Жалобы - Максим Горький 3 стр.


Помолчал, внутренне взвешивая сказанное, потом, вздохнув, продолжал с некоторым умилением:

- Много здесь приятного русской душе: иду в Марселе мимо огромного магазина колониальных товаров, глядь - чай лежит Поповский и Боткиных, а здесь муку видел русского помола, высоких клейм. Это, знаете, очень трогает за сердце! Сват?

Смеётся дробным смешком, покачиваясь сухопарым тельцем, напоминающим неуклюжий изогнутый гвоздь.

- Как - чего испугался? Все испугались, и причины для того были, когда окрест города мужичок, знаете, нахмурился и попёр, без разумения, на все законные преграды - давай ему земли! Сам говорит - земля ничья, божья земля, и сам же её у бога отнять хочет, а? У бога! Да-а... очень грозное столботворение было, и наш брат, промышленник, человек тонкого дела, от этих грубостей больше всех пострадал, конечно...

- Почему? Потому, что - как это теперь всякому понятно - самое чувствительное место в государственном, так скажем, теле - карман-с, а они, пролетары эти, всего усерднее по карману норовили ударить. Им бы тише, им бы сначала спросить сведущих людей, какими способами проще получить облегчение прав и начальственной тяготы? А никто их этому не научил, и вместо умаления начальства вышло совсем обратное - разродилась его сила ещё обильнее, и вот пошло вмешательство во все стороны, и община тут затрещала, и попов разогрели, и... да что уж говорить!

Он задумался - точно серенькую маску надел на острое своё лицо, глаза остановились, углубясь в какое-то воспоминание, потом вздохнул и завертелся на стуле, чем-то уколотый.

- Спросимте ещё уну бутылью? Камергерэ, анкора уна бутылья бьянка... и язык какой простецкий, глядите! Н-да, умных бы людей на эту их простоту...

Оглянулся вокруг и, наклонясь вперёд, таинственно понизил голос, торопливо говоря:

- Сын мой Николаша, подобно дятлу, всё в одно место стучит носом рано, дескать, мы, старики, направо свернули! Очень он этими словами свата удручает и жену тоже, так что она плачет даже и просит: "Коля, не серди ты тятеньку Христа ради, с им удар будет!" А Николай упрям, строг, и всё твердит: поторопились! Сват, действительно, сердится, ну а сам как будто понимает, что, пожалуй, Николай-от не зря говорит. Как-то раз, будучи очень им расстроен и раздразнён, заплакал сват, сморкается и жалобно таково просит: "Оставь меня, не говори про всё это! Погоди - умрём, останетесь вы, щенки, хозяевами..." А Николай - дерзок он у меня - не дослушав речи, и бухнул:

- Али, говорит, я для того родился, чтобы ваши ошибки править? Это какая жизнь? Одни - путают, другие - распутывай, и все на одном месте толкутся, а между тем соседи не ждут - глядите, вон как иностранный капитал прёт на нас...

И начал, знаете, доказывать. Политика иностранная для меня не вполне понятна, однако - забавно видеть, как собственное твоё чадо двадцати шести годов всей жизни первого умника в городе обставляет, доводя его даже до лишения языка... А кроме того - тяжело...

Он замолчал, посасывая золотое вино и чмокая тонкими губами, снова спрятал глаза куда-то под череп и слепо уставился узкими щёлками в стену, пустую и холодную.

- Дума? Что ж Дума? Она ведь нашими делами не занимается, и толка от неё не заметно пока... - неохотно проговорил он и, вдруг завертевшись на стуле, молвил, сердито улыбаясь:

- Мечтательность распространяет Дума эта и смущает многих... вдруг, к примеру, какой-нибудь бродячий столяр говорит о государстве, России и прочее. Откуда? Вот именно от Думы этой. В ней говорят, а в газетах всё сказанное пишется, ну и проходит в средину населения, но - как проходит? Конечно, в испорченном виде всё. Разве когда в Думе говорилось, что от несоответствия возрастов дети неудачны бывают? Видите! А в народ, между прочим, проникло такое...

- Да уж поверьте! Этому я сам свидетель и могу рассказать...

Бойко, со странным соединением тяжёлой пошлости и тонкого ума, он рассказал:

- Поехал я с работником летом, около успеньева дня, в город по делам некоторым, и вдруг схватывает работника холера. Я, конечно, испугавшись, домой, а дорогой лошадь у меня расковалась, пришлось остановиться в деревеньке, и так запоздал я значительно - дай бог у себя к полуночи быть... Тороплюсь, лошадка молодая, горячая, вдруг вижу - приступает на левую заднюю, заковал её мерзавец кузнечишка. Жалко животное, придерживаю, еду потихоньку, а уж темнеет, душно, пыльно и жутковато. Времена, как знаете, беспокойные, озорника расплодилось множество, а иной, конечное дело, и с голодухи, в отчаяние впавши, ценит человека дешевле козла. Народ у нас характера слабого и скучающий народ, многие, как это бессомненно известно, со скуки и озорничают, заслуживая даже тюрьму и Сибирь. Так и еду просёлочком мягким...

- Вдруг, знаете, в ракитнике невысоком что-то зашевелилось, закачалось - бог знает что там, - испугался я, да и зыкни на лошадь, а она сама тоже, видно, испугалась и - понеси! Да так понесла, что вёрст с пяток - как пуля она летела, а у меня уже и руки затекают, не могу держать... Тарантасик мой прыгает мячом, едва сижу - беда, разобьёт! И вот вдруг на дороге, словно чёрный прыщ вскочил, явился человек у самой у морды лошадиной, вижу подпрыгнул как-то, вцепился и волочится по дороге, а я совсем ошалел: пистолет достать нельзя - боюсь вожжи выпустить, сижу и кричу что есть мочи. Однако слышу заботливый и вежливый эдакий голос хрипотцой: дескать, не беспокойтесь, и вообще - ничего, слава те господи, не худой, видно, человек... это ведь сразу, по воздуху передаётся...

- Присмотрелся я к нему, пока лошадь он охаживал: сухой такой человечек, голодного вида, лицо длинное, клином, и бородка эдакая ненужная. В руке тонкая палочка, на спине котомка лёгонькая... а первее всего - голос располагающий: спокойный, тихий и уважительный. В одном слове сказать пригласил я его - садись, мол, подвезу, потому оказалось, что он идёт в моё село... Так-то... Едем. Жмётся он, как бы стараясь не стеснить, не касаться меня, а мне эта его великатность нравится. Слово за слово - узнал я, что столяр он и резчик, а теперь - без работы, шагает к нам, услыхав, что у нас ремонт иконостаса предполагается. Верно, предполагали...

Спрашиваю его:

- Что ж так запоздал?

- Да всё, - говорит, - народ интересный встречался, с тем слово, с этим два, а время идёт, а душа цветёт.

Фигурно говорит и ласково.

- Какой же, мол, интересный народ?

- Да - мужики...

- Это верно, - говорю, - весьма они интересны!

Я пошутил, а он - не понял.

- Человек, - говорит, - самое интересное всегда.

- Сколько тебе годов?

- Двадцать семь.

Едем да говорим, и вижу я - парень не пустой и хоть молод, а разумен, мысли у него смирные и располагающие к беседе. На грех мне в ту пору столяр нужен был по разной починке домашней, есть у нас свой - пьяница, вор, да и мастер не искусный. И предложи я этому, что вот, пока он там насчёт иконостаса толкует, поработал бы у меня, я ему полтинку в день положу, а то, коли хочет, сдельно. Ничего, согласился. Приехали, я его прямо к себе ночевать чтобы... н-да, удивительно это! Разное в руку берёшь, а чем палец занозишь - неведомо! Осторожный я человек будто бы, а тут расположился, неизвестно почему. Пачпорт его оказался в порядке, и значилось в нём, что парень мещанин из Починок - всё как надо. Имя его забыл я... Ефим, кажись, а то - Ефрем... Ну, всё едино...

Его личико сконфуженно сморщилось, пальцы побежали по столу, выбивая дробь, маленькая головка виновато опустилась над столом, стало видно, как жидки и тонки серые волосы на жёлтой коже черепа. Под этой кожей что-то шевелилось, бегало суетливо и беспокойно, заставляя вздрагивать сухие, острые уши.

- Просто даже удивительно, до чего несуразен этот русский народ, даже непостижимо уму... всё какие-то мимо идущие люди, идут мимо всего, а куда, к чему - неизвестно! Отношения нету никакого - одно любопытство, словно бы вчера они поселились на земле и ещё не решено у них - тут будут жить али в другом месте где? Беда! То есть положительно - беда! Так всё ненадёжно, и так все требуют... укрощения... не кулаком, конечно, это не по времени и цели не служит, как видим... нет, тут внутреннее укрощение нужно, чтобы внутри себя человек успокоился и встал на свой пункт. Забить человека до дурака - это очень просто, так ведь жизнь не дураками строится и держится верно-с? Ты мне найди способ, как внутренне укротить, ума - не тронь! Ум, он - деньги выдумал, а деньги - вот, я держу в руке маленькую цветную бумажку, и в ней - всё! Тут и скот, и дом, и раб, и жена, и всякие удовольствия, и непререкаемая надо всем власть, вот как-с! А ведь просто бумажка или золотой кружочек с каким-нибудь изображением...

Он вспотел от волнения, охватившего его, вскинул голову и, отдуваясь, вытер лицо большим, смятым в комок платком. Затем, вздохнув, оглянулся, подвинулся к столу, спрятав руки, продолжал жалобно, в тон скучному вою сирены, разрывавшей дымный воздух порта:

- Работал этот Ефим достойно звания, умеючи, но однако так, как будто не это его главное дело и не столяр он, а просто любопытствующий человек; чистит шкаф, а глаза у него преспокойно, не спеша гуляют по всем предметам и направлениям... Меня в работе не обманешь, я вижу с первой минуты, каков есть работник! Иной - как музыкант в своём деле - вопьётся в него, прилипнет к своему инструменту и уж ничего не понимает, ни о чём, кроме дела, думать не может, - редки такие! А этот - он и споро работает, однако видно, что мысли у него не в деле, а где-то около...

Он вспотел от волнения, охватившего его, вскинул голову и, отдуваясь, вытер лицо большим, смятым в комок платком. Затем, вздохнув, оглянулся, подвинулся к столу, спрятав руки, продолжал жалобно, в тон скучному вою сирены, разрывавшей дымный воздух порта:

- Работал этот Ефим достойно звания, умеючи, но однако так, как будто не это его главное дело и не столяр он, а просто любопытствующий человек; чистит шкаф, а глаза у него преспокойно, не спеша гуляют по всем предметам и направлениям... Меня в работе не обманешь, я вижу с первой минуты, каков есть работник! Иной - как музыкант в своём деле - вопьётся в него, прилипнет к своему инструменту и уж ничего не понимает, ни о чём, кроме дела, думать не может, - редки такие! А этот - он и споро работает, однако видно, что мысли у него не в деле, а где-то около...

Подкатился к нему сынишка мой - он у меня в крестце ездит по случаю слабых ножек, - Ефим ласково поговорил с ним... н-да, а тут супруга моя подошла... я, видите, на второй женат, шестой год живём. Сейчас этот воззрился на неё, ощупал глазами - а глаза у него эдакие пристальные, хотя и кроткого взгляда...

- Супруга ваша? - спрашивает.

- Именно, мол.

- Молоденька для вас.

- Молодая-то лучше, сам знаешь.

- Это для кого же, - спрашивает, - лучше?

- А для меня...

- Так. А вот, говорит, для сынка - лучше?

Что такое? Заинтриговался я этими его словами, расспрашиваю, а он мне безо всякого сомнения и доложил, что хотя молодая женщина и приятна, но сын мой лишён ног по причине несоответствия моего возраста жениному. Несоответствие, действительно верно, есть: мне, видите, пятьдесят четыре, а ей двадцать два, и взял я её шестнадцати. Но - разве это редкость? И кому до этого дело, окромя меня да её? Поразил он меня однако этими словами, и хоть виду я не показываю, но рассердился, а жена, по глупому любопытству, вытаращилась на него. Я, конечно, посмеиваюсь, а он, стоя на коленках, трясёт своей бородёнкой, на курий хвост схожей, и всё гвоздит: "Вот, говорит, вы, хозяева, живёте в своё удовольствие, достигая для себя всего, чего вам хочется, а про государство, про Россию кто из вас думает?"

- Подожди, как же это ты до государства махнул?

- А очень просто! - говорит. - Вы где живёте - в России? От кого всем пользуетесь? От России! А что ей даёте? Вот - даже и ребёночек у вас уродец, по жадности вашей... А коли и здоровый он родится - воспитать, добру научить не умеете!

Тут я, знаете, вспылил.

- Ты, - говорю, - кто?

А он - ничего, спокойно так, учительно и досадно всё своё толкует:

- Ежели-де я вижу что вредное али нечестное - должен на это указать...

- Да кто тебя слушать согласен?

- Сто человек не услышат - сто первому скажу...

И лицо у него упрямое эдакое, как топор, примерно.

Старик торопливо выпил вино, закашлялся, закрыл рот платком и, встряхивая головою, замычал, как от боли. Мутные слёзы потекли из его глаз, покрасневших от натуги.

- Так, знаете, с утра да вплоть до полудён мы с ним и беседовали, и наговорил он мне такого, что даже не знаю, как и назвать! Жену я, конечное дело, отстранил, но чувствую, что она из другой комнаты слушает споры наши. Женщина тихая, была из бедности взята... н-да... Конечно, понимаю я, что за пичужка прилетела, нет их хуже, этих смирных бунтарей, я вам скажу! Иной, настоящий революционер, накричит, наговорит, и - ничего, а эти, вот эдакие кроткие, это - зараза прилипчивая, ой-ой как! Они, видите ли, по наружности кротки, а внутри у него - кремни насыпаны... В полдень я ему говорю: "Вот что, возьми-ка ты с меня четвертачок за работишку твою и - ступай с богом! Ты, брат, видно, сектант какой, что ли, а может, и хуже кто, так уйди-ка лучше!"

- Ушёл он тихо и смирно, а я за делами успокоился да и забыл про него. Только, замечаю, жена чего-то не в себе будто, я к ней со всем вниманием по супружескому делу, а она - отказывает: нездорова, дескать. Раз нездорова ничего, два - допустимо, а в третий уж и на мысли наводит - что такое? Женщина молодая. К тому же приметил, что куда-то уходит она поспешно и возвращается сумрачная. И спрашивает несуразное и непривычно по характеру своему о разных разностях... Притих я, слежу, выжидаю ясности... Прошло эдак недельки с две время - слышу, объявился у нас проповедник. Кто? Столяр, который иконостас чинит. Так! Где проповедует? В церковной сторожке. Потянуло меня, дай, думаю, пойду, ещё послушаю этих речей...

Он выпрямился, положил руки на край стола, точно на клавиши пианино, и, перебирая пальцами, чётко и строго продолжал рассказ, прихмурив седенькие брови.

- Выбрал вечером свободный час, иду... Церковь у нас `о то время вся в лесах стояла, щикатурку подновляли, около сторожки груда всякой всячины навалена, и сторожка хорошо укрыта. Подошёл я из-за уголка и слышу встречу мне Матрёшин, Климова мясника дочери, голос, сочный такой:

- Как же надо жить? - спрашивает.

"Что такое? - думаю. - При чём тут Матрёша?" Заглянул в дверь-то, а там, в уголку, и супруга моя изволит сидеть, и ещё две дамы наши, да парней человека четыре, да старик Зверков, тоже полоумный. Ошибло меня. А столяр этот вежливо так приглашает:

- Пожалуйте, входите! - как в свой дом всё равно. Вскипел я несколько, но сдержался, вхожу. Спасибо, мол, но я бы и без приглашения твоего взошёл... да... Супружница, вижу, сомлела от испуга, прячет голову в платок. Сел я рядом с нею и шепнул: "Выздоровела, сукина дочь, а?" А этот козёл разливает-блеет то и сё и не знаю что! Уж я, конечно, не мог слушать, помню только одни слова его: дескать наступило время, когда мы все должны подумать друг о друге и каждый о себе, и прочее. Всё ясно и без слов, разумеется. Гляжу на него, глазёнки играют, бородёнка трясётся - пророк, за шиворот да за порог!

- Должна, - говорит, - Русь наша, если она жива душой...

Все в горячительном роде и с примесью евангелия даже...

Взорвало меня:

- Ты, - говорю, - как хочешь, милый, думай про себя, а людей смущать не дозволено! И я тебе это докажу...

Взял жену за руку и - домой, а по дороге - к свату, да и говорю ему:

- Что сидишь, друг? Чего ждёшь?

Испугал. Ну, он сейчас стражников, и всё своим порядком пошло расспросили парня этого, как и что, свели в кутузку, а потом - в город, с парой провожатых...

Старик устало и тихонько засмеялся, но ни довольства собою, ни веселья, ни злости в смехе его не прозвучало, смех этот, ненужный и скучный, оборвался, точно гнилая бечёвка, и снова быстро посыпались маленькие, суетливые слова.

- Случай, конечно, маловажный, и кабы один он - забыть его да и конец! Кабы один... Что значит один человек? Ничего не значит. Тут, сударь мой, дело именно в том, что не один - эдаких-то вот, мимоидущих да всезадевающих людишек довольно развелось... весьма даже довольно! То там мелькнёт да какое-то смутьянское слово уронит, то здесь прошёл и кого-то по дороге задел, обидел - много их! И у каждого будто бы своё - один насчёт бога, другой там про Россию, третий, слышишь, про общину мужикам разъясняет, а все они, как сообразить, - в одну дуду дудят! Я, собственно, не виню людей огулом - ты думай, ничего, валяй, но - про себя! А додумаешься до конца можно и вслух сказать: вот, мол, добрые люди, так и так! А уж мы разберём, куда тебя за твою выдумку определить - в каземат или на вид поставим, это наше дело! Ты додумай до конца, а не намеками действуй, не полусловами, ты себя сразу выясни и овцою кроткой не притворяйся... А тут, понимаете, ходят какие-то бредовые люди, словно сон им приснился однажды, и вот они, сон этот сами плохо помня, как бы у других выспрашивают - что во сне видели? Этот столяр - он, конечно, не более как болван и не иначе что за бабами охотится, есть эдакие, немало. Но вообще взять - очень беспокойно в народе стало. Мечтатель народ и путаник, всегда таким был, а уж ныне - не дай бог! Раньше, до пятого года, поглядишь на человека - насквозь виден, а теперь нет! Теперь он глаза прячет, и понять его трудненько...

- В чём перемена? Как это сказать? Вообще, чутьём слышно - не те люди, с которыми привык жить, не те! Злее стали? И это есть, а суть будто не в этом. Умнее бы? Тоже не скажешь. Раньше как-то покойнее были все, не то, чтобы озорства разного меньше было, нет - что озорство? А внутри себя каждый имел что-то... свой пункт. И было ясно - вот Степан, а желает он лошадь купить, вот Никита - ему хочется в город уйти, Василий - всего хочет, да ничего не может. Ныне всё это осталось, все прежние хотения налицо, а главное-то словно бы не в них, а за ними... в глубь души опущено, спрятано и растёт... кто его знает, что оно! Говорю - вроде сна! Проходят люди мимо дела, а куда - нельзя догадаться. Были вот урожаи, приподнялось крестьянство, привстала торговлишка, - радоваться бы - а радости настоящей нет. И песни играют, и частушки кричат, а что-то легонько поскрипывает и невесело скрипит...

- Ненадёжный народ, ежели правду сказать, ожидающий какой-то стал он, очень это неприятно в нём и опасливо. Главное же, вот эти мелькающие, проходящие мимо, вроде столяра...

Он зачем-то приподнял руку и, растопырив пальцы перед лицом своим, задумчиво оглядел их маленькими, отуманенными печалью глазками.

Назад Дальше