ходил мороз, и постройка над землей почти не нарушала общего состояния мерзлотного слоя. Диковатый, в полоску, столовский кот с брезгливым выражением на морде пробирался меж свай, подолгу выбирал место посуше, но облюбованный им кусочек тверди оказывался хлябью. Кот шарахался, то и дело попадая в положение, представлявшееся ему, надо думать, катастрофическим. Тогда он отчаянно тряс лапой в чулке из грязи и, ошалело таращась, противно и безнадежно орал. При подходе Трофима кот все-таки достиг обетованном стлани и, выбившись из сил, растянулся на досках, освещенных низким солнцем, зажмурился… Только хвост его мелко дрожал и время от времени презрительно извивался, очевидно, при воспоминании о пережитом.

Трофим умерил шаг, полюбовался котом, похожим на выбравшегося на берег после кораблекрушения в океане, и отправился к своему дому. Рабочие, монтировавшие надземным утепленный водопровод и трубы парового отопления, еще только собирались и, нежась, покуривали, поджидая товарищей. Вяло шел утренний разговор, и редко позвякивали инструменты.

Смотреть на дома, на фабрику вдалеке, на неторопливых рабочих было приятно, потому что год назад они с Сашкой в составе колонны бульдозеров первыми пробились в эту глухомань, пробив летник, и им даже не очень верилось, будто через год тут поднимутся и корпуса, и двухэтажки, совсем как на макете, выставленном во Дворце культуры столицы алмазного края. Однако солнечный, вовсе не по-осеннему яркий день, теплынь окончательно разморили Лазарева после бессонной ночи за баранкой, и он прибавил шагу.

Дверь в комнату оказалась запертой. Ключ не лез в пробой, а заглянув в замочную скважину, Трофим увидел, что комната почему-то заперта изнутри. Он хотел грохнуть сапогом по филенке, но подумал, что Сашка, конечно, сделал это ненароком, а потом заснул. Поднимать шум на весь дом не хотелось, да и Сашку будить — тоже. Повозившись, Трофим протолкнул ключ внутрь и отпер дверь.

Сашка странно похрапывал, закутавшись с головой, по летней привычке, чтоб свет не мешал. Две кровати соседей, наладчиков с фабрики, ушедших на смену, как обычно, были не заправлены, что всегда раздражало Лазарева.

Тут он увидел на столе ребром поставленный конверт со знакомым почерком и взял его. К письмам из Жиздры он относился с опасливой предубежденностью: мать хворала, и жена поэтому не могла пока приехать к нему.

Перед демобилизацией из армии Трофим думал сразу же забрать к месту выбранной им работы и мать и жену. Так и было решено в письмах, но в самый последний момент мать почувствовала себя плохо. Трофим уехал в полной уверенности, что болезнь не затянется, но дело обернулось иначе. Лазарева удивляла трогательная забота матери и жены друг о друге, хотя едва не случилось так, что они могли бы расстаться с Ниной еще во время его службы в армии. И теперь, читая письма из дома, Трофим всегда вспоминал капитана Чекрыгина.

…Прошло немногим больше полугода, как Лазарев очень успешно начал службу. Он стал отличным механиком-водителем. Но потом его дела пошатнулись. Вести из дома стали такими, что поневоле все валилось из рук. Трофим скрытничал, ссорился с товарищами, запустил машину.

Время было горячее, часть готовилась к большим учениям. Поэтому Лазарева вызвал к себе капитан Чекрыгин. Трофима охватило то томление духа, когда человек понимает и справедливость предстоящего наказания, и глубоко личную обоснованность проступка. Экипаж Лазарева мог подвести всю часть.

Узнав о вызове к командиру, Попов, подчиненный Трофима и его наперсник, которому Лазарев, ничего не скрывая, как говорят, плакался в жилетку, постарался ободрить друга:

— Ты, Трошка, расскажи Чекрыгину все как есть.

— Семейные дела не оправдание плохой службы. — Надо ему все рассказать.

— На жалость бить?

— Ну вот… Не на жалость — на сочувствие.

— Что мне с сочувствием делать? Слезки им утирать? — зло ответил Лазарев. — Ты скажи еще — письма из дома показать.

— А что! Думаешь, не поймет?

— Понять-то поймет. А что он сделает? Один день губы скинет.

— Мрачный ты человек, Трошка. Ты слышал хоть от кого, чтоб Чекрыгин в деле не разобрался, наказал понапрасну?

— Отпуска он мне не даст.

— А ты, мол, «виноват, исправлюсь». Ты ж ведь не потому дело запустил, что не осознаешь, а… ну, силенок на все не хватает. Право, дай почитать Чекрыгину письма.

— Нет.

— Возьми с собой. Там видно будет.

— Они всегда со мной.

— Вот и хорошо.

Начался разговор Трофима с капитаном Чекрыгиным как-то сбивчиво, и Лазарев не запомнил ни слова. Однако дальнейшая беседа запечатлелась в памяти по сей день. И фраза, с которой пошел откровенный разговор, была вроде бы зауряднейшей.

Правда, перед этим Трофим объяснил капитану суть дела и даже полез было в карман за письмами. Но капитан Чекрыгин жестом остановил его, сказав:

— Верю вам, Лазарев. Начали вы службу неплохо… Докажите и теперь, что вы мужчина, — добейтесь отпуска. Заранее могу обещать свою поддержку. Подтянитесь, проявите себя на учениях — поезжайте. Что до писем, сам такие получал. Было, сержант Лазарев…

А потом капитан Чекрыгин сказал:

— Отпуск могу предоставить на основании рапорта вашего непосредственного командира.

— Я напишу, что приеду.

— Хотите меня послушать? — Отчего же нет…

— Не обещайте.

— Вы не верите мне? Не верите, что добьюсь отпуска? — Наоборот.

— Почему же тогда не написать?

— Если я скажу: мол, вы плохо знаете людей и свою маму в частности… и свою жену тоже, вы можете обидеться.

— Тогда я олух, потому что не понимаю и вас, товарищ капитан.

— Торопливое суждение. Кроме «да» и «нет», есть определение «в чем-то» и «потому что».

— И вы знаете, «в чем» и «почему»?

— Может быть, догадываюсь.

— «Может быть»… — протянул Трофим разочарованно.

«Может быть» его совсем не устраивало. Он хотел знать все происходившее в доме точно, и сейчас же, не откладывая. Иначе какая же жизнь его ждет завтра, послезавтра, через неделю? Верчение под одеялом с вечера, когда после трудного солдатского дня кажется, что стоит донести голову до подушки, и сон, что тьма, навалится на тебя, а на самом деле подушка, словно болтунья-сплетница, начнет шептать — шептать про Нину, про соседского Витьку, которому при одном воспоминании о письмах матери хочется набить морду. Какой тут сон! Ну, сморит наконец усталость, а следующей ночью снова вертишься, тычком поправляешь подушку еще, еще раз, словно она-то, ватная, виновата.

Утром встаешь злой на весь мир и больше же всех на себя самого. Свет не мил. Однако служба не ждет. А тут — «может быть»…

— Давайте порассуждаем, — предложил Чекрыгин. — Сколько лет вашей матери?

— Под шестьдесят вроде.

— А точнее?

Подумав, Трофим признался:

— Не знаю. — И ему стало очень неловко.

— Постарайтесь припомнить.

Лазарев прикинул. В семье он самый младший. Мать, помнится, старшего брата родила в сорок первом, осенью, а вышла она замуж перед войной, и было ей двадцать.

— Двадцатого года она, — быстро отрапортовал Трофим.

— Староватой вы ее считаете, Лазарев. Ей едва пятьдесят минуло.

— Выглядит так…

И они оба рассмеялись.

— Маленькая она, платок на лоб повяжет. Совсем старуха.

— Отец инвалидом с фронта вернулся?

— Второй группы.

— Пил?

— Нет. Городок наш Жиздра — не такой уж промышленный. В артели отец работал, слесарил. Он мечтал о большом заводе, да куда же: одн нога да контузия… Где ему на завод. Мать от дома — никуда. Санитаркой в больнице работала. Так и жили. Только уж когда я подрос, полегче стало. Старший в армии отслужил. Помогать начал. Сестра, постарше меня, незадачливой, как мать говорит, вышла. До института ее дотянули, да не кончила медицинского: дети, племяши мои, пошли. Ну, фельдшерит в селе под Жиздрой… Извините, товарищ капитан, заговорился.

— Жили-то родители как?

— Душа в душу… Я ведь потому перед армией женился. Хорошая ведь она, Нина. Уступчивая. Мать в ней души не чаяла. А вот поди… Пишет: «Хоть из дому беги».

— ро тца, Лазарев…

— Нет, он не пил. Разве мать принесет. Из больницы. Выпьет он, двухрядку в руки и играет. Мать против за столом, обопрется рукой о щеку, слушает, слушает да и всплакнет: «Феденька, как же я об таком все пять лет войны мечтала! Сидеть вот так, да голос твой слышать…» — «А я те года каждую ночь во сне видел: сидишь ты против меня да горюешь, что пять лет у нашей с тобой, Наталья, любви отняли».

Назад Дальше