Легко вообразить, что после сего известия сделалось с Николаем Александровичем! Он уже начал было проситься в отставку, чтобы ехать выручать свою непозабытую любовь, как из Москвы вернулся Сашка Пушкин и привез следующие новости: Алина хоть и уверяла всех направо и налево, будто с ума сходит по Самойлову, однако очень даже поощряла всякого, кто за ней непрочь приволокнуться, и позволяла им всевозможные вольности. В числе «приволокнувшихся» был и сам Александр Сергеевич, по такому случаю разразившийся следующей льстивой поэзою:
– И какому же безумству ты заплатил дань? – взревел было Николай Самойлов, в чьем сердце вдруг ожили все демоны ревности, но Пушкин только плечами пожал:
– Безумству за всякой прозрачной юбкой бегать и под всякий подол, с намерением поднятый, заглядывать. Остынь! Алинушка твоя о тебе и думать давно позабыла и ко всякому добра. А на Кавказ они с матерю поехали вовсе не сердечные горести лечить, а брюхо врачевать, в коем сделалось несварение от непомерности скушанного. Алинушка зело раздобрела, сердечные горести аппетита у ней не отняли! Так что угомонись и судьбу свою не ломай, что было, то прошло, а что прошло, то миновало и быльем поросло.
Беспутный и шалый Пушкин порой казался таким благоразумным, что просто оторопь брала. Николай удивился – но приятеля послушался, тем паче что от московского Булгакова вскоре явилось опровержение пугающих слухов:
«Рассказывали, как магометанский какой-то князек с Каспийского моря покупал Корсакову дочь, а потом хотел увезти, потом сватался, с тем, что она может сохранить свою веру, но с турками негоциации редко удаются! Марья Ивановна мало переменилась, а дочь, нахожу, подурнела».
Спустя еще малое время Александр Яковлевич уточнил, что в Алину страстно влюбился некий мусульманский князь с каспийских берегов, который сначала пожелал купить ее, предлагая сразу же 300 тысяч рублей задатка, затем, не получив согласия, пожелал ее просто увезти, то есть похитить, и в конце концов с явным опозданием посватался. Все это приключение, к счастью, завершилось без последствий, а чрезмерно пылким поклонником красавицы Алины оказался Шахмал Тарковский Мехти, дагестанский князь и генерал русской службы.
– Ну и глупа же Алина! – был вынесен единогласный вердикт света. – Уж настолько в девках засиделась, что вполне могла бы за этого Мехтиева пойти! А то ведь начнет сейчас чудесить, как все старые девки!
Впрочем, на судьбе Алины рано ставили крест. Видимо, несостоявшееся романтическое похищение вновь сделало ее интересной для женихов, ибо вскоре она вышла замуж за одного из князей Вяземских – правда, не московского, а псковского помещика. Николай его знал, ибо сей Вяземский был некогда кавалергардом и, как и сам Самойлов, увлекался конституционными дурачествами и похаживал на собрания Северного общества. После 14 декабря был он из кавалергардов переведен в драгунский полк, а там и в отставку вышел, поехал в свое имение, но долго высидеть там не смог: то и знай наведывался к московским карточным столам, выигрывая-проигрывая по десятки тысяч. Алина тоже, как могла, проматывала мужнино богатство, жизнь вела совершенно пустую и бездеятельную. После балов спать ложилась в три ночи, едва продирала глаза во втором часу пополудни, утренний чай был для нее в четыре, обед – в семь… Почувствовав себя барыней (в материнском доме барышням Корсаковым чуть ли не все приходилось делать самим, на прислугу денег не было!), бивала многочисленную теперь дворню, изводила всех домашних привередливостью и брезгливостью своей и с мужем жила не гладко.
Графиня Екатерина Сергеевна Самойлова чуть ли не ежедневно благодарила Господа Бога и императора Александра Павловича, что не дали Николеньке попасть под Алинину власть. Сам же Николенька был по-прежнему убежден, что жизнь его обманула, что ему не везет ни в карты, ни в любви, что он несчастнейший из людей… Однако, когда прошел слух, что имение Графская Славянка вскоре будет устроено и готово к приему хозяйки, любопытство начало его потихоньку подгрызать, и он почти с нетерпением ожидал приезда бывшей супруги.
Однако и его, и прочих ожидания были обмануты: Юлия снова и снова откладывала возвращении в Россию, ибо у нее имелись дела поважнее!
Милан, 1831–1832 годы
В сентябре 1831 года, за два месяца до премьеры «Нормы» и за полтора месяца до начала продажи билетов на этот спектакль, к Беллини явился капо, то есть глава миланских клакёров синьор Герардески (в самом деле изрядный знаток и ценитель оперного пения, ибо он приходился родственником композитору Филиппо Герардески) и сообщил, что спектаклю угрожает опасность.
– Среди кассиров Ла Скала ходят слухи, будто некая особа предлагает весьма большие деньги за все места на галерке и в ярусах. Сами понимаете, синьор Беллини, что это может означать.
Беллини был итальянцем, а значит, отлично знал силу и возможности клаки: он тоже слышал миф, а может, и не миф о клаке, зародившейся во времена Нерона… И сейчас он сообразил, что особа, о которой говорит Герардески, задумала усадить на заранее купленных местах противников Беллини – и освистать его оперу.
К этому должен быть готов каждый композитор, который не дружит с клакой. Но Беллини дружил! И был убежден, что дружба – дело обоюдное!
– Но как же так, синьор Герардески? – спросил он возмущенно. – Вы – известное лицо, вы капо миланской клаки, однако, получается, здесь есть еще одна клака, о которой вы ничего не знаете? И она более могущественная, чем ваша? Возможно, на будущее композиторам придется иметь дело с ней, а не с вами?
Герардески усмехнулся:
– Синьор, Милан – это мой город, Ла Скала – это мой театр, и я не пущу сюда никого, вы понимаете? Никого постороннего. Но, конечно, я должен быть уверен, что мои старания будут должным образом вознаграждены.
Беллини поджал губы. Так вот в чем дело… Герардески хочет получить больше условленной суммы! Это обыкновенный шантаж. Было вполне принято, что композитор (или актер, или дирижер… et cetera), желающий удачной премьеры, с лихвой оплачивает билеты для клакеров и отдает капо все контрамарки, которые он потом продает либо своим знакомым, либо случайным лицам. Это и составляло собственный доход главы клаки. Но Герардески желает получить побольше, вот и придумал какого-то соперника.
Это было подло, это было против правил, однако Беллини не мог допустить, чтобы успех обошел «Норму» стороной. Он считал ее шедевром и говорил друзьям: «Случись кораблекрушение, первая из моих опер, которую я буду спасать даже ценой собственной жизни, это «Норма».
И вот кораблекрушение на носу. Настала пора спасать «Норму»!
Скрепя сердце композитору пришлось согласиться на сделку. Было очень жаль денег, однако теперь получена возможность вполне отдаться постановке. Беллини надеялся, что та часть от сбора, которую он должен получить, покроет с лихвой все расходы на клаку – и премьера пройдет блестяще!
Как только билеты поступили в продажу, Беллини получил условный знак от Герардески, что галерка принадлежит ему, а значит, композитору теперь не о чем тревожиться. Впрочем, Беллини уже и не тревожился, а радостно потирал руки: все билеты были раскуплены мгновенно. Таким ажиотажем не могла похвастать ни одна премьера!
Театральное общество Милана встревожилось: почти никто из знатоков и завсегдатаев не смог достать билет, а те, что были, шли втридорога у барышников… О невозможности посетить премьеру не волновались только обладатели лож или кресел, абонированных на весь сезон.
И вот настал вечер спектакля. Театр был переполнен. Беллини, который вместе с актерами подглядывал – как водилось, водится и будет водиться! – в щелку между половинками занавеса, был в восторге: продались даже стоячие места! Это обещало грандиозный успех! А народу все пребывало…
Прозвенел второй звонок, но третьего не давали и не давали. В зале нарастал недовольный гул. Особенно много шума неслось с галерки. Нервничал дирижер, актеры, сам Беллини. Никто ничего не объяснял.
Наконец прибежал помощник режиссера и, поминутно извиняясь, сообщил, что в театре народу значительно больше, чем мест. На все места на галерке и почти все кресла партера продано по два билета.
Наконец прибежал помощник режиссера и, поминутно извиняясь, сообщил, что в театре народу значительно больше, чем мест. На все места на галерке и почти все кресла партера продано по два билета.
Фальшивые билеты, бывало, выбрасывали в продажу театральные аферисты, однако отличить их рукомесло от подлинных билетов и контрамарок бывало очень легко. Ужас состоял в том, что билеты, которые предъявляли сейчас, были подлинными все!
Кассиры только плечами пожимали, ощупывая и чуть ли не на зуб пробуя каждый билет. Что за путаница произошла, они не понимали. Каждый кассир мог бы поклясться, что у него не было второго комплекта!
Но кто-то же эти билеты продал!
Кое-как дело уладилось: принесли дополнительные стулья, мужчины галантно уступили дамам партер, и все столпились в проходах и на лестницах, ну а обитатели галерки для экономии пространства выдохнули и решили больше не вдыхать.
Представление началось на полтора часа позже условленного времени.
Однако благоговейная тишина в зрительном зале – эти столь дорогие актерам и композитору, эти прекрасные и священные минуты всеобщего внимания! – длилась недолго. Почти сразу после первых же аккордов в зале начали вспыхивать какие-то потасовки: кто-то кому-то наступил на ногу, кто-то кого-то толкнул, кто-то оторвал шлейф у платья чужой дамы и был за это наказан пощечиной, кто-то уронил загодя приготовленный букет и теперь пытался разыскать цветы под ногами столпившейся публики, кто-то упал без чувств, у кого-то сделался приступ мигрени, кому-то срочно понадобилось выйти, кто-то пытался урезонить шумящую публику, отчего шуму делалось еще больше…
Действие на сцене остановилось, потом пошло опять… Актеры были уже на нервах. Прима – сама Джудитта Паста, для которой и на вилле которой, собственно, и была написана «Норма», – сбивалась с голоса. Лучшая ария оперы – «Каста дива» – потерялась в смехе, шиканье, ссорах, даже драках публики.
Такого скандала Ла Скала еще не знала… И не узнает никогда!
Провал был полный, публика уходила со спектакля толпами.
Прима лежала в обмороке, Беллини мечтал дойти до Олоны и утопиться. Герардески никак не мог заставить своих клакеров аплодировать: рядом обязательно находился какой-нибудь забияка, который мешал это сделать, а то и в драку лез.
Карабинеры, нарочно вызванные директором для наведения порядка, не вмешивались, а только хихикали над задирами и этим подливали масла в огонь.
Постепенно, впрочем, театр утих. «Норму» так и не доиграли. Джудитту Пасту привели в чувство, Беллини дали успокоительного, Герардески просто сбежал, в ужасе подсчитывая, сколько тысяч лир ему придется вернуть Беллини…
Однако Беллини их не взял. Случилось нечто, выходящее за пределы его понимания, «Норма» провалилась, но жизнь на этом не останавливалась: он знал, что Герардески ему еще пригодится и ссориться с ним не следует. К тому же выручка от продажи билетов и в самом деле с лихвой окупила все его расходы и сгладила ужасное впечатление от спектакля.
Была опаска, что люди начнут возвращать билеты в кассу, но этого не сделал никто.
Ну разумеется! Билеты ведь были оплачены Юлией Самойловой – а также организация этого беспрецедентного провала, режиссировал который знаменитый chef dе la claque de Paris, глава клаки Парижа Мишель Марешаль. Он же привез из Франции множество разнообразных «статистов».
Путешествие тоже оплачивала Юлия, которая совершенно изумительным образом умела добиваться своего.
Правда, Беллини пришлось на другой же день выложить немалую сумму, чтобы остановить публикацию в миланских газетах репортажей о провале «Нормы», но цель оправдывала средства. Проскользнуло лишь сообщение, что спектакль перенесен на два месяца.
Повторять его раньше этого срока дирекция отказалась: итальянцы суеверны!
Декорации «Нормы» разобрали, и Ла Скала теперь готовилась к постановке «Корсара» Пачини.
– Ну что? – лукаво спросила Юлия, навестив отца Джованнины и Амацилии. – Я же тебе говорила, а ты, бедняга, не верил! Теперь готов подписать договор?
– Это была просто проверка, – уклончиво ответил Пачини. – Провалы ты умеешь организовывать отлично, но успех – куда более сложная задача. Вот если премьера «Корсара» в Ла Скала пройдет блестяще, тогда, может быть, и поговорим.
Юлия некоторое время смотрела на него в упор своими прекрасными глазами, и Пачини с изумлением обнаружил, что безупречная графиня Самойлова чуточку косит…
Через мгновение мраморная белизна ее лица вдруг сменилась румянцем, и Юлия хрипло, даже чуть задыхаясь, проговорила:
– Или ты сию минуту поклянешься Святой Мадонной и Иисусом Христом, что отдаешь мне девочек, или мои клакёры освищут тебя и втопчут в такую грязь, от которой имя Пачини уже никогда не будет отмыто. Более того, клянусь, что отныне любая твоя премьера будет освистана, да так, что еще годы в ушах звенеть будет.
Только сейчас до Пачини дошло, что косить Юлия стала от гнева!
Ему показалось, что он – злосчастный Парис, дерзнувший не отдать золотое яблоко Юноне и навеки ее прогневивший. Что теперь будет?!
– Конечно, я клянусь… – пролепетал он, не скрывая испуга, – клянусь Святой Мадонной, девочки твои, если «Корсар» будет принят хорошо…
Приступ олимпийского гнева мигом развеялся, Юлия улыбнулась:
– Хорошо?! Ты меня умиляешь… Тебя на руках будут носить в Милане! Можешь не сомневаться!
«Корсар» и в самом деле прошел с блеском! Клака Герардески, которой неизвестная дама под вуалью заплатила баснословную сумму за поддержку спектакля, превзошла на галерке самое себя. Однако всем действом снова руководил Марешаль, а Герардески смиренно учился у этого великого человека.
Хоть Рим и был родиной клаки (если вспомнить о Нероне), однако именно во Франции искусство клакёрства было поднято на должную высоту – с тем изяществом и размахом, которые умеют придавать делу французы. Марешаль являлся истинным маэстро своего дела! При его участии было создано некое «Общество страхования драматических успехов». Именно после этого клакёры стали использоваться отнюдь не только для успеха, но и для провала пьесы. Если стояла такая задача, они должны были отпускать во время спектакля неодобрительные замечания, шипеть, свистеть, топать ногами… и даже откровенно хулиганить, что и было отлично проделано в Милане.
Парижская клака была сложной организацией. В нее входили клакёры разных «профессий»: обычные «аплодёры», иначе говоря, «хлопальщики»; «хохотуны», которые должны были смеяться в комических местах спектакля; «плакальщики», пускавшие слезу и громко всхлипывавшие в самых патетических сценах; «знатоки», которые делали во время спектакля восхищенные замечания относительно игры актеров и обращавшие внимание на тонкости их мастерства. Существовали также «обморочницы» – особая группа женщин-клакёров, которые лишались чувств в самые трогательные или страшные мгновения действия.
Марешаль был первым шефом клаки, который понял: мнение зрителей о спектакле следует создавать еще до поднятия занавеса и непременно поддерживать его во время антрактов.
Мишель Марешаль подходил к своей деятельности очень серьезно. Он всегда присутствовал на генеральной репетиции спектакля и, держа в руках листки с переписанным им самим либретто, ставил в нем карандашом некие кабалистические знаки, понятные лишь ему, отмечая, какие места спектакля надо «подогреть» и какие средства лучше для этого использовать. Он с необыкновенной точностью и чутьем опытного постановщика рассчитывал, где должны звучать аплодисменты и какой силы, где необходимы восторженные крики, а где плач… Он создавал партитуру своего спектакля в спектакле!
Собственно, клака Марешаля работала не только в театре, но и в модных местах – кафе, на бульварах, где клакёры заводили разговоры о премьере…
Стараниями Марешаля успех «Корсара» был исключительный! Пачини и в самом деле вынесли из театра на руках. Кто нес – не суть важно, главное – несли. Совершенно, как обещала Юлия! Некуда было деваться, пришлось слово держать: отныне Джованнина и Амацилия Пачини официально считались воспитанницами русской графини Юлии Самойловой.
Теперь можно было и в Россию воротиться…
Но, чтобы вполне насладиться своим триумфом, Юлия привезла к Брюллову двух своихдевочек и потребовала написать их портреты.
Брюллов был так счастлив снова увидеть Юлию, снова заключить ее в свои объятия, что создал четыре безусловных шедевра.
Сама Юлия стала моделью для сверкающей нагой «Вирсавии». Был создан прелестный, прозрачный акварельный портрет Джованнины Пачини. Джованнина и Амацилия вместе запечатлены на картине «Всадница», так и пышущей той роскошной жизнью, которую Юлия создала для своих недавно обретенных дочерей. Но в особенный, почти экстатический восторг итальянская публика пришла от портрета «Графиня Юлия Самойлова с воспитанницей Джованниной Пачини и арапчонком», а его создателя теперь взахлеб сравнивали с гениальными Рубенcом и Ван Дейком.