— А мои по четыре не возьмешь?
Феликс вздыхает и, постояв еще немного, покидает очередь.
Он вступает в сквер, тянущийся вдоль неширокой улицы, движение на которой перекрыто из-за дорожных работ. Тихая, совершенно пустынная улица с разрытой мостовой, с кучами булыжников, громоздящихся на тротуаре.
Феликс обнаруживает, что на правом его ботинке развязался шнурок. Он подходит к скамейке, опускает на землю авоську и ставит правую ногу на край скамейки, и вдруг авоська его словно бы взрывается — с лязгом и дребезгом.
Невесть откуда брошенный булыжник угодил в нее и произвел в бутылках разрушения непоправимые. Брызги стеклянного лома усеяли все пространство вокруг ног Феликса.
Феликс растерянно озирается. Сквер пуст. Улица пуста. Сгущаются вечерние тени. В куче стеклянного крошева над распластанной авоськой закопался испачканный глиной булыжник величиной с голову ребенка.
— Странные у вас тут дела происходят… — произносит Феликс в пространство.
Он делает движение, словно бы собираясь нагнуться за авоськой, затем пожимает плечами и уходит, засунув руки в карманы.
В шесть часов вечера Феликс входит в зал ресторана «Кавказский». Он останавливается у порога, оглядывая столики, и тут к нему величественно и плавно придвигается метрдотель Павел Павлович, рослый смуглый мужчина в черном фрачном костюме с гвоздикой в петлице.
— Давненько не изволили заходить, Феликс Александрович! — рокочет он. — Дела? Заботы? Труды?
— Труды, вашество, труды, — невнимательно отзывается Феликс. — А равномерно и заботы… А вот вас, Пал Палыч, как я наблюдаю, ничто не берет. Атлет, да и только…
— Вашими молитвами, Феликс Александрович. А паче всего — беспощадная дрессировка организма. Ни в коем случае не распускать себя! Постоянно держать в узде!.. Впрочем, вы-то сюда приходите как раз для другого. Извольте вон туда, к окну. Анатолий Сократович вас уже ждут…
— Спасибо, Пал Палыч, вижу… Кстати, мне бы с собой чего-нибудь. Домой к ужину. Ну, там, пару калачиков, ветчинки, а? Но в долг, Пал Палыч! А?
— Сделаем.
В этот момент за спиной Феликса раздается оглушительный лязг. Феликс подпрыгивает на метр и в ужасе оборачивается. Но это всего лишь молоденький официант Вася уронил поднос на металлический столик-каталку.
— Шляпа, дырявые руки, — с величественным презрением произносит метрдотель Павел Павлович.
Главный редактор местного журнала Анатолий Сократович Романюк любит в меру выпить, вкусно закусить и угостить приятного, а тем более — нужного человека.
— Ты, Феликс, пойми, что от тебя требуется прежде всего, — произносит он, выставив перед собой вилку с насаженным на нее ломтиком кеты. — Прежде всего требуется выразить ту мысль, что в наше время понятие смысла жизни неотделимо от высокого морально-нравственного потенциала…
Феликс трясет головой.
— Это, Анатолий Сократыч, я все уже понял… Я хочу тебе возразить, что нельзя все-таки так, с бухты-барахты… Надо все-таки заранее, хотя бы за неделю, а еще лучше — за две… Ты сам подумай: разве это мыслимо — за ночь статью написать?
— Журнал должен быть оперативен! Как вы все этого не понимаете? Журнал по своей оперативности должен приближаться к газете, а не удаляться от нее! Ты знаешь, я тебя люблю. Ты сильно пишешь, Феликс, и я тебя люблю… Печатаю все, что ты пишешь… Но оперативности у тебя нет!
— Так я же не газетчик! Я — писатель!
— Вот именно! Писатель, а оперативности нет! Надо вырабатывать! Возьми, к примеру, этого… Курдюкова Котьку… Знаю, поэт посредственный и даже неважный… Но если ты ему скажешь: «Костя! Чтобы к вечеру было!» — будет. Он, понимаешь, как Чехов. За что я его и люблю. Тут же, понимаешь, на подоконнике пристроится — и готово: «По реке плывет топор с острова Колгуева…» Или еще что-нибудь в этом роде.
Феликс спохватывается.
— Ч-черт! Надо же позвонить, узнать, как он там…
— Где? — кричит редактор уже вслед убегающему Феликсу.
В вестибюле ресторана Феликс звонит на квартиру Курдюкова.
— Зоечка, это я, Феликс… Ну, как там Костя вообще?
— Ой, как хорошо, что вы позвонили, Феликс! Я только что от него! Только-только вошла, пальто еще не снимала… Вы знаете, он очень просит, чтобы вы к нему зашли…
— Обязательно. А как же… А как он вообще?
— Да все обошлось, слава богу. Но он очень просит, чтоб вы пришли. Только об этом и говорит.
— Да? Н-ну… Завтра, наверное. Ближе к вечеру…
— Нет! Он просит, чтобы обязательно сегодня! Он мне просто приказал: позвонит Феликс Александрович — скажи ему, чтобы пришел обязательно, сегодня же.
— Сегодня? Хм… — мямлит Феликс. — Сегодня-то я никак… Тут у меня Анатолий Сократыч сидит.
Зоя не слушает его.
— А если не позвонит, говорит, — продолжает она, — то найди его, говорит, где хочешь. Хоть весь город объезди. Что-то у него к вам очень важное, Феликс… И важное, и срочное…
— Ах, черт, как неудобно получается!..
— Феликс, миленький, вы поймите, он сам не свой… Ну забегите вы к нему сегодня, ну хоть на десять минут!
— Ну ладно, ну хорошо, что ж делать…
Феликс вешает трубку. Беззвучно и энергично шевелит губами. На физиономии его явственно изображен бунт.
Когда Феликс входит в палату, Курдюков сидит на койке и с отвращением поедает манную кашу из жестяной тарелки. Он весь в больничном, но выглядит в общем неплохо. За умирающего его принять невозможно. Палата на шесть коек, у окна лежит кто-то с капельницей, а больше никого нет — все ушли на телевизор смотреть футбол.
Увидевши Феликса, Курдюков живо вскакивает и так яро к нему бросается, что Феликс даже шарахается от неожиданности. Курдюков хватает его за руку и принимается пожимать и трясти, трясти и пожимать, и при этом говорит как заведенный, почему-то все время оглядываясь на тело с капельницей и не давая Феликсу сказать ни слова:
— Старик! Ты себе представить не можешь, что тут со мной было! Это же десять кругов ада, клянусь тебе всем святым! Сначала меня рвало, потом меня судороги били, потом меня несло, да как! Стены содрогались! Тридцать три струи, не считая мелких брызг! Страшное дело! Но и они тоже времени не теряли… Представляешь, понабежали со всех сторон, с трубками, с наконечниками, с клистирами наперевес, все в белом, жуткое зрелище, шестеро меня держат, шестеро промывают, шестеро в очереди стоят…
Он все оглядывается и, наступая на ноги, теснит Феликса к дверям.
— Да что ты все пихаешься? — спрашивает Феликс, уже оказавшись в коридоре.
— Давай, старик, пойдем присядем… Вон там у них скамеечка под пальмой…
Они усаживаются на скамеечку под пальмой. В коридоре пусто и тихо, только вдали дежурная сестра позвякивает пузырьками да доносятся приглушенные взрывы эмоций футбольных болельщиков.
— Потом, представляешь, кислород! — с энтузиазмом продолжает Курдюков. — Сюда — трубку, в нос — две… Ну, думаю, все, врезаю дуба. Однако нет! Проходит час, проходит другой, прихожу в себя, и ничего!
— Не понадобилось, значит, — благодушно вставляет Феликс.
— Что именно? — быстро спрашивает Курдюков.
— Ну, этот твой… мафусаил… мафуссалин… Зря, значит, я хлопотал.
— Что ты! Они мне, понимаешь, сразу клизму, промывание желудка под давлением, представляешь? Такой кислород засадили, вредители! Только тут я понял, какая это страшная была пытка, когда в тебя сзади воду накачивают… У меня, понимаешь, глаза на лоб, я им говорю: ребята, срочно зовите окулиста…
И тут Курдюков вдруг обрывает себя и спрашивает шепотом:
— Ты что так смотришь?
— Как? — удивляется Феликс. — Как я смотрю?
— Да нет, никак… — уклоняется Курдюков. — Я вижу, отец, ты малость вдетый нынче, а? Поддал, старик, а?
— Не без того, — соглашается Феликс и, не удержавшись, добавляет: — Если бы не ты, я и сейчас бы еще продолжал с удовольствием.
— Ничего! — с легкомысленным жестом объявляет Курдюков. — Завтра или послезавтра они меня отсюда выкинут, и мы с тобой тогда продолжим. Без балды. Я тебе знаешь какого коньячку выставлю? Называется «Ахтамар», прямо с Кавказа… Это, знаешь, у них такая легенда была: любила девушка одного, а родители были против, а сама она жила в замке на острове…
— Слушай, Костя, — прерывает его Феликс стеснительно, — знаю я эту легенду. Ты меня извини, ради бога, но мне сегодня еще работать всю ночь. Сократыч статью заказал…
— Да-да, конечно! — вскрикивает Курдюков. — Конечно, иди! Что тут тебе со мной? Навестил, и спасибо тебе большое.
Он встает. И Феликс тоже встает — в растерянности и недоумении. Некоторое время они молчат, глядя друг другу в глаза. Потом Курдюков вдруг снова спрашивает полушепотом:
— Ты чего?
— Да ничего. Пойду сейчас.
— Конечно, иди… Спасибо тебе… Не забуду, вот увидишь…
— Ты мне больше ничего не хочешь сказать? — спрашивает Феликс.
— Насчет чего? — произносит Курдюков совсем уже тихо.
— А я не знаю — насчет чего! — взрывается Феликс. — Я не знаю, зачем ты меня выдернул из-за стола… Ни поесть толком не дал, ни выпить… Сократыч обиделся… Мне говорят: срочное дело, необходимо сегодня же, немедленно. Какое дело? Что тебе необходимо?
— Кто говорил, что срочное дело?
— Жена твоя говорила! Зоя!
— Да нет! — объявляет Курдюков и снова делает легкомысленный жест. — Да чепуха это все, перепутала она! Совсем не про тебя речь шла, и было это не так уж срочно… А она говорила — сегодня? Вот дурища! Нет, Феликс, она просто не поняла с перепугу. Ну, напугалась же баба…
Феликс машет рукой.
— Ладно. Господь с вами обоими. Не поняла, так не поняла. Выздоровел — и слава богу. А я тогда пошел домой.
Феликс направляется к выходу, а Курдюков семенит рядом, забегая то справа, то слева, то хватая его за локоть, то сжимая его плечо.
— Ну, ты ж не обиделся, я надеюсь… — бормочет он. — Ну, дура же, молодая еще… Не понимает ничего… Ты, главное, знай: я тебе благодарен так, что если ты меня попросишь… о чем бы ты меня ни попросил… Ты знаешь, какого я страху здесь натерпелся? Не дай бог тебе отравиться, Снегирев, ей-богу… Ну, ты не сердишься, да? Ну скажи, не сердишься?
А на пустой лестничной площадке, рядом с телефоном-автоматом, происходит нечто совсем уж несообразное. Курдюков вдруг обрывает свою бессвязицу, судорожно вцепляется Феликсу в грудь, прижимает его к стене и, брызгаясь, шипит ему в лицо:
— Ты запомни, Снегирев! Не было ничего, понял? Забудь!
— Постой, да ты что? — бормочет Феликс, пытаясь отодрать от себя его руки.
— Не было ничего! — шипит Курдюков. — Не было! Хорошенько запомни! Не было!
— Да пошел ты к черту! Обалдел, что ли? — гаркает Феликс в полный голос. Ему удается наконец оторвать от себя Курдюкова, и, с трудом удерживая его на расстоянии, он произносит: — Да опомнись ты, чучело гороховое! Что это тебя разбирает?
Курдюков трясется, брызгается и все повторяет:
— Не было ничего, понял? Не было!.. Ничего не было!
Потом он обмякает и принимается плаксиво объяснять:
— Накладка у меня получилась, Снегирев… Накладка у меня вышла! Институт же секретный, номерной… Не положено мне ничего про него знать… А тебе уж и подавно не положено! Не нашего это ума дело, Феликс! Я вот тебе ляпнул, а они уже пришли и замечание мне сделали… Прямо хоть из больницы не выходи!
Феликс отпускает его. Курдюков, морщась, принимается растирать свои покрасневшие запястья и все бубнит со слезой одно и то же:
— Накладка это… А мне уже влетело… И еще влетит, если ты болтать будешь… Загубишь ты меня своей болтовней! Секретный же! Не положено нам с тобой знать!
— Ну хорошо, хорошо, — говорит Феликс, с трудом сохраняя спокойствие. — Секретный. Хорошо. Ну чего ты дергаешься? Сам посуди, ну какое мне до всего этого дело? Не положено, так не положено… Надо, чтобы я забыл, — считай, что я все забыл… Не было и не было, что я — спорю? Что за манера, в самом деле?
Без всякой жалости он отодвигает Курдюкова с дороги и принимается спускаться по лестнице с наивозможной для себя поспешностью. Он уже в самом низу, когда Курдюков, перегнувшись через перила, шипит ему вслед на всю больницу:
— О себе подумай, Снегирев! Серьезно тебе говорю! О себе!
Феликс только сплевывает в сторону.
* * *Дома, в тесноватой своей прихожей, Феликс зажигает свет, кладет на столик объемистый сверток (с едой от Павла Павловича), устало стягивает с головы берет, а затем снимает плащ и принимается аккуратно напяливать его на деревянные плечики.
И тут он обнаруживает нечто ужасное.
В том месте, которое приходится как раз на левую почку, плащ проткнут длинным шилом с деревянной рукояткой.
Несколько секунд Феликс оцепенело смотрит на эту округлую деревянную рукоятку, затем осторожно вешает плечики с плащом на вешалку и, придерживая полу, двумя пальцами извлекает шило.
Электрический блик жутко играет на тонком стальном жале.
И Феликс отчетливо вспоминает:
искаженную физиономию Курдюкова и его шипящий вопль: «О себе подумай, Снегирев! Серьезно тебе говорю! О себе!»;
стеклянный лязг и дребезг и булыжник в куче битого стекла на авоське;
испуганные крики и вопли разбегающейся очереди и тупую страшную морду МАЗа, накатывающуюся на него, как судьба…
и вновь бормотанье Курдюкова: «Не дай бог тебе отравиться, Снегирев…»
Слишком много для одного дня.
Феликс, не выпуская шила из пальцев, накидывает на дверь цепочку и произносит вслух:
— Вот, значит, какие дела…
Глубокая ночь, дождь. В свете уличных фонарей блестит мокрая листва, блестит брусчатка мостовой, блестят плиты тротуара. Дома погружены во тьму, лишь кое-где горят одинокие прямоугольники окон.
У подъезда десятиэтажного дома останавливается легковой автомобиль. Гаснут фары. Из машины выбираются под дождь четыре неясные фигуры, останавливаются и задирают головы.
Женский голос. Вон три окна светятся. Спальня, кабинет, кухня… Седьмой этаж.
Мужской голос. Странно… Почему у него везде свет? Может, у него гости?
Другой мужской голос. Никак нет. Один он. Никого у него нет.
Кабинет Феликса залит светом. Горит настольная лампа, горит торшер над журнальным столиком с телефоном, горит трехрожковая люстра, горят оба бра над полосатым диваном напротив книжной стенки.
Феликс в застиранной роскошной пижаме работает за письменным столом. Пишущая машинка по ночному времени отодвинута в сторону, Феликс пишет от руки. Заполненная окурками пепельница придавливает стопу исписанных страниц. На углу стола — пустая турка с перекипевшим через край кофе и испачканная кофейная чашечка. Страшное шило лежит тут же, в деревянном ящичке с каталожными карточками.
Звонок в дверь.
Феликс смотрит на часы. Пять минут третьего ночи.
Феликс глотает всухую. Ему страшно.
Он поднимается, идет в прихожую и останавливается перед входной дверью.
— Кто там? — произносит он сипло.
— Открой, Феликс, это я, — отзывается негромко женский голос.
— Наташенька? — с удивлением и радостью говорит Феликс.
Он торопливо снимает цепочку и распахивает дверь.
Но на пороге вовсе не Наташа. Давешний мужчина в клетчатом. Под пристальным взглядом его светлых выпуклых глаз Феликс отступает на шаг.
Все происходит очень быстро. Клетчатый неуловимым движением оттесняет его, проникает в прихожую, крепко ухватывает его за запястья и сразу же прижимает спиной к двери в туалет.
А с лестничной площадки быстро и бесшумно входят в квартиру один за другим:
огромный, плечистый Иван Давыдович в черном плаще до щиколоток, в руке — маленький саквояж, войдя, он только коротко взглядывает на Феликса и проходит в кабинет;
стройная и очаровательная Наталья Петровна с сумочкой на длинном ремешке через плечо, нежно улыбается Феликсу и картинно делает ручкой, как бы говоря: «А вот и я!»;
и высокий смуглый Павел Павлович в распахнутом сером пальто, под которым виден все тот же черный фрачный костюм с той же гвоздикой в петлице, с длинным зонтиком-тростью под мышкой, войдя, он приподнимает шляпу и, сверкнув лысиной, приветствует Феликса легким поклоном.
Феликс (обалдело). Пал Палыч?
Павел Павлович. Он самый, душа моя, он самый…
Феликс. Что случилось?
Павел Павлович ответить не успевает. Из кабинета раздается властный голос:
— Давайте его сюда!
Клетчатый ведет Феликса в кабинет. Иван Давыдович сидит в кресле у стола. Плащ его небрежно брошен на диван, саквояж поставлен у ноги.
Феликс. Что, собственно, происходит? В чем дело?
Иван Давыдович. Тихо, прошу вас.
Клетчатый. Куда его?
Иван Давыдович. Вот сюда… Сядьте, пожалуйста, на свое место, Феликс Александрович.
Феликс. Я сяду, но я хотел бы все-таки знать, что происходит…
Иван Давыдович. Спрашивать буду я. А вы садитесь и отвечайте на вопросы.
Феликс. Какие вопросы? Ночь на дворе…
Слегка подталкиваемый Клетчатым, он обходит стол и садится на свое место напротив Ивана Давыдовича. Он растерянно озирается, и по лицу его видно, что ему очень и очень страшно.
Хотя, казалось бы, чего бояться? Наташа мирно сидит на диване и внимательно изучает свое отражение в зеркальце, извлеченном из сумки. Павел Павлович обстоятельно устраивается в кресле под торшером и ободряюще кивает оттуда Феликсу. Вот только Клетчатый… Он остался в дверях — скрестивши ноги, прислонился к косяку и раскуривает сигарету. Руки его в черных кожаных перчатках.