Искатель. 1974. Выпуск №2 - Вайнер Аркадий Александрович 9 стр.


Может быть, те, кто составлял нам рацион, и правы были в своих раскладках, кабы спустили они их в больницу или какой-то паршивенький пансионат. Там люди тоже не заняты физическим трудом. Но находятся они в холе и покое и не знают, что такое расход нервной энергии, а от него тоже жутко жрать охота. И начинаешь расходовать эту свою нервную энергию прямо с утра при разделе пайки. Полкило черняшки я прикидываю на глазок и разрезаю черенком ложки на три части: две по сто граммов и одна триста. За завтраком я съедаю пшенную кашу с постным маслом и выпиваю две кружки кипятка с одним куском сахара и маленьким ломтем хлеба. К двум часам я готов съесть порцию жареных куриных потрошков, гурийскую капусту, одно сациви, яичный паштет, затем сборную мясную соляночку или борщ по-московски, на второе — колбасу по-извозчичьи или карский шашлык, можно цыпленка-табака или шницель по-министерски. Деволяй тоже подошел бы. Теперь десерт — омлет «сюрприз» или кофе-гляссе, а потом чашечку кофе по-турецки, с пенкой, и хорошую сигарету. Официант, приговорчик! Дежурный отпирает дверь, и бачковой приносит миску с рыбкиным супом.

Это особая, ни на что более не похожая уха, и ее особый, ни с чем более не сравнимый вкусовой букет, видимо, связан с тем, что редкостные породы дорогих заграничных рыб — мерлуза, бельдюга, сайда и сквама — варятся на бульоне из трески, притом целиком, вместе с головой, хвостом и плавниками, поэтому, выловив кусок в миске, никогда не знаешь, что это — глаз или икра. Тут же немного картошки и перловки. Все, привет! На второе — вареная картошка или, если повезло, каша из гречневого продела. На десерт — маленький кусок хлеба с кипятком. В ужин снова каша с каким-то коричневым, очень страшным на вид соусом. Но у меня еще есть здоровый кусман хлеба — не меньше трехсот граммов и два куска сахара. Устраиваю шикарное «Чаепитие в Мытищах» и заваливаюсь на нары, не менее довольный, чем нахальный мордатый поп с вышеупомянутой картины. И начинаю думать.

Тут бы лучше всего уснуть, закрыть рожу плащом от тусклого, унылого, негасимого камерного света и спать. Но в камере тихо, пусто, и я знаю, что через час истечет семьдесят два часа пребывания под стражей в порядке задержания, и, где бы сейчас ни был Тихонов, чем бы ни занимался рыжий мент Савельев, они бешено скребут копытами землю, решая вопрос о мере пресечения для меня. Никаких чудес быть не может, если они разыскали того пижона, то все, сушите сухари, пишите письма, мы ждем их в солнечном Коми.

Эх, беда в том, что во взаимоотношениях между собой люди плохо понимают отведенные им жизнью места и заранее расписанные им роли. Вот Тихонов хотел бы довести до меня свою армейскую философию. Он считает, что у нас уже раз и навсегда расписаны роли в этом мерзком представлении под названием «жизнь». Он славный, замечательный человек, бескорыстный борец за благо потерпевших, умный и проницательный сыщик. Я подлый, бесстыдный, корыстный паразит, живущий за счет чужого труда, короче говоря, явление безусловно вредное, и моя роль называется «вор». Поэтому он должен меня ловить, сажать в тюрьму, перевоспитывать, отучать воровать, или, как он говорит, заставлять меня понять, что воровать НЕЛЬЗЯ. И полнейшая армейская красота получилась бы у нас, кабы я тоже согласился взять на себя эту роль.

Но тут вот и вся загвоздка. Дудки! Не получится у нас, гражданин инспектор, этого красивого представления. Не может или не хочет Тихонов понять, что в борьбе против меня он изо всех сил доказывает, какая я мразь, чтобы самому получше высветиться на этом фоне, что он изо всех сил доказывает мне, насколько он сильнее и умнее меня. Ему и невдомек, что его сила — это огромная сила множества человечков под названием «потерпевшие», иначе именуемых — люди, народ. Они все сильно меня не любят, и каждый из них дал ему против меня совсем немного силенок, а все вместе — это много, ух как много, и бороться мне против его силы просто глупо. Поэтому весь спор у нас, кто умнее, ловчее, быстрее. И когда он в уме тягается со мной, то он тоже не прав — наш ум нельзя сравнивать. Вот как нельзя одной меркой мерить тонны и километры. До самой старости он останется очень умным, просто талантливым мальчишкой. А я уже мальчишкой был старым глупцом-мудрецом. Потому что учили меня уму-разуму отец и дед, а Тихонову негде было научиться мудрости, а если бы было, то, может быть, сидели бы мы сейчас здесь вместе, дожидаясь, пока Савельев вызовет нас обоих на допрос… И первая заповедь, которой родственнички меня обучили, была формула их собственной жизни: всяк человек дерьмо, пока не доказано, что от него можно получить пользу. Существовал еще ряд безусловных истин:

Если человек глуп, его надо обмануть.

Если он некультурен, над ним надо смеяться.

Если он жаден, то его надо обворовать.

Если он мстителен, надо ему первым такую гадость учинить, чтобы ему не до тебя было.

Если он подл, то будь его подлее вдвое, и он захлебнется подлостью…

Вот такими примерно премудростями меня напичкали на всю жизнь.

Долго я лежал на нарах, раздумывая и вспоминая, и незаметно задремал, и почти сразу мне приснился дед, как он сидит у подоконника с железными очками на кончике носа и, елозя пальцем по строкам, читает вполголоса и нараспев «Житие протопопа Аввакума». И в моем сне голос его звучал хоть и бубниво, но вполне отчетливо, я разбирал слова, которые столько раз слышал наяву.

«…И нападе на нея бес, учала кричать и вопить, собакою лаять, и козою блекотать, и кокушкою коковать. Аз же зжалился об ней, и на крылос взошед закричал: запрещаю ти именем господня; полно, бес, мучить ея! Бес же изыде от нея…»

И грохот бесовского исхода пушечным громом гремел у меня в ушах, я испуганно открыл глаза и увидел «вертухая».

— Вставай, на допрос вызывают.

Я пришел в себя, долго смотрел на конвоира, пока окончательно понял: нет, так просто не изыдет этот бес, и мукам, этим конца не видно.

Глава 11. УНИЖЕНИЕ ИНСПЕКТОРА СТАНИСЛАВА ТИХОНОВА

У дежурного для меня лежало несколько телеграмм. Я даже не очень волновался, читая их, — настолько я не сомневался в правильности наших расчетов. И еще, может быть, потому, что все это было бы важно позавчера — сегодня это было лишь доказательством нашего лестничного ума, той сообразительности, что подсказывает лучшие ответы и решения, когда дверь за тобой уже захлопнута. Телеграммы были отправлены почти в одно время из Конотопа, Кишинева и Унген. Поездные бригады и кассир в Конотопе безоговорочно опознали Батона. Проводники шестого мягкого вагона «Дунай-экспресс», два таможенника и пограничник КПП — Унгены опознали молодого человека с фотоснимков и сообщили его имя — Фаусто Костелли.

Фаусто Костелли, Фаусто Костелли. Ничего родители имечко подобрали. Что же это ты, Фаусто, не заявил, что Батон спер у тебя чемоданчик? А, Фаусто? Почему же это ты так поскромничал? Не нравятся мне такие тихие ребята… Такой ты богач, что не хотел себе из-за чемодана голову морочить? Это вряд ли. По своей практике я знаю — чем состоятельнее человек, тем бережливее он относится к своему барахлу. Нет, из-за этого молчать ты не стал бы, по крайней мере, заявил бы проводнику. А ты, Фаусто, друг мой ситный, ни гугу никому. И в декларацию внес только один чемодан, а про тот, что Батон прихватил с собой в Конотопе, ни слова. И как же этот крест повешенного генерал-майора фон Дитца, белогвардейца и военного преступника, оказался у тебя в чемодане? Ну, скажи на милость, зачем тебе орден благолепного князя Александра понадобился? Как он к тебе попал?

Билет у Фаусто Костелли был до Софии. Проводники показывают, что туда он и приехал благополучно. В Софию, в Софию… Черт те что! Ничего не понятно. Не хотел привлекать к себе внимания? Почему? Почему же ты, голубчик Фаусто, не хотел привлекать к себе внимания уголовного розыска? Слушай, Фаусто, а может быть, ты шпион? А, Фаусто, что скажешь? Нет, говоришь, не шпион? Это, пожалуй, ты говоришь правду. Шпион не повезет с собой открыто вещи, которые при первом же досмотре обязательно привлекут внимание. Так кто же ты, Фаусто? Жулик? Или просто болезненно застенчивый человек, боящийся нас оскорбить намеком, что в великой социалистической стране еще не перевелись воры? Не знаю, не знаю, что-то я не верю в твою гипертрофированную тактичность. Ладно, займемся тобой вплотную.

Как говорит в таких случаях Савельев, объявляется день повышенной добычи. Я влез на подоконник и растворил верхнюю фрамугу. По Петровке гонял синий апрельский ветер, тонко парили лужицы на асфальте, а в саду «Эрмитаж» на газонах еще лежали иссеченные солнцем глыбы грязного черного снега. В воде на мостовой купались толстые растрепанные сизари, похожие на опустившихся ворон. Весна. И завтра Батон уже сможет насладиться ею в полном объеме на свободе. Я не смог ему доказать, что воровать нельзя, нельзя. Не смог. Какой-то сумасшедший калейдоскоп фактов, не имеющих между собой никакой осязаемой связи: Батон в КПЗ, Фаусто в Софии, генерал фон Дитц на том свете. Всех их связывает крест. Нет, с этим крестом не все ладно. Я не могу пока еще понять его значение, но какая-то роль ему отведена, и, возможно, далеко не второстепенная…

Надо сосредоточиться, понять, что и куда ведет. Так, во-первых, выяснить все о Костелли. Второе — прочитать дело Дитца. Третье — с Батоном. А что с Батоном? При всей унизительности моего положения Батона придется выпустить. Юридических оснований для дальнейшего содержания под стражей не имеется.

Почему-то в этот день меня никто никуда не дергал, и даже телефоны не звонили, будто мои бесчисленные абоненты почувствовали, что меня не надо сегодня отвлекать. А я сидел за своим маленьким неудобным столом и писал запросы, план расследования, рисовал оперативную схему и раздумывал о том, что не должна вот так закончиться наша нынешняя встреча с Батоном. Это будет неправильно, ну просто вредно для нас обоих.

Уже совсем стемнело, когда позвонил Савельев:

— Так что в Библиотеке Ленина я…

— Что? — удивился я. — Ты как попал туда?

— Значит, подробностями я тебя обременять не стану, сообщу сразу результат: пленочка вся, или почти вся, отснята в Болгарии.

— Ты сохрани эту лаконичность для всех остальных случаев, а сейчас уж, будь друг, обремени меня подробностями…

— Хозяин-барин, пожалуйста. В «Экспортфильме» сделали очень неуверенное предположение, что на афише изображен кадр из болгарского кинофильма «Опасный полет». Но, во-первых, утверждать этого категорически они не могли, а во-вторых, болгарский кинофильм мог идти где угодно — хоть в Уругвае.

— Понятно, понятно, дальше…

— Не гони картину — зрители суетятся, сам же просил подробностей. Тогда я — в Союз архитекторов. Естественно, запрос наш там еще никто и не смотрел. Ну, поторопил я их…

— Да-а? — протянул я зловеще.

— Не, не, все очень вежливо. Ласково все им объяснил, но со слезой в голосе. Ну, отыскали они мне в два счета какого-то деда в ермолке, вот он сразу и точно заявил, что все красоты на снимках — фрагменты памятников, установленных в Софии и Плевене. Облобызал я деда в бороду и помчался в библиотеку…

— А в библиотеку-то зачем?

— Не понимаешь? — сочувственно спросил Сашка и поцокал языком. — Прав твой друг Батон: не полагается еще тебе медаль за сообразительность.

— Думаешь? — спросил я серьезно.

— Почти уверен. Я деду-эксперту доверяю, но проверяю. Потому как я еще не академик архитектуры, а просто сыщик. Он ведь и ошибется — научный просчет, а мне шею намылят. Вот и взял я тут вечернюю софийскую газету, чтобы ознакомиться с репертуаром местных кинотеатров…

— А что ты по-болгарски понимаешь?

— Все, — спокойно заявил Сашка, — у них язык точно, как у нас, только на старославянский сильно смахивает. У нас — я, у них — аз, мы говорим был, а они — бяше. Как «Слово о полку Игореве». Я уж подумал, что, видать, в одной люльке наши прадеды качались…

— Да, ты у меня крупный исследователь, — согласился я. — Так что с кинофильмом?

— Помнишь, на фото просматривались три буквы названия кинотеатра — «СКВ»? Оказывается, в Софии есть кинотеатр, который называется «Мо-СКВ-а»! И с 28 марта по 3 апреля в нем шел кинофильм «Опасный полет». Возражения имеются?

— Порядок. Можешь возвращаться на базу. Выполнял поручение истово.

— Это у меня от неистового отношения к работе, — засмеялся Сашка. — Через полчаса буду у тебя…

— Приходи прямо к Шарапову…

Я сел к машинке и отстучал постановление об освобождении Батона из-под стражи, и, когда я дошел до слов «…из-под стражи — освободить…», настроение у меня совсем испортилось, потому что обозначали они мой полный провал. Потом спрятал бланк в папку и отправился к шефу. Вошел в его кабинет и, как смог твердо, сказал:

— Полагаю, что Дедушкина ни в коем случае отпускать нельзя!

Как расхваставшийся и неожиданно уличенный мальчишка, я надеялся, что еще может произойти какое-то чудо, которое спасет меня от позора, хотя отлично знал — ничего не может сейчас случиться и Батона надо будет выпустить.

Шарапов поднял взгляд от бумаг и как будто взвесил меня, чего я стою, усмехнулся и снова опустил глаза, дочитывая абзац. При этом он пальцем придерживал строку, будто она могла соскочить со страницы. Потом подчеркнул что-то карандашом, поставил на поле жирную галку и отложил документ в сторону. Снял очки и положил их на стол. Очки у Шарапова были наимоднейшей формы — с толстыми, элегантно оправленными в металл оглоблями, крупными, отливающими синевой стеклами. Не знаю уж, где достал себе Шарапов такие модерновые очки, но нельзя было и нарочно придумать более неуместной вещи на его круглом мясистом лице с белыми волосами.

Он помолчал немного, потом спокойно сказал:

— Судя по твоему тону, все законные основания для содержания Батона под стражей исчерпаны. Да-а…

Это было его фирменное словечко — «да-а». Он говорил его не спеша, врастяг, набиралось в нем обычных «а» штук пять, и в зависимости от интонации оно могло обозначать массу всякого — от крайнего неодобрения до восхищения. И незаметно мы все: Сашка, я, Дрыга, Карагезов, все ребята из отдела — стали говорить «да-а-а». Не то что мы подделывались под Шарапова — словечко уж больно хорошее было. А сейчас его «да-а» ничего не выражало, ну вроде он констатировал, что я крупно обделался, и все.

Я кивнул:

— Да, почти исчерпаны. Но существует еще арест в порядке статьи девяностой — до десяти суток без предъявления обвинения.

Шарапов усмехнулся:

— Да, я слышал об этом где-то. Там аккурат речь шла об исключительных случаях… Предположим, что мы продержим Батона еще неделю. Какие ты можешь гарантировать результаты? Если они будут на нынешнем уровне, извиняться перед Дедушкиным придется втрое. И все.

— Я, между прочим, не пылесосы выпускаю. И не электробритвы. Ну и никаких гарантий давать заранее не могу. Но… но…

— После такого «но» должно последовать серьезное откровение…

— Этого не обещаю. Но я предлагаю двинуться не вдоль проблемы, а вглубь.

Шарапов поднял белесую бровь. Я разложил на столе оперативную схему и развернутый план по делу.

— Дальнейшая разработка и допросы Батона представляются мне бесперспективными. Сознаваться он не станет. Но мне не дает покоя крест. Странный он очень, этот крест. Поэтому я хочу исследовать в архиве Верхсуда дело атамана Семенова. Это раз. А затем самое главное: надо связаться с болгарским уголовным розыском — запросить их об этом Фаусто Костелли. Вчера он приехал в Софию. Если он вполне респектабельный человек, надо попросить болгарских коллег порасспросить его о чемодане.

Шарапов зачем-то надел очки и посмотрел на меня исподлобья сквозь дымчатые стекла. В это время постучал в дверь Савельев:

— Разрешите присутствовать, товарищ подполковник?

— Присутствуй.

— Давайте еще раз с Батоном поговорим, — предложил я.

— Бесполезно, — с ходу включился в разговор Сашка. — Это же не человек — это кладбище улик.

Но Шарапов уже снял телефонную трубку и коротко приказал:

— Дедушкина ко мне, — положил трубку на рычаг и сказал нам: — Поговорим и, по-видимому, отпустим…

Сашка, который не слышал начала нашего разговора, взвился на диване, как петарда:

— То есть как это «отпустим»? В каком смысле?

— В прямом, — спокойно сказал Шарапов. — Тем более что Батон не иголка, фигура всесоюзно известная, и в случае чего — никуда от нас не денется. — Он быстро взглянул на меня и снова повернулся к Савельеву. — Я думаю, что у Тихонова уже лежит в папочке постановление о его освобождении. А, Стас?

— Допустим, что лежит, — сказал я зло.

Сашка посмотрел на меня так, будто я предал его в тяжелую минуту. Он спросил растерянно:

— Как же это можно? Он ведь вор… Он же отъявленный ворюга…

— Да, он вор. Но мы не доказали этого, — сказал Шарапов грустно. И я подумал, что, когда он нас хвалит, он говорит — ВЫ это хорошо сделали, а когда мы в провале, он говорит — МЫ этого не смогли сделать.

Сашка обернулся ко мне, будто ища моей поддержки:

— Ну ты-то что молчишь? Для чего же я его поймал? Ведь его нельзя выпускать. Он ведь завтра снова чего-нибудь украдет.

Шарапов положил очки на стол и сказал задумчиво:

— Да, сынок, ты прав. Он представляет собой постоянную общественную опасность. Но содержать в тюрьме человека без достаточных доказательств — еще большая опасность обществу. Ты кое-что, к счастью, не помнишь…

— Но ведь Батон преступник, и смысл, содержание закона на нашей стороне! — почти выкрикнул Сашка. Он был бледен той прозрачной синеватой белизной, что заливает лица рыжих людей в момент сильного волнения.

Шарапов твердо сказал:

— Закон — это тебе не абстрактная картина, и смысл его выражен в форме. Саша, запомни, пожалуйста, что, когда причастные к закону люди начинают толковать его смысл, а соблюдением формы себя не утруждают, закон очень быстро превращается в беззаконие. Незадолго до моей болезни у нас с Тихоновым был разговор на эту тему. Ты как сказал тогда, Стас? А?

Назад Дальше