А вот характерный эпизод из воспоминаний Толконюка. Начало октября 1941 года. Немцы окружают под Вязьмой четыре наши армии. Капитан Толконюк в это время служил в оперативном отделе 19-й армии, которой командовал генерал-лейтенант М.Ф. Лукин. В один из моментов, когда штаб 19А находился в лесу, отделённом от дороги полем около 300 м шириной, на дорогу выехали немецкие танки с десантом и открыли по лесу огонь. Лукин приказывает собрать всех офицеров штаба, числом около двухсот, и через поле с пистолетами в руках атаковать немецкие танки, а Толконюку поручают командовать правым флангом цепи. Офицеры рассыпались вдоль опушки, и назначенный Лукиным майор поднял цепь в атаку, а сам вернулся в лес. Само собой, изумлённые немцы подождали, пока цепь добежит до середины поля, и шквальным огнём расстреляли её. Оставшиеся в живых и раненые залегли в бороздах и лежали часа три, пока немцы не ослабили внимание, после чего отползли обратно в лес.
Однако Лукин уже удрал из леса, не оставив для посланных им в бой людей ни связного, ни санитаров. Группа офицеров, среди которых было 12 раненых, не способных ходить, и до десятка легкораненых, остались и без командира, и без приказа, но они пока ещё были связаны дисциплиной и, следовательно, стояли перед необходимостью разыскать свой штаб. Чтобы действовать вместе, им, как людям военным, требовался командир, но этот командир стал бы отвечать за судьбу всех. И вот тут случилась интересная ситуация, которую Толконюк вряд ли выдумал.
«— Пробираться к своим войскам, — предлагали одни. — Искать штаб, — высказывались другие. — Разбиться на группы по два-три человека и лесами идти на восток, — раздавались голоса. — А как же мы? — забеспокоились тяжело раненые.
Выслушав такую разноголосицу, я снова взял слово: «Так мы ничего не решим. Прения разводить не время и не место. Здесь требуется единая воля, которой все должны беспрекословно повиноваться. Среди нас есть старшие по званию товарищи: одному из них и следует взять на себя командование и ответственность…».
Но меня прервали голоса: — Я инженер, а не строевой командир, — возразил майор инжвойск. — А я связист и не смогу командовать… — А я политработник и мои обязанности известны, — высказался офицер с двумя шпалами на петлицах. — В любой обстановке моя обязанность — политобеспечение. Поэтому связывать руки командованием мне не следует. Ты, хотя и младше по званию некоторых из нас, — обратился ко мне на ты выдавший себя за политработника, — но ты окончил академию, оператор, тебе и карты в руки. Да и зачем нам выбирать командира? Мы пока не партизаны, чтобы выбирать руководителя. Тебе командующий поручил командование правым флангом при обороне штаба, а это значит, что ты назначен старшим, и не увёртывайся: всё равно за нашу группу отвечать тебе.
Откровенно говоря, мне не хотелось вручать свою судьбу людям, не желающим брать на себя ответственность, и я согласился. «Хорошо, я беру на себя командование. Но потребую подчинения и высокой дисциплины как законный единоначальник, отвечающий за свои решения и действия только перед старшим командованием. Кто не согласен, говорите сразу». Несогласных не нашлось. «Молчание — знак согласия. Решение принято», — подытожил я короткую дискуссию. «Подготовиться к походу на поиски штаба! Раненых будем нести. За каждым из них закрепляю по два человека. Носилки сделать из подручного материала».
Несколько часов назад эти люди безоружными храбро бежали на немецкие танки, а смелости взять на себя ответственность, как видите, у них не было. И дело не в образовании — командовать стрелковым взводом и ротой учат во всех училищах (Толконюк окончил артиллерийское). Но в училищах эти офицеры не воевать учились, а сдавали экзамены, поскольку без сдачи экзамена офицерского звания не получишь и, следовательно, не получишь вожделенных денег, полагающихся за то, что ты, якобы, в случае войны, будешь защищать Родину. Но вот война пришла, и выяснилось, что как именно Родину защищать, даже командуя взводом, мало кто знал.
Тогда как же они воевали, не имея смелости принять собственное решение? А вот так и воевали — что начальник сказал, то и нужно тупо заставить выполнить своего подчинённого. Скажет: «Вперёд!» — гони подчинённых на пулемёты, скажет: «Ни шагу назад!» — заставляй рыть окопы. Ведь в нашей мемуарной литературе надо ещё поискать воспоминания военачальников (таких как Горбатов или Архипов), в которых бы описывалось, как и когда эти военачальники по своей инициативе принимали решение нанести потери немцам, а не просто тупо бежали туда, куда их пошлют, и только тогда, когда их пошлют.
Наше военное образование, надо отметить, достигло больших успехов в производстве импотентов военного дела.
Исправившийся Гордов
Дальше мне надо будет привести большие отрывки из воспоминаний уже цитированного генерал-лейтенанта И.А. Толконюка. В мемуарах, как известно, все храбрые, но Толконюк, судя по всему, таким и был. Если тысячи командиров его армии вместе с генералом Лукиным сдались немцам в плен под Вязьмой, то Толконюк, будучи ранен, из окружения вышел. Затем, уже дважды награждённый, он снова был тяжело ранен, едва не лишился ноги и был признан негодным к военной службе, но порвал заключение медкомиссиии и добился отправки на фронт. Согласитесь, что эти факты, зафиксированные в его послужном списке, достаточно хорошо о нём говорят даже без описания им своего поведения в тех переделках, в которые он попадал во время войны.
Толконюк два года служил с генералом Гордовым, причём, Гордов был, как и генерал Лукин, штабист (оба эти генерала были назначены командовать армиями с должности начальника штаба округа). По воспоминаниям Толконюка, Гордов как бы приближал его, толкового молодого штабного офицера, к себе, но одновременно стремился сломать и подмять его под себя, а Толконюк, как и полагается упрямому хохлу, упирался, в связи с чем Гордов несколько раз посылал Толконюка в качестве наказания в такие дела, в которых риск гибели офицера был очень велик, но после этого не награждал, объясняя, что за наказания не награждают. В связи с этим, Толконюк, скорее всего, Гордова очень не любил, хотя и старается быть объективным. По крайней мере, он только раз, описывая поведение Гордова, дал деталь, которую можно было бы и опустить.
«В блиндаже комдива начался разнос. Отчитав без всякого стеснения генерала Киносяна за плохую работу штаба, упрекая его в том, что, наверное, немцы и кашу получают из котлов штаба армии с согласия беспечного начальника штаба, Гордов переключился на комдива, спрашивая и не давая сказать слова, почему ему не выгодно бить немцев. Неистово почесав внутреннюю часть ног, запустив руку в ширинку (он так поступал всегда, когда сильно возмущался), командующий переключил свой гнев на меня: «Вы, операторы, всё время болтаетесь по войскам, по крайней мере этого я от вас требую, при беззубом начальнике штаба. Почему вы смирились с таким безобразием?».
Толконюк пишет, что он несколько раз пытался уйти на нижестоящую должность, чтобы только не служить вблизи Гордова, но тот его не отпускал.
«Молокосос! — завопил генерал, дав волю нервам. — Из штаба ты можешь уйти только в штрафной батальон. Другого пути не будет! В штрафники могу составить протекцию, у меня на это и власти и воли хватит. Подумать только, Степан Ильич, — обратился Гордов с насмешкой к Киносяну, — он хочет быть начальником штаба дивизии. Губа не дура. Я ещё посмотрю, как он будет впредь работать. А начальником штаба батальона не хочешь? — резко обернулся ко мне разгневанный командующий. — Об этом можно подумать.
Оскорблённый таким оборотом дела, я вызывающе ответил: «Пойду и на штаб батальона… Хоть буду подальше от вас», — невольно вырвалось у меня.
— Нет, штаб батальона я тебе не доверю. Хотя и там я бы тебя нашёл. Не за горами.
Как-то вызвал меня Киносян и завязал спокойную беседу, почему-то сделав страдальческое выражение лица: «Я докладывал командарму, что ты стал за последнее время ещё больше, чем раньше, раздражителен, болезненно реагируешь на замечания и упрёки, свои суждения отстаиваешь, как непогрешимые. А ведь на начальство обижаться нельзя. Знал бы ты, сколько мне приходиться терпеть и сносить обид. Но ведь я не обижаюсь. Служба есть служба».
Я знал, конечно, что начальнику штаба с генералом Гордовым было нелегко работать, и сочувствовал ему. Но всё же возразил: «Любая служба должна быть разумной…» Но генерал прервал меня: «А хочешь знать, как на это среагировал командующий? Он сказал по твоему адресу: «Ничего, сломится. Не такие сламывались».
И вот то, что у Толконюка с Гордовым были паршивые отношения, делает, на мой взгляд, нижеприведённые воспоминания Толконюка очень достоверными. Напомню, что Чуйков и Рокоссовский между строк отметили, что Гордов трус и боится бывать на командных пунктах, расположенных вблизи передовой. Но это было летом 1942 года, когда Гордов командовал 21 и 64 армиями, а затем — Сталинградским фронтом. В августе его с этой должности сняли и, надо думать, и за трусость тоже. Снятие — это наказание, а наказание даётся для исправления. В октябре 1942 года Гордова назначают командующим 33-й армией, здесь с ним знакомится Толконюк, и оставляет о Гордове вот такие воспоминания.
Я знал, конечно, что начальнику штаба с генералом Гордовым было нелегко работать, и сочувствовал ему. Но всё же возразил: «Любая служба должна быть разумной…» Но генерал прервал меня: «А хочешь знать, как на это среагировал командующий? Он сказал по твоему адресу: «Ничего, сломится. Не такие сламывались».
И вот то, что у Толконюка с Гордовым были паршивые отношения, делает, на мой взгляд, нижеприведённые воспоминания Толконюка очень достоверными. Напомню, что Чуйков и Рокоссовский между строк отметили, что Гордов трус и боится бывать на командных пунктах, расположенных вблизи передовой. Но это было летом 1942 года, когда Гордов командовал 21 и 64 армиями, а затем — Сталинградским фронтом. В августе его с этой должности сняли и, надо думать, и за трусость тоже. Снятие — это наказание, а наказание даётся для исправления. В октябре 1942 года Гордова назначают командующим 33-й армией, здесь с ним знакомится Толконюк, и оставляет о Гордове вот такие воспоминания.
«Почти ежедневно объезжая войска, придирчиво распекая командиров по всяким поводам, он искал всем работу. Мне часто приходилось ездить с ним по участкам обороны, на передний край, в нижестоящие штабы. Иногда он забирался на наблюдательные пункты полков, в первую траншею и даже в боевые охранения, демонстрируя бесстрашие и пренебрежение опасностью, хотя для командарма это не вызывалось необходимостью. Припоминаются такие примеры. Однажды я был с ним на НП командира одной из дивизий. В прочном блиндаже командующий заслушивал доклады офицеров дивизионного штаба. Вдруг послышался гул самолетов: сначала слабый, а затем все нарастал, мешая разговору. Генерал вопросительно обвел взглядом присутствующих.
— Сейчас будут бомбить, — сказал кто-то. Гордов быстро вышел из блиндажа и остановился перед входом. Я последовал за ним, а следом за нами вышли остальные.
— Скажите ему, чтобы зашел в блиндаж, — шепнул мне командир дивизии, — опасно.
Ярко светило утреннее солнце, ослепляя глаза после полумрака блиндажа. На голубом небе ни облачка. Еле различимые силуэты юнкерсов, вперемежку с белесыми шапками разрывов зенитных снарядов, полукругом заходили над нами, переходя в пикирование один за другим. Вскоре загромыхали потрясающие землю взрывы. Один из бомбардировщиков спикировал прямо на нас. Вот уже из его брюха вывалилось четыре черных продолговатых бомбы, летящие с душераздирающим визгом. Я инстинктивно толкнул плечом легкое тело генерала и, не удержавшись на ногах, повалился на своего командующего. Вокруг блиндажа все было перемешано бомбами; щекотала в носу и въедалась в глаза смрадная гарь взрывчатки. Над нами впились в дверь блиндажа два огромных осколка: если бы мы не упали, то они наверняка перерубили бы нас пополам. Генерал медленно поднялся, отряхнул и поправил красиво сидевшую на нем бекешу с серым каракулевым воротником и молча вернулся в блиндаж.
— Что, прикрыл своим телом командующего? — сказал В.Н. Гордов, уставившись на меня колючими глазами. — За меня ордена не получишь. За таких как я ордена не выдаются, — почему-то сказал он, ни к кому не обращаясь. — Едем в штаб!
Дорога сначала шла вдоль фронта, а затем поворачивала в тыл через лесной массив. Конфигурация линии фронта проходила так, что шедшая с севера на юг шоссейная дорога на отрезке километра полтора занималась нашими войсками. Чтобы не объезжать открытый участок шоссе, по нему нужно было проскочить метров шестьсот на виду у противника, передний край которого проходил на удалении 800 метров от дороги. Наш «виллис» остановился перед выездом на открытый отрезок шоссе. Тент машины был спущен для лучшего обзора.
— Ну что, Толконюк, рискнем? Попробуем проскочить? — с лукавой искринкой в глазах сказал генерал. — Как ты настроен, Николай? — перевел он взгляд на водителя машины, — не подкачаешь?
— Можно и попробовать, товарищ командующий, — неопределенно ответил шофер, — как прикажете…
Отговаривать командарма от этого шаловливо-ухарьского поступка не было смысла: все равно не отступится. К тому же он мог заподозрить меня в трусости. И я, скрывая досаду, поддержал его намерение: «Рискнем! Но надо сдать назад и выскочить на шоссе с разгону. Чем быстрее проскочим открытый участок, тем меньше вероятность попадания».
— Давай! — скомандовал смельчак шоферу. И тот, сдав назад метров па тридцать, разогнал машину и, ревя мотором, выскочил на шоссе. Я с тревогой смотрел в сторону противника: четко вырисовывалась плохо замаскированная траншея с рыжеватым бруствером, виднелись бугорки пулеметных капониров. Вдруг в расположении немцев ярко вспыхнул орудийный выстрел и тут же над нашими головами провизжал снаряд. Били прямой наводкой. Снаряд разорвался по другую сторону дороги. Потом — второй, третий, четвертый… Шофер жал на газ, то прибавляя, то сбавляя скорость. Нас ужасно бросало в машине, трудно было удержаться, чтобы не вылететь вон. Проскочив опасное пространство и слетев с шоссе на лесную дорогу, «виллис» резко остановился. Шофер молча обошел вокруг машины и пробормотал себе под нос: «Всего две пробоины. Могло быть хуже. Вы в рубашке родились, товарищ командующий». Генерал молчал и звучно сопел, как после резкого бега. Мы поехали дальше.
— Скажите, товарищ командующий, для чего вы так бессмысленно рискуете своей жизнью? — спрашиваю. — Не думаю, чтобы это доставляло вам удовольствие. Или вы демонстрируете свою храбрость? Перед кем?
— Не только своей жизнью рискую, ты хочешь сказать, а и жизнью своих подчиненных: вот твоей и его, — недовольно мотнул командарм головой сначала в мою, а затем в сторону водителя.
— И нашей тоже, — поддакнул я.
— Вот что я на это скажу, — Гордов резко обернулся ко мне. На войне все связано с риском. И прятаться от паршивых фрицев, ложиться перед ними, падать ниц не буду и вам не советую. Кончится война и может больше не представится случая погибнуть по-солдатски, на поле боя, с почетом. Тогда будешь гнить, как старый пень, живя в тягость себе и людям. Засядешь за мемуары и станешь врать самому себе и другим, какой ты был герой на войне, стыдясь сказать правду.
Уловив мечтательное расположение собеседника, я поддержал его настроение:
— Война не скоро кончится, и будет еще не один случай сложить голову. Но разумно, может быть, с пользой. Я не вижу героизма в том, чтобы добровольно подставлять себя под пулю или снаряд врага. Читал я, кажется у Драгомирова, что героический поступок совершают или люди очень смелые, от храбрости, или последние трусы — из трусости теряют контроль над собой, утрачивают самообладание и внешне смело бросаются навстречу смерти, — порассуждал я вслух, делая вид, что не отвечаю командарму, а говорю сам с собой.
— Ты что, считаешь меня трусом? — угрожающе повысил голос генерал.
— Нет, не считаю. Но и не вижу разумного смысла в подобного рода героизме.
Командарм промолчал».
Пусть извинит меня Илларион Авксентьевич Толконюк, но последний диалог, как мне кажется, он придумал уже после войны. А вот слова Гордова, что за таких, как он, ордена не дают, скорее всего, правда, и показывают глубокую обиду Гордова на Сталина за своё снятие с должности командующего фронтом.
Но оцените воспитательный эффект этого наказания! К Гордову не только вернулась храбрость, но он стал демонстративно ею бравировать — он специально создавал ситуации, при которых его могли убить. А говорят, что наказание ничего не даёт. Даёт, да ещё и как!
Исправленный не во всём
Для генерала храбрость важна, как и для любого воина, но её генералу очень мало, генералу нужна и смелость. А вот за это Гордова не наказали, и он тупо и бездумно исполнял приказы фронта, не внося в них никакого элемента творчества. Никак не применяя приказы фронта к конкретной обстановке в полосе 33-й армии, он гнал и гнал вверенные ему соединения в атаки на немцев строго по директивам, поступившим из штаба фронта. Собственные решения он принимать боялся.
При этом, как утверждает Толконюк, начальник штаба 33-й армии Киносян был бессилен предложить командующему более разумные решения, ведь Гордов сам был штабист, и его штабные амбиции не позволяли ему оценить решения своего штаба, а малодушие не позволяло положить эти решения в основу собственных приказов. Поэтому гибель солдат 33-й армии была огромна, но Гордов тупо гнал их остатки на немецкие укрепления.
Такой пример. В октябре 1943 года, в качестве наказания за настырность в предложении решений, Гордов назначает Толконюка командиром 620-го стрелкового полка взамен убитого предшественника, и ставит задачу как для полка с полным штатом, т. е. численностью 1582 человека. Толконюк вспоминает:
«К рассвету я прибыл на КП командира 164 дивизии и представился по всей форме генералу В.А. Ревякину. Тот никак не мог поверить, что начальник оперативного отдела, заместитель начальника штаба армии прибыл к нему командовать полком. Но факт — упрямая вещь, и я отправился искать свой полк. Солнце уже поднялось над горизонтом, когда я перед высоким лесом увидел на поляне группу людей, завтракавших, рассевшись на пнях когда-то вырубленного леса. Это был мой полк. Им временно командовал заместитель начальника оперативного отделения штаба дивизии майор Марченко, недавно переведённый в дивизию из моего отдела. Он обрадовался моему появлению, доложил состояние полка, представил адъютанта — рослого лейтенанта с голубыми глазами — и сдал мне должность. В полку оказалось, без учёта тыловых подразделений, 130 человек, две 45-мм пушки на конной тяге, два станковых пулемёта и две малочисленных миномётных роты: 6 82-мм и 4 120-мм миномёта. Мне дали котелок с какими-то тёплыми оладьями и чаю, и я тоже сел на пень перекусить. Вдруг вижу странное явление: один солдат свалился раненым, другой, третий… выстрелов не слышно. «Что происходит?» — спрашиваю, не успев разобраться в обстановке. Мне спокойно пояснили, что из леса стреляют снайперы. Пришлось, прервав завтрак, приступить к своим новым обязанностям. Приказываю обстрелять лес из станкового пулемёта и атаковать. Немцы не стали сопротивляться, и мы беспрепятственно вошли в лес. Слышу взрыв: это одно орудие попало на мину, две лошади из упряжки убиты и ранен один ездовый. На лесной дороге виднелись кучки пыльной земли, под которыми замаскированы противопехотные мины. Требую позвать полкового инженера, чтобы организовал разминирование, но мне отвечают, что инженера давно нет; его заставляли лично обезвреживать мины, и он бесследно исчез: наверное, или подорвался где, или убит. Пришлось протаскивать пушки вне дороги, лавируя между деревьями. Полк вышел на западную опушку леса, встреченный сильным артиллерийским и пулемётным огнём. Немцы стреляли разрывными пулями, которые рвались, ударяясь в деревья, и создавалось впечатление, что стреляют где-то сзади, в тылу. Крупнокалиберная пуля, пробив погон на моём правом плече, угодила в живот шедшему следом за мной адъютанту. Я вышел на опушку и увидел за лесом оборонявшееся противником село Губино. Для меня быстро вырыли окоп в песчаном грунте, и я вскочил в него, спасаясь от пуль и осколков. Появился командир поддерживающего полк гаубичного артдивизиона, представился и стал подавать команды на открытие огня. Дальше мы не продвинулись. Наступила ночь. Поручаю заместителю прочесать полковые тылы и всех солдат, способных воевать, поставить в строй. Удалось набрать 20 бойцов».