Промельк Беллы. Фрагменты книги (часть 3) - Борис Мессерер 3 стр.


Застольные беседы были долгими и увлекательными. Юра очень интересовался всякими приметами, мистическими предзнаменованиями и историческими загадками. Помню разговоры о поиске места захоронения Казимира Малевича. Юра утверждал, что это место знает только Николай Иванович Харджиев, у которого имеется карта и описание, как найти могилу великого художника. Но на контакты Харджиев шел неохотно и от встреч уклонялся. Известно было только, что по Невскому проспекту в Питере ближайшие друзья, среди которых был художник Клюн, несли гроб Малевича в форме креста, затем его на поезде перевезли в Москву и захоронили где-то в Одинцовском районе под дубом. Найти карту и узнать точное место захоронения и старался Юра Васильев.

Юра рассказывал нам про свои страстные дискуссии с Семеном Степановичем Гейченко. Будучи скульптором, он любил камень как материал для работы и одновременно считал, что даже валун моренного происхождения может выполнять роль обелиска, организующего пространство. Поэтому он с такой настойчивостью пытался украсить парк в Михайловском разными валунами, но Гейченко его идей не разделял. Белла понимала Юру, но не могла не прислушиваться к мнению Гейченко. Она вспоминала о своих встречах с ним, когда он в пылу полемики махал пустым рукавом — он потерял на войне руку. Ожесточенные споры кончались, по ее рассказам, как правило, миром благодаря всеобъемлющей доброте и такту Любови Джалаловны, супруги Гейченко.

В середине дня мы ходили в деревню Алёкино. Как написано в стихотворении Беллы “Путник”, посвященном моей маме, Анели Алексеевне Судакевич:

Прекрасной медленной дорогой

иду в Алёкино. (Оно

зовет себя: Алекино´)…

Прогулка диктовалась необходимостью покупки продуктов для ежевечернего застолья за описанным выше столом. Для меня посещение убогого сельского магазина было праздником. Возможность побеседовать с продавщицей и простыми людьми из маленькой очереди в три-четыре человека всегда обогащала словесный запас и позволяла узнать новости округи. Я покупал водку, хлеб, сельскую колбасу, всегда очень вкусную, хотя вид ее был далек от мировых стандартов. Колбасу эту лучше было ломать руками, когда мне приходило в голову выпить граненый стакан портвейна прямо в стенах сельпо. Портвейн “777” или “Розовый” я всегда ценил как принадлежность сельской жизни, потому что выпить это зелье в Москве не приходило в голову. Еще вкусно было закусывать высохшими пряниками, которые продавались здесь же.

Парное молоко мы брали у тети Мани в большом количестве:

Когда же с приближением закатного времени мы садились за стол, то обязательно врубали транзистор и старались через завывание глушилок услышать политические новости, передаваемые “вражескими” радиостанциями “Свобода” и “Голос Америки”.

За столом мы обсуждали проблемы искусства вперемежку с сельскими новостями, иногда Белла читала стихи, написанные прошлой ночью. Сияло закатное солнце. По Оке плыли кораблики, рыбачьи лодки, и иногда в наступавшей тишине можно было услышать разговоры рыбаков и то, как они обсуждают “дом Рихарда”, наш дом, в их произношении звучавший именно так. Величественный закат солнца был всегда разным и всегда прекрасным.

Наступала ночь, и Белла поднималась по внутренним шатким лесенкам на третий этаж дома и садилась за свой столик на крохотном балкончике, висевшем над пропастью, и на ее свечу сразу же набрасывались летучие мыши, ночные бабочки, тысячи мошек. Было подвигом противостоять им и держать оборону. Несомненно, лицо Беллы, освещенное горящей свечой, служило маячком для проплывавших ночных судов и рыбачьих лодок.

В доме-башне Рихтера мы жили летом в 75—76-м годах. А в декабре 76-го поехали во Францию, а потом в Америку.

В Нью-Йорке Беллу пригласили на радиостанцию “Голос Америки” с просьбой сказать несколько слов российским радиослушателям и прочитать новые стихи. Это было в то время весьма рискованно, но Белла все-таки выступила на этом радио. Трудно было говорить все, что думаешь, но она говорила достаточно остро, а в конце сказала:

— Хочу прочитать лирическое стихотворение про Тарусу и про деревню Алёкино.

Когда мы вернулись в Москву, Юра Васильев рассказал о том, как он и его семья сидели за нашим импровизированным столом, ужинали и через бесчисленные помехи слушали “Голос Америки”, и вдруг, к своему изумлению, услышали из-за океана голос Беллы, читавшей

Прекрасной медленной дорогой

иду в Алёкино. (Оно

зовет себя: Алекино´)…

* * *

В ноябре 1983 года мне неожиданно позвонила Ирина Александровна Антонова:

— Борис Асафович! Можете ли вы зайти? Мы со Святославом Теофиловичем придумали в рамках “Декабрьских вечеров” сделать для телевидения театрализованную постановку оперы Бриттена “Альберт Херринг”, но у нас художник все завалил, и остался крошечный срок. Всего неделя до премьеры. Можете ли вы чем-нибудь помочь?

Замечательная инициатива организации фестиваля “Декабрьские вечера” принадлежала Святославу Теофиловичу Рихтеру и Ирине Александровне Антоновой. Этот фестиваль стал воплощением вечной идеи великих мечтателей-романтиков — поэтов, музыкантов, художников, артистов — об объединении сил для совместного творчества.

Как ни странно, я был лично знаком с Бриттеном, которого вместе со знаменитым певцом Пирсом приводил ко мне в мастерскую Азарий Мессерер, один из моих двоюродных братьев. В то время он занимался журналистикой и, беря интервью у Бриттена, пообещал ему показать мои работы. Бриттену понравились мои акварели, а теперь вдруг судьба свела меня с его творчеством.

Я пришел в Белый зал музея изобразительных искусств посмотреть прогон. Рихтер носился по сцене в коротком черном плаще с красным подбоем. Он любил внешние эффекты, любил чем-то поразить. В этом спектакле он вообще руководил всем, за все переживал и во все вникал.

— Борис, можете ли вы нам помочь? Что-нибудь придумаете?

Рихтер говорил со мной, а на сцене репетировали, и музыка Бриттена, которую я очень люблю, помогла мне в этот момент найти решение. Святослав Теофилович начал рассказывать про Бриттена и про свое виденье спектакля, переспрашивая меня о сроках. А я сразу же придумал оформление, мне не понадобилось никакого времени: я решил сделать по полукругу апсиды Белого зала деревянную конструкцию — английские домики из палочек (намек на фахверк), образующие силуэт английского города, а на авансцене — прилавки с яркими фруктами, которые нужны были по сюжету.

Мой план созрел мгновенно, и я сказал, что принесу макетную прирезку на следующий день. В состоянии некоторого перевозбуждения, передавшегося мне от Рихтера, я вернулся в мастерскую и там с помощью моего макетчика Виктора Басова, с которым я очень любил работать и который мне всегда помогал, начал готовить маленький изящный макетик из бумаги. Уже на следующее утро я показал макетик Святославу Теофиловичу. Он пришел в восторг и спросил, как быстро можно осуществить это в натуре. Вместо ответа я предложил Рихтеру поехать на моей машине в телецентр в Останкино, взяв с собой миниатюрный макет. Он с радостью согласился, и по дороге я услышал от него комплименты по поводу моего вождения.

При входе в здание нас встречал директор телецентра Владимир Иванович Попов, который расшаркался перед Рихтером и пригласил нас в свой кабинет. Потом мы долго ходили по цехам, по студиям, по костюмерным, где я выбирал костюмы для персонажей оперы, и договаривались о том, чтобы две ночи подряд цеха работали на наш проект и готовили декорации. По дороге Святослава Теофиловича узнавали буквально все работники телевидения и старались его приветствовать.

За два дня до премьеры у меня был замечательный разговор с Рихтером. Он встретил меня со страшно озабоченным лицом:

— Борис, ну как там дела?

А я широко улыбаюсь и говорю:

— Святослав Теофилович, очень плохо!

Я улыбался от радости видеть самого Рихтера. Но он очень удивился:

— Боря, я не понимаю, почему вы улыбаетесь и говорите, что все очень плохо, в чем дело?

— Святослав Теофилович, понимаете, я как театральный художник привык проваливаться, а вы не знаете этого чувства, потому что вы — великий музыкант, и вы никогда не проваливались!

— Это я не проваливался?! Да вы не знаете, что было в Тулузе! Сам великий Онеггер сидел в первом ряду, а я так разошелся с оркестром, что стало страшно! А что было в Туле! Вы не знаете, что было в Туле? Это был такой позор!

Я был счастлив видеть великого музыканта, когда он говорил о своих мифических провалах, потому что за этим стояли детская наивность и скромность, присущие подлинному гению.

Мы, конечно, нашли со Святославом Теофиловичем общий язык, все было сделано вовремя, премьера прошла блестяще.


Через год мы снова объединились с Рихтером для постановки оперы Бенджамина Бриттена. На этот раз это была опера “Поворот винта” по Генри Джеймсу. Постановка была опять предназначена для “Декабрьских вечеров”.

В моем решении оформления на сцене создавался образ старинного английского замка и стояла карета, в которой сидела певица, а за ней в специальной раме располагался экран, на нем менялись слайды, и можно было увидеть эту же карету, запряженную лошадьми, бегущими по дороге к замку. Этот повтор кареты, сначала реальной, а потом ее изображения как бы на старинной английской гравюре, был художественным приемом, который я использовал во всех сценах оперы.

По сюжету оперы на сцене должно было появиться привидение, и Рихтер, который горел идеей создания спектакля, за неимением свободных актеров играл это привидение, высовываясь из-за стен замка в самых неожиданных местах. И тут же бежал режиссировать. Ему одному приходилось очень трудно, и в помощь ему пригласили знаменитого оперного режиссера Бориса Александровича Покровского, с которым судьба меня сводила раньше, — я делал с ним в Лейпциге оперу “Пиковая дама”, а потом спектакль “Пророк” на пушкинскую тему по пьесе Валентина Непомнящего в доронинском МХАТе. Покровский пытался дисциплинировать ситуацию и, конечно, умел разговаривать с певцами и дирижером. Пели дивные исполнители. Особенно хороша была молодая китайская певица по фамилии Ли. За дирижерским пультом стоял Володя Зив.

На премьере, ближе к финалу, мы ждали выхода на поклоны, прячась за занавесом, — Рихтер, Покровский и я. Рихтер был, как обычно, в своем коротком черном плаще с красным подбоем и в черном фраке с белой бабочкой. Я предвкушал, что сейчас вот мы втроем выйдем на поклоны… И вдруг в самом конце представления в оркестре упал на пол какой-то крошечный предмет. Это было похоже всего лишь на щелчок, но Рихтер взметнулся, как лань, и бросился бежать по проходу куда-то вдаль. Белла, которая сидела близко, видела эту сцену и с изумлением рассказывала, как мимо нее пронесся Святослав Теофилович в развевающемся черном плаще с красным подбоем, восклицающий: “Позор, позор!”. Он бежал скрыться от провала. А публика ликовала в восторге от спектакля, вызывая аплодисментами постановщиков. Но мрачный Покровский — он был вообще всегда мрачный — сказал:

— Я без Святослава не пойду!

И не вышли мы ни на какие поклоны, а грустно отправились в кабинет Антоновой пить коньяк.


На следующий год Рихтер снова пригласил меня принять участие в “Декабрьских вечерах”. На этот раз он решил устроить вечер под названием “Музыка романтиков”: Шуман, Шуберт, Шопен. Основной идеей было камерное музицирование. Рихтер давно мечтал о такой возможности. Идея восходила к исполнению музыки при австрийском дворе. Король и его приближенные слушали божественную музыку Моцарта, сидя в креслах рядом с виртуозом. Рихтер мечтал о том, чтобы в концертном зале отсутствовала рампа и зрители не были бы отгорожены от исполнителей. Он хотел устранить барьер между публикой и артистами.

Для этого мне пришлось резко снизить уровень сцены, убрать рампу, а на оставшуюся ступеньку сцены поставить кресла для избранных зрителей, которые сидели бы рядом с исполнителями. Первый ряд партера был изогнут дугой, и зрители располагались полукругом и должны были чувствовать себя свободно, как будто это происходило в придворной зале. Необходимая декорация на низкой сцене была весьма скромной: большое романтическое окно с изящными переплетами, на фоне которого стоял рояль, задник высвечивался со всевозможными эффектами цветового решения. В зале висели картины художников-романтиков немецкой школы.

Позже Рихтер часто приглашал меня к себе домой. Он жил на углу Большой и Малой Бронной. Квартира в то время поражала своими размерами, потому что на самом деле это были две квартиры, соединенные вместе. Образовывалась очень большая комната, в которой Рихтер музицировал. Там стояли два концертных рояля. Из окон шестнадцатого этажа открывался прекрасный вид на Москву.

Я бывал у Рихтера и Дорлиак много раз. Мы обсуждали будущие спектакли и различные художественные проблемы. Рихтер рассказывал о своих гастрольных поездках по миру. Он совершенно не мог сидеть на одном месте — привык постоянно разъезжать по всему свету. Он меня угощал:

— Выпейте, выпейте, Боря, это очень хороший коньяк.

А я всегда был на машине и боялся выпить лишнюю рюмку, потому что мне предстояло ехать в Переделкино.

Рихтер неоднократно бывал у меня в мастерской и хвалил мои работы.

Весной 2010 года по приглашению Ирины Александровны Антоновой я устроил выставку своих тарусских акварелей в мемориальной квартире-музее Рихтера. Открытие выставки проводили в день рождения Святослава Теофиловича. И он совпал с днем рождения Ирины Александровны. Во время ее выступления мы начали ее поздравлять, а Ирина Александровна сказала, что Святослав Теофилович не знал об этом совпадении и, когда наконец ему сказали, страшно огорчился, что ему это не было известно раньше и он оказался невнимательным.

Мы вспоминали Святослава Теофиловича, говорили о встречах с ним, слушали записи его выступлений, Белла читала свои стихи, написанные в Тарусе, которые очень любил Рихтер. Она читала и смотрела в широкие окна на панораму Москвы, на крыши домов на Поварской, на небо над городом.

* * *

Среди наших с Беллой друзей особое место занял Павел Григорьевич Антокольский, который, несмотря на свой значительный возраст, буквально кипел энергией доброжелательного внимания и интереса к человеку.

Меня он сразу этим поразил и заставил (правильное слово!) полюбить себя, хотя его и так все чтили и любили, без всякого приглашения к этому. Он ворвался ко мне на чердак и властно царствовал в пространстве мастерской во главе всех застолий, там происходивших.

Я был поражен нежностью Беллы к Павлу Григорьевичу, именно нежностью, потому что говорить только об уважении было бы мало, зная, какая любовь за этим стоит.

Приведу отрывки из ее воспоминаний, записанных мной.

Про Павла Григорьевича Антокольского я многое помню. Человек он был замечательный. Его любовь ко мне, его великодушие ко многим — все это замечательно. Его путь был сложен, ведь он помнил войну 14-го года. Он как актер работал в Вахтанговском театре вместе с Зоей Константиновной Бажановой, ну а потом уже только занимался поэзией. Он был большой поэт.

Он написал поэму “Сын”. Его сын Володя мальчиком пошел на фронт, конечно, и погиб. Эта рана никогда не заживала. Поэма “Сын” была такая патриотическая скорбная вещь, за нее Антокольский получил Сталинскую премию. Это поддерживало его авторитет, его какую-то сохранность. Но потом его обвиняли в космополитизме, от него отреклись бывшие ученики по Литературному институту. Вот Луконин — особенно яркий пример. Но Антокольский никогда не гневался, не обижался, совершенно их прощал, никогда не корил. Как они сами с этим жили, неизвестно, но у них совести вообще не было, наверное.

Павел Григорьевич меня любил, весьма любил. Но не во мне, может быть, тут дело, а в его безмерной сердечной расточительности, в дарительности. Он только из этого жеста и состоял. А я тут как раз объект, удобный при моей совершенной бессмысленности. Было с кем возиться. Ведь за кого-то надо просить, ходить, чтобы книжку издали, чтоб пластинку выпустили — и тут-то я подходила.

Быть может, все мы задеты его одной чертой: ведь он предъявил нам время и историю не как отвлеченность, а как некоторую интимность. Он сделал нас соучастниками того, что нам по возрасту было недоступно. Вот я когда-то ему говорю: “Да вы этого не помните, это, знаете ли, было еще начало Первой мировой войны”. А он отвечает: “Позволь, ты что меня за просто уж дурака совсем считаешь? Как это я не помню начала Первой? Я уже был весьма, весьма, весьма…”.

Назад Дальше