Искатель. 1974. Выпуск №2 - Вайнер Аркадий Александрович 11 стр.


Что же делать теперь? Если они послали за мной «хвоста», надо идти домой, а коли у человека дома нет, то домом его считается жилплощадь, на которой он прописан. А прописан я на жилплощади остатков дорогой моей семейки — в коммунальной квартире дома номер 13 по Печатникову переулку. И живут там до сих пор мой дед, которому уже далеко за восемьдесят, папуля мой дорогой и его сожительница, рыжая кассирша с лошадиными вставными зубами и веселой фамилией Магило. Мать умерла лет десять назад, и, в общем-то, для всех, и для нее самой это было к лучшему. Последние годы она со мной принципиально не разговаривала, произнося лишь время от времени, как это делается в старых пьесах, в сторону: «Лучше бы он попал под поезд во младенчестве». Иногда поступали варианты этого доброго пожелания: «Бывает же счастье родителям — у Шитиковых ребенок в Алупке семи лет утонул». Я не обращал на нее внимания, потому что считал ее совершенно чокнутой. Когда меня судили первый раз, мать, опасаясь, что в приговор включат конфискацию, написала в газету письмо — почему-то в «Комсомольскую правду». В безграмотных и высокопарных выражениях она отрекалась от меня. Глупость какая! Письмо, конечно, не напечатали и переслали в суд, но совершенно неожиданно оно здорово помогло мне. Вся эта идея — с конфискацией и письмом — наверняка принадлежала деду. Он же и объяснил наверняка, что это письмо освобождает их от расходов на адвоката.

В суде мне дали адвоката по назначению, это бесплатно значит. Молодой парень совсем, только после института, опыта у него как у осы меда, но с письмом он нашел линию защиты. Дело в том, что даже прокурор от письмишка этого закачался. Довольно злобно он заявил матери, которую приводом доставили в суд, что безусловно правильно было бы лишить их родительских прав за отказ от несовершеннолетнего ребенка. Ну а адвокат, Окунь его фамилия была, попер как танк: вот-де классический пример возникновения правонарушений среди подростков в неблагополучных семьях. Он тут вспомнил и дедовы мельницы, и непролетарскую идеологию, и мелкобуржуазную сущность моего замечательного папаши, и отсутствие надзора за ребенком, и влияние улицы, и недостаток заботы со стороны школы. В общем, года два, а то и все три Окунь мне своей пламенной защитой скостил тогда. После этого он меня еще раза четыре защищал, пока сам не сгорел. Ну, да не о нем речь.

Короче говоря, вернулся я как-то из колонии и застал хозяйкой в доме уже эту самую Магило. Она протянула мне пухлую руку с короткими, будто обкусанными, ногтями и всю в крупных пестрых веснушках, а глазки завела кокетливо под белые ресницы и показала мне коробку таких вставных зубов, будто в свободное время грызла камни.

— Магило, — сказала она басом. — Я уверена, что мы станем друзьями.

Ей, видимо, была по вкусу добрая пьеска «Ласковая мачеха и беспутный пасынок». Я сел на стул, закинул ноги на кровать и сказал отцу:

— Ну-ка развяжи шнурки, ноги затекли чего-то, — а ей дружески улыбнулся: — Послушайте, мадам Могила, у вас зубы-то вставные вроде?

Она ошарашенно кивнула, но все-таки поправила:

— Магило, а не Могила…

— Не влияет. Вот и возник у меня вопрос: чего бы вам было не сделать себе зубы поменьше, когда челюсть новую заказывали? А то тяжело ведь носить, наверное?

Отец вынырнул из-за ее спины, зябко умывая ладошки:

— Эт-то, Лexa, эт-то, значит, ты не думай чего там… У нее своя жилплощадь есть. Но мы не живем там, боимся, дед умрет, комнату заберут. Для тебя комнату берегу-то… Может, остепенишься, жить где будет…

— Подавись своей комнатой. Только на глазах у меня не мелькай…

Дед сидел у подоконника, ко всему равнодушный, бесцветный, серый какой-то, и только длинная волосатая родинка на щеке — «мышка» — выделяла его на блеклом фоне стены.

Вот туда мне и надо было сейчас вернуться, к зубастой Магиле, папашке своему скользенькому и впавшему в идиотизм деду.

Доел я свою пайку, встал и пошел не спеша по Петровскому бульвару к Трубной площади, а оттуда — вверх, по кривому, горбатому, очень старому Печатникову переулку. К себе домой. Когда-то я ходил по этому переулку в школу. Теперь вот возвращаюсь из «школы».

Я шел по светлой стороне улицы. Шел медленно, не оглядываясь, лениво покуривая сигарету.

Если за мной идет «хвост», он должен хорошо разглядеть, как я пришел домой.

Вся моя семья была в сборе, все мои дорогие родственники были на месте. Дед с отрешенным лицом смотрел по телевизору передачу «Алло, мы ищем таланты!». Отец с Магилой играли в лото. Около них лежала кучка медяков. Отец, видимо, проигрывал, и лицо у него было сердитое и алчное. Когда я открыл дверь, Магило потрясла мешок и, вынув оттуда очередной бочонок, сказала, щелкнув своим экскаваторным ковшом:

— Семь — «кочерга», девяносто — «дед», линия, у меня «квартира», я кончила!

Отец так окрысился, что даже мой приход не произвел на него впечатления. А ведь он теперь любит, когда я прихожу, потому что мой приход означает даровую выпивку, даровую хорошую закуску и возможность выцыганить червонец-другой наличными. Но он всю жизнь, был таким, таким и остался — горечь и злоба от потерянного пятака для него всегда заслоняли радость найденной сотни.

— Здорово, — буркнул он. — Ты откуда?

— От верблюда, — находчиво ответил я.

— Снова с мусорами завязался? Приходили тут о тебе спрашивать. Рыжий такой нахальный мент.

— Ну а ты что ему?

— На всякий случай сказал, что ты дома был. В твоем рукоделии — когда дома сидишь, это всегда вернее.

— Ну и дурак. Неправильно сказал.

— В другой раз сам с ними разговаривай, — обиделся отец и сразу начал канючить: — Другим родителям на старости лет от детей радость, покой и поддержка. А тут волнения одни и благодарность — хрясть по роже! А копейку помощи отцу немощному и деду, умом убогому, от заработков твоих миллионских — это хрен в сумку! Мачеха сколько слез о тебе пролила — ты бы ей платок хоть подарил.

Он долго так причитал побирушечьим заунывным голосом, а дед слепо смотрел в телевизор. Магило, довольная выигрышем, добродушно ухмылялась, разевая свое непомерное хлебало. Она, кстати говоря, была неплохая баба, уж, во всяком случае, лучше их обоих — и деда и отца.

Я сказал ей:

— Слушай, Могила, укуси его, может, он тогда заткнется.

То ли отец испугался, что она послушается меня и укусит его своими бивнями, то ли скулить ему надоело, но он умолк. Магило спросила:

— Ужинать будешь?

— Нет. Что слышно?

— А ничего не слышно! — вновь оживился отец. — Дед совсем сблындил. Вчерась откопал из какой-то своей заначки три пятисотки…

— Чего-о?

— Царские пятисотки — ассигнации с портретом Петра, нам ничего не сказал, пошел в сберкассу и требовал, чтобы ему их там разменяли на десятки. Ему говорят, что денег таких пятьдесят лет в употреблении нет, а он скандалит, требует, чтоб ему тогда дали «катеньками» — сотенными.

Я засмеялся:

— Эх вы, ящеры ископаемые! Вы тут как на забытой планете живете.

Дед повернулся от телевизора и, не узнавая меня, сказал дрожащим треснутым голосом:

— Да-да! Голодранцы! Пятьсот рублей, «петенька» — это состояние. Это приданое хорошее для приличной невесты. И в какую, бывало, лавку ни зайдешь, тебе ее тут же разменяют. А сейчас хочешь разменять паршивую десятку, так ее нет у тебя.

Я засмеялся и подумал, что ничего дед не сблындил, он только прикидывается придурком, он себе такую нору-убежище придумал из этой полоумности, сидит там в тепле и тишине и наблюдает со своей пакостной ухмылочкой, как мы тут все кувыркаемся. Я сказал ему:

— Смотри, дед, попадешь в институт Сербского, тебя там живо расколют.

Дед махнул рукой и отвернулся к телевизору.



Я спросил у отца:

— Денег в долг дашь?

Он взмахнул испуганно руками и махал ими судорожно, будто собирался взлететь, да на ногу я ему наступил.

— Ты чего так всполошился? Я ведь не взрывчатку у тебя прошу.

— Леха, сынок, да откуда взять-то их? Сам знаешь, на пенсию мою ничтожную да на зарплату ее и тянем. Концы с концами еле сводим!

Сынок! Вот видишь — сынок! Значит, у него деньги наверняка есть.

Посидел я молча, посмотрел на него, и чем дольше смотрел я на него, тем сильнее начинал он ерзать, и, кабы помолчал я еще немножко, он бы обязательно стал косяка бросать в тот угол, где у него монеты заныканы. Но чего-то расхотелось мне из него деньжата вынимать, уж очень он мне противный был.

— Убить бы тебя хорошо, — сказал я и стал собираться.

На выходе я им сказал:

— Запомните накрепко, это для вашей же собственной пользы будет: если придут меня спрашивать, кто бы ни пришел, говорите всем одно: уехал Дедушкин в Сибирь, в город Абакан. Завербовался и уехал. Там, мол, дефицит в таких специалистах.

В кафе «Националь» был праздник. Для меня там, во всяком случае, всегда праздник, когда в кармане звякает монета. Там светло, беззаботно и весело, и я никак не мог поверить, будто еще несколько часов назад я валялся на нарах КПЗ и снились мне кошмары про моего безумного деда, изгоняющего бесов. И делил пайку на три части, оставляя на ужин два куска сахара, когда сейчас — за десять минут мне могут наворотить на стол столько, что и взвод конвойных солдат не умял бы. Что ни говори, а в жизни фартового человека все меняется, как на войне.

В дверях меня встретила официантка Надька и приветственно помахала мне рукой, указывая глазами на свой столик в глубине зала. Официантки в этом кафе меня знают и любят, я в их глазах фигура интересная и загадочная. Дело в том, что несколько лет назад мне довелось махнуть один чемодан, в котором я нашел медаль лауреата Госпремии. Я для этой медали специально купил у фарцовщика Фимы Какашки темно-синий ремптериленовый костюм — медаль смотрелась на лацкане изумительно. И время от времени надевал ее.

Должен сказать, что медаль эта не раз наводила меня на размышления о глупости рода человеческого. Я хорошо запомнил этого профессора кислых щей, у которого я увел ее. Совсем ничтожный человечишка — будто какие-то колдуны из сказки поймали его в детстве и затормозили во всех отношениях, кроме той алхимии, в которой он стал наипервейшим мудрецом. Тоже урод вроде меня, но сколько ему от всех внимания, сколько почету! А ведь во всех сферах, кроме его алхимии, я человек-то много больше его. И, несмотря на мои восемь классов, я книг и журналов читал больше его, а школу получил такую, что он в своих аспирантурах и слыхом не слыхал. Оба мы с ним специалисты очень узкого профиля, и еще неизвестно, от кого потерпевшим вреда больше — от меня или его опытов. Но у него медаль, а у меня пять судимостей, награды неодинаковые, вот я и ходил в «Националь» с его побрякушкой. А когда я добавлял к ней свои чаевые, так для официанток я был главнее Ньютона.

Уселся я за столик с белой крахмальной, хрустящей скатертью, рюмочный хрусталь позванивает, мельхиор приборов тускло светится, и меню на трех языках предлагает всякие чудеса обжорки и выпивки. И сорок шесть рублей в кармане у меня пока шуршат. Не бог весть какой капитал, но на приличный ужин хватит. А беречь их на черный день глупо — не деньги это никакие. Инженерская получка под расчет. На них не наживешься. Деньги на жизнь добывать надо будет. А на черный день мне беречь не приходится — когда он приходит, меня берут полностью на иждивение государства. Министерство внутренних дел о моем черном дне заботится.

Надька-официантка принесла закуски — двойную порцию зернистой икры, семгу, ростбиф, спинку нельмы, лепесточки масла, свежие помидоры и огурцы. Нагретый хлеб был покрыт салфеткой. Она расставила все это на столе, в большую прозрачную рюмку налила водку и сказала:

— Приятного аппетита!

— Спасибо. Слушай, Надежда, ты не хочешь за меня замуж?

Она удивленно посмотрела на меня и засмеялась:

— У вас уже, наверное, есть две жены и трое ребят.

— Будешь третьей. Ты ведь не маленькая, наверное, смекаешь, что лучше быть третьей женой лауреата, чем первой женой шофера.

Надька пожала плечами:

— Кому как.

— А у тебя есть кто-нибудь?

Она будто раздумывала мгновение — стоит ли со мной говорить об этом, — потом тряхнула головой и с улыбкой сказала:

— Есть. С хорошим парнем я встречаюсь.

— Лучше меня?

— Ну, как сказать вам… — она засмеялась, потом нашла самое для нее понятное объяснение: — Он ведь молодой.

— А кем он служит, твой молодой?

— Он тоже официант, в ресторане «Украина». Мы вместе в торговом училище занимались.

— Что же это за профессия у мужика — салфеткой шаркать по столу и с подносом бегать?

Она озадаченно посмотрела на меня, и мне захотелось наступить на нее каблуком за то, что ее холуй сопливый для нее в сто раз лучше меня потому, что они оба молодые, а я вроде бы уже старый.

— А чем же плохая профессия — людей кормить? — спросила она.

— Хорошая профессия, — сказал я. — А у вас дети тоже будут официанты? В газетах о вас напишут — потомственный официант, целая династия официантов.

Надька пристально посмотрела мне в глаза; я видел, как она закусила губу, и на душе у меня стало легче.

— Посмотрим, кем дети станут. Может быть, официантами, а может быть, лауреатами. Может быть, не хуже вас будут.

— Ну не хуже меня — это трудно, — засмеялся я. — Почти невозможно. На это надо всю жизнь положить, чтобы достичь того, чего я достиг.

Она меня уже остро ненавидела, я видел это по тому, как она опустила ресницы, чтобы не смотреть мне больше в глаза. Но мне уже было наплевать на дружбу нашу и на ее отношение ко мне — я ведь правил прощальный бал, и бог весть, когда мне придется снова сесть к ней за стол. Я сказал ей:

— Все-таки ты подумай насчет замужества. Выкатимся мы с тобой из загса, и поедем в ресторан «Украина», и сядем за стол к твоему бывшему жениху, и он нас с тобой будет обслуживать весь вечер как миленький, и тогда ты сразу оценишь и поймешь, чьей женой быть лучше.

Она, не поднимая глаз, кивнула и сказала:

— За мой второй стол сейчас иностранная делегация ужинать придет, так что вас дообслужит Рая, вот та блондиночка. Она и по счету получит.

— А чаевые кому? Ей или тебе?

Она подняла, наконец, глаза, узкие они стали, злые, и сказала с придыханием:

— Вы себе на них белые тапочки закажите!

Крутанулась на каблуках и ушла. А я стал ужинать. И оттого, что я с ней рассчитался за свою старость, настроение у меня несколько улучшилось, хотя все равно на душе было нагажено, будто вместо зернистой икры положили мне в серебряное блюдечко куриного дерьма.

Почему-то вспомнил я про Сеньку Бакуму — шепнул мне кто-то перед самой посадкой, что он «завязал». Но это, наверное, вранье. Не станет Бакума завязывать, не такой он парень. Он из того же кроя, что и я. И не было у меня в былые времена подельщика лучше и кореша надежнее Бакумы. Он вор настоящий, умный, быстрый и хваткий. Когда-то мы с ним домушничали — чистили квартиры. Это совершенно особый род воровства, требующий ювелирного расчета, железного спокойствия, фантазии и наблюдательности. Майданить — работа хлопотнее домушничества, но много безопаснее, потому что, пока людишки живут на земле, ротозеи не переведутся, и, пока люди носят в руках чемоданы, они не перестанут их ставить время от времени на землю, а чемодан, стоящий на земле, уже наполовину мой. Домушничеством же занимаются две категории людей. Случайные залетные хмыри, которые вламываются в чужую квартиру, как пьяный жлоб в синагогу. И сразу, естественно, попадаются. А профессионалы, настоящие воры, долго квартиру выбирают, аккуратно пасут ее, тщательно обдумывают план взятия, и когда уже выходят на дело, то работают безошибочно и с большим наваром.

Пять раз я заваливался на своих делах, но за те несколько лет, что мы домушничали с Бакумой, мы даже на след свой не вывели, подвесив МУРу несколько до сих пор нераскрытых краж, и думаю, что за эти кражи начальство и по сей день регулярно делает вливания муровским командирам.

Может быть, и не стал бы я майданить, и не влип с этим дурацким чемоданом, и шерудили бы мы с Бакумой и дальше, да глупость все повалила. Разбежались мы с ним, из-за глупости разбежались, из-за бабы. Увел я у него бабу. Конечно, хорошая она девка, сладкая, как банка с вареньем, но ведь ни в жисть не променял бы я ее на Бакуму. Жаль, конечно! Сейчас бы он мне очень даже пригодился…

В общем, как бы там ни было, надо мне подъехать, побалакать про житьишко мое с Окунем. Он хоть и не адвокат больше, но любому действующему защитнику сто очков вперед даст. И по главным вопросам, кроме как с ним, посоветоваться больше не с кем. Умнейший он мужчина, что и говорить. Вот тоже, орел, из-за баб сгорел. Ведь он как защитник в большом авторитете был, и заработочек у него клевался — дай боже! Но баб любил ненормально, ему без них жизни никакой не было. Все деньги на них просаживал, работал как вол, всегда он сразу в паре процессов сидел, и все денег ему не хватало, видать, темперамент у него был больше заработка, или бабы ему такие ненасытные попадались. Он сам себя называл — «перпетуум кобеле». Короче, ввязался он в грязное дело. Родственникам подзащитного своего сказал, что, мол, есть у него ход к судье, надо будет там крепко подмазать, и вылетит тогда их сокол ненаглядный на свободу. Деталей я не знаю, чего там и как у них происходило, но выплыло это все наружу, потому что всякое дерьмо, сколько его ни топи, какие к нему камни ни привязывай, обязательно где-то всплывет на всеобщий погляд и удовольствие. Возбудили, конечно, по этому случаю уголовное дело, начали шерстить все до ногтя, но то ли он денег взять не успел, а только еще собирался, или доказать не смогли, но от тюряги Окунь открутился, а вот из адвокатов его на лопате вынесли. Не мне его судить, остались мы с ним приятелями, и он мне регулярно, за довольно мелкую деньгу, дает массу деловых советов.

Назад Дальше