Рейнолдс Прайс Ночь и утро в Панацее
Август 1904 года
Он напугал старика негра, но не нарочно — просто к четырем часам тропинка от сильного ливня совсем размякла и на ней не слышно было шагов, да и вид у него, промокшего до нитки и изможденного после долгого пути, испугал бы любого.
Старик уронил доску, которую только что с шумом отодрал от сарая (у ног его лежали еще три хорошие сухие сосновые доски), и спросил:
— Вам кого?
Форрест улыбнулся.
— Никого. — И тут же подумал, что впервые за долгое время солгал.
— Их тут нету. Давно нету. Я тут теперь. Мне белая женщина позволила. — Он указал на стену сарая, наполовину разобранную, с обнажившимся каркасом. Зеленый свет струился на сухой земляной пол.
Форрест посмотрел на пол и увидел окружья из белого камня, похоже, все те же самые. Он двинулся к ним, но в глубине сарая было совсем темно.
— Вы кто ж будете? — спросил старик.
Форрест наклонился, чтобы получше их разглядеть. Оба родника на прежнем месте — только затаились под вековечным сором и паутинным шелком, и все же видно было, как они струятся и втекают в незримые трубы, которые чудодейственным образом выводят их из сарая к самому склону холма. Возле ближнего родника на цепочке белела эмалированная кружка. Форрест потянулся за ней (и, наклонясь, увидел, что возле другого родника кружки нет ни на цепочке, ни где-либо поблизости).
— Выпейте глоточек, а то до ночи не дотянете.
Форрест взглянул на старика и улыбнулся.
— Не исключено.
— Больной, что ли?
Форрест кивнул.
— Воспаление легких.
— В августе не бывает, — сказал негр.
— Ну, значит, совсем отощал. С тех пор как позавтракал, четырнадцать миль отмахал, и ни крошки во рту. Устал, промок, голодный, и жена с сыном меня бросили. Я теперь одинокий призрак. — Форрест хотел пошутить.
— Нет, вы человек. Как звать-то?
— Форрест Мейфилд.
— А откуда будете?
— С севера, из Виргинии, недалеко от Брейси.
— Так это ж за сотню миль!
— Бывал там?
— Поблизости, — ответил негр.
— А ты кто?
— Мне уж за восемь десятков.
— И давно здесь живешь?
— Очень давно, лет сорок — уж это точно. — Старческие, пожелтелые, точно клавиши, глаза не мигая смотрели на Форреста.
— Тогда где ж ты был в прошлом году в апреле?
Негр задумался.
— Здесь вроде бы.
— Значит, где-то прятался.
— Чего это вы такое говорите?
— В прошлом году в апреле мы были здесь: четыре учителя (не считая меня), двадцать школьников, добрая дюжина мамаш, да еще коляски с лошадьми, но тут никого не было.
— А как это место прозывается?
— Родники Панацеи.
Рукой, обтянутой черной сухой и морщинистой кожей — точь-в-точь как на саквояже Форреста, — старик указал на родники.
— Думаете, они лечебные?
— Так думали когда-то старики. — Форрест присел возле каменных окружий.
— Только они теперь все мертвые, да?
— Кто?
— Старики, и ихние все мысли.
Форрест посмотрел на негра. Похоже, тот улыбался.
— Да, они теперь в мире ином.
— Я знаю, о чем говорю, — сказал негр. — Я еще парнишкой в одном таком месте работал, в Виргинии. Там ничего, кроме воды, и не было. А что с нее проку — выпил да помочился. Как со всякой воды. — Старик подождал, пока слова пробьются к Форресту сквозь зыбкую мглу. Потом присел на корточки невдалеке от Форреста и уставился на него, не мигая. И вдруг звонко захохотал, совсем по-мальчишечьи.
Форрест от неожиданности тоже рассмеялся.
К семи часам они приготовили ужин: грудинку, кукурузную кашу и кофе; готовили в кухне заброшенной гостиницы «Родники» на крохотной печурке, которую топили досками от сарая. А потом поднялись — негр шел первым — по черной лестнице, прошли по длинному коридору в переднюю часть дома на веранду второго этажа. Старик нес горячую сковороду с их общей едой, а Форрест кофейник и две кружки — негр велел ему снять с цепочки и вторую. Пол веранды был усыпан ветками, опавшей листвой, высохшими осиными гнездами, валялся детский ботинок, но они расчистили себе местечко в северной, прохладной, части веранды. Негр провел туда Форреста и указал ему, как сесть поудобней — на полу, прислонясь к стене, лицом к верхушкам густого подлеска, вымахавшего до самой веранды. Старик же с легкостью мальчишки уселся спиной к изящным перилам, вынул длинный складной нож, разрезал пополам грудинку и подвинул сковороду Форресту.
— Половина ваша.
— Спасибо. — Форрест потянулся за куском.
— Забыл про ложку. — Негр похлопал себя по нагрудным карманам, залез в один из них, вытащил оловянную ложку и протянул ее Форресту.
— А тебе?
— Ложка только одна, — ответил старик. — Только одна, для гостя. А я и пальцами управлюсь, они у меня ловкие. — Не выпуская ложки из руки, он согнул длинные пальцы.
Форрест взял ложку, и они молча принялись за еду — каждый за свою половину, — а потом за горячий кофе. Они сидели в ворохе листьев, и сумерки медленно обступали их. Замигали светлячки. Старик снова пошарил по карманам, выудил плитку табака и, разрезав ее на две равные части, протянул Форресту. Тот взял свою долю, хотя и не имел привычки жевать табак, и оба в полном молчании принялись за темно-коричневую жвачку. Покой вокруг был столь глубок, что, несмотря на близкое соседство незнакомого старика негра, быть может, совсем дикого, да еще с ножом, покой этот утишил и боль, и страх, так до конца и не вытравленные этим днем, этим напряженным, изнурительным переходом. Не столько даже утишил, сколько приглушил чем-то более мощным — в этом краю он, так жаждавший покоя, нашел наилучшее из пристанищ, подобное благословенным небесам, уготованным для истерзанных муками любви; такого блаженства не посулит ни одна из религий, а он вдруг явственно ощутил его здесь, сейчас.
Старик поднялся и сплюнул жвачку за перила.
— Вас что, взаправду звать Мейфилд?
— Да, — ответил Форрест.
— А я вот вам сказал ненастоящее имя.
Форрест точно помнил, что старик вообще никак не назвался — в этом тоже таилась своя частица покоя, — но все же он сказал:
— Ладно, это неважно.
— Я свое настоящее имя никому не говорю.
— Для меня это неважно. Спасибо тебе за доброту. Завтра, как рассветет, я уйду.
— А что вы тут делаете? — спросил негр.
— Ты же пригласил меня поужинать.
— Да нет, там в сарае, у грязных родников. — Он снова сплюнул.
Форрест тоже поднялся и лениво выплюнул жвачку на темную листву под верандой. А потом сглотнул горькую слюну, чтобы не саднило язык. Он стоял спиной к негру и к сараю с родниками, но голос его звучал отчетливо и твердо.
— Когда-то мы с одной девушкой дали здесь друг другу слово. Я пришел взглянуть на это место.
— И чего, взглянули?
— Да, на то, что от него осталось. То немногое, что ты оставил. — Форрест хотел рассмеяться, но вместо этого вдруг повернулся к негру и спросил, горячо, настойчиво:
— Кто ты? Что здесь делаешь?
— Я не виноватый. Я про вас не знал, откуда мне знать, что вы тут были. Я-то думал: здесь нет никого уже тридцать лет; никто не приходит, а я здесь греюсь. — И хотя жара почти не спала, старик обхватил себя за плечи и принялся растирать их.
К Форресту снова вернулось самообладание.
— Скажи мне, как же тебя называть.
Негр задумался.
— Как же меня звать-то?.. Зовите меня Гид.
— Хорошо, — ответил Форрест. Он вновь уселся возле остывшей сковороды и заглянул негру прямо в глаза; только в них едва ли что можно было разглядеть — сумерки совсем сгустились.
— Ты меня извини, — начал Форрест. — Я сегодня на всех набрасываюсь. Со мной такое стряслось…
Гид понимающе кивнул.
— Убили кого?
— Убил — ту девушку, что любила меня. — Форрест вдруг понял, что так оно и есть, это правда, и еще: старик все поймет по-своему, и сейчас он услышит от него кое-что неожиданное. Этого-то ему и надо — удар, контрудар.
— И вы вернулися сюда, на это место, где ее повстречали?
— Вернулся.
— И вас ищут?
— Нет, — ответил Форрест.
— Завтра начнут?
— Нет, не начнут, — сказал Форрест.
— Ее нашли, а за вами не гонятся?
— Они ее получили, а куда делся я, им все равно.
— Она белая?
— Да, — сказал Форрест.
— Вы сумасшедший?
Форрест рассмеялся и кивнул.
— Только я безвредный.
— А завтра куда путь держите?
— Домой. В Виргинию.
— Там кто ждет?
— Родные, работа.
— А меня вот ждет еще кое-что.
— Что ж это? — спросил Форрест.
— Смерть. Да хворь. Вон как, даже двое. — Старик не таясь улыбнулся; голос его, казалось, сочился сквозь эту широкую улыбку.
— И никакой родни? — спросил Форрест. — На всей земле?
— Есть у меня родня. Знаю: сейчас спросите, а где она? Ждет меня иль нет?
— Кто ж ты такой? — спросил Форрест и, помолчав, добавил: — Да я не опасен. В жизни мухи не обидел. В том-то и беда.
— Вот только девушку свою убили?
Форрест кивнул. Ложь — чудесный дар, теперь он снова в укрытии.
— Банки Паттерсон, — сказал негр, — рожденный, как говорится, в рабстве, в здешних краях, где-то в здешних краях, лет восемьдесят назад. Точно уж не помню, но давным-давно, дома вот этого в ту пору и в помине не было. А с головой у меня все в порядке, сами видите.
Форрест кивнул в темноте.
— А помню я вот что: мамочка моя рабыней была, хозяина ее Фиттсом звали — вся земля тут была ихняя, триста акров. И дом его стоял точнехонько где мы с вами сидим, только дом сгорел, а у мамочки моей хижина была возле этих ваших родников. Родники-то и в те годы были, такие же грязные, как и теперь, только под открытым небом, без навесов. Бывало, всякий ребенок в округе хоть раз да почистит родничок и выпьет из горсти холодной водицы — горькая, как квасцы, и пахнет тухлыми яйцами; второй раз уж никто не пил, и, богом клянусь, никому и в голову не шло, что люди еще и платить будут, чтоб попить этой водицы. А ведь было такое, правда же? Сам-то я не видал, но слыхать об этом — слыхивал. Танцы для хворых устраивали, хворые танцевали. В ту пору меня тут не было. — Старик вдруг умолк, словно весь его запас благодушия неожиданно иссяк.
— Когда ж это было?
— Почем я знаю? Я вот сам все время думаю: когда что случилось? Ничего уж не помню. — Старик снова помолчал. — Вы вот грамотный. Так скажите: если мне сейчас за восемьдесят, сколько мне было, когда дали свободу?
Форрест принялся высчитывать, пальцем водя по грязному полу.
— Думаю, лет сорок.
— А мне вот сдается, был я постарше — чувствовал-то я себя постарше, это точно. А может, и нет. Все мои дети родились уж после свободы, значит, я в то время был еще хоть куда. Пока рабство не кончилось, я и не женился. Ждал. Я знал: надо подождать.
— Подождать чего?
— Когда разберусь, что к чему. Фиттсы были люди хорошие, но ведь они хозяева. Негров у них было немного, да им много и не надобно — богатые, а хозяйство небольшое, вот они и продавали всякий год излишек или отдавали детям да родственникам. Я-то все примечал: гляжу и все вижу; ну вот, мне когда двенадцать минуло, они меня не продали, а они в двенадцать как раз и продавали, пока ты еще мальчонка. Тут я себе и сказал: «Ну, парень, крепись. Сердечко-то свое попридержи, не то разобьют его, ко всем чертям разобьют».
— А почему они тебя не продали? — спросил Форрест.
— Мамочка постояла за меня. Люди говорили, будто я Фиттсам родня, а своих они оставляли. Раньше-то кожа у меня была светлее. Светлые негры темнеют — примечали? Я, когда вырос, все хотел спросить у мамочки, правда это или нет, да так и не спросил, а теперь уж, думаю, больно поздно.
Подступила глухая ночь.
— Мужем у мамочки был Долфус, он в другом месте жил, отсюда несколько миль будет; раз в месяц хозяин отпускал его повидаться с мамочкой, и тогда она укладывала меня спать во дворе, если, конечно, было лето. Но отцом я его не звал и по сей день не зову. Я одно знаю: мамочка меня отстояла. Я-то сам этого не видал, но Зак Фиттс, ихний младший — мы, бывало, играли с ним, — он-то мне все рассказал. Вот, говорит, сидят они как-то раз вечером в гостиной, беседуют, и тут входит моя мамочка и просит хозяина: нужно ей, мол, с ним поговорить. Хозяин поднялся, вышел с ней в переднюю и спрашивает: «Что такое приключилось?» — мамочка была ихней главной стряпухой, сокровище ихнее, — а она и говорит: «Банки». «Что же натворил твой Банки?» — спрашивает хозяин. А она ему: «Ничего. Вы хотите, чтоб я померла, — отдаете моего сыночка. А я через два месяца помру. Сердце мое высохнет». Если б кто другой из негров сказал такое, избили б его, это уж точно — хоть хозяин у нас и хороший был, а такого бы не стерпел. Только Зак вот что мне сказывал. Папаша его выслушал мою мамочку и говорит: «Джулия, иди домой и спи спокойно». И мамочка поняла: она победила. Так что я в долгу был сразу перед двумя: перед мамочкой и перед хозяином, и долги эти я все годы платил, пока не пришла свобода, — хорошим кузнецом был, вот и поныне еще крепкий, точно из железа. А мне это урок был, я уж говорил вам. «Попридержи свое черное сердце, — сказал я себе, — а то они разобьют его». Не то чтоб я уж совсем ни на кого не заглядывался — девок-то вокруг много было, да и жаловали они меня, — но я вот что скажу вам, белый человек: года три я от одной к другой таскался, пока не поумнел и не понял, что те, кто это невесть как расписывают, только голову дурят. Ты можешь это купить, можешь продать, можешь получить за так, а от горя все равно не излечишься, это я точно говорю.
— Отчего ж не излечишься? — спросил Форрест.
— А я почем знаю? — сказал старик. — Что я, умнее вас, что ли? Когда пришла свобода, мамочка уж была не в себе, совсем умом тронулась. Времена были тяжкие: негры все обезумели, богатые белые растерялись, заверховодили бедняки, хозяин наш помер. Зака убили на войне, а хозяйка с двумя дочками жили все тут, всё на лес глазели, будто лес в чем поможет. А мне тогда было сколько вы сказали — мужчина в самом расцвете, — и я ушел от нее, ушел от мамочки, оставил ее с Дин, единственной ее сестрой, подался на север. Тому три причины было: работы никакой, мамочке ничем не поможешь, сиди да гляди, как она ест грязь с обочины и болячки с себя сдирает. А тут, случилось, мимо проходил янки, у него была газета, а в ней сказано, что в Балтиморе нужны ковщики, плата — доллар в день. Вот я и отправился в Мэриленд, в этот самый Балтимор. Только все без толку. Негров там не брали. Куда податься — обратно домой? А чего там есть, дома-то? Сушеную жимолость? Вот я и двинулся дальше, побродил по всему штату Виргиния, всякой негритянской работой перебивался: немного ковал, а больше землю копал, в то время все только и делали, что ямы копали.
— И ты все бродил сам по себе? Всё один?
— Совсем забыл сказать про это. Да и что сказать? Да, один я бродил, порхал, будто пташка. Правда, бывало, остановлюсь, а то и прилягу, и тут уж я не один.
Две или три жены было, три, а то и четыре выводка детей. Все мое имя носят.
— Где ж они сейчас?
Старик неспешно огляделся по сторонам, точно, пока он рассказывал, все они должны были собраться вокруг него, точно рассказ его вызвал не только память о них, но и их лица, их осязаемую плоть.
— Их со мной нету. А меня нету с ними.
— Ты сюда приехал, чтоб разыскать их?
— Не-е, что вы. Они про эти места и не слыхивали. Я про свое прошлое никогда никому ни словечка.
— То, что ты рассказал мне, правда? — спросил Форрест. Он чувствовал, что для него это сейчас необычайно важно; почему, он и сам не знал.
— Вроде как правда, вроде как правда — так я все это помню.
— А что же дальше? Расскажи, что было дальше, до самого сегодняшнего дня.
Старик задумался.
— А чему быть-то? Ничего больше и не было. Восемьдесят лет кряду вставал, работал, ложился спать. Хотите послушать про все это — так восемьдесят лет понадобится, а у меня столько времени нету.
— А сюда, в эти места, ты зачем пришел?
— Зачем и вы — ищу.
— Кого же это?
— Мамочку свою ищу.
Форрест даже фыркнул — не то рассмеялся, не то изумился.
— Ей теперь за сто, если вы правильно посчитали. А когда я родился, совсем была девчонка. Так, бывало, и говорила: «Когда ты, сынок, из утробы вылез, я еще вовсе молоденькая была». Я у ней первенец. А теперь ищу ее.
— Зачем? — спросил Форрест.
— Вот увижу ее, снова погляжу, узнает она меня или нет, и вернулся ли к ней разум, и пусть поругает меня немножко.
— За что поругает?
— За то, что не постоял за нее, хоть и мог.
— А как ты мог постоять за нее?
— Побыл бы рядом с ней, поглядел на нее, поговорил с ней, на то, что спросит, ответил бы. Тогда-то я думал, что все это без толку.
— А ты когда-нибудь за кого-нибудь постоял?
— Я? — живо отозвался старик и стукнул себя кулаком в грудь — два гулких удара. Потом помолчал и вдруг накинулся на Форреста: — Да кто вы такой, черт вас дери?! Все сомневаетесь, пытаете «зачем? зачем?». А я не помню зачем. Я помню «что», мне надобно помнить «что». Пришли слушать — так про это что и слушайте. Больше с меня взять нечего.
Форрест помолчал, а потом сказал:
— Прости меня.
— А я вот у вас прощения не прошу. Да кто ж вы все-таки такой?
Форрест снова назвал свое имя, возраст, откуда он родом, чем занимается.
— И убили свою девушку?
— Да. То, что она чувствовала ко мне.
— А она, выходит, жива?
Форрест кивнул в темноте.
— И вы ее разыскиваете?
Ответ на этот вопрос только и ждал, когда настанет его черед… А может, он родился сию минуту? В кромешной тьме Форрест мог безболезненно дать его этому вонючему сумасшедшему старику — не в его власти воспользоваться услышанным, не в его власти причинить ему боль.