— Что ты скажешь на наше предложение перевести Мэри в другую школу?
Тот самый Лайонел, который настоял, чтобы оба его сына прошли через муки той ужасной школы, «Беовульфа».
Его Виктория не опасалась — зато опасалась Джесси, так что она спросила:
— Значит, твое мнение насчет обучения поменялось?
Услышав это, Джесси фыркнула в адрес бывшего супруга так, чтобы это заметили, как на собрании, когда ты поднимаешь руку, голосуя против.
— Можно сказать, что да, отец передумал, — ответил Томас.
— Да, можно так сказать, — добавил Эдвард.
— Я не говорю, что насчет вас двоих ошибся, — объявил Лайонел и тряхнул серебристой гривой, аккуратно разравнивая на тарелке жареную картошку.
— Ты этого никогда не признаешь, — возразила Джесси, и ее ноздри раздулись от острого гнева, скопившегося за долгие годы споров на эту тему. — Ты вообще хоть раз в жизни признавал, что в чем-то был не прав?
— Не поздновато ли уже ссориться из-за этого? — спросил Эдвард.
— Хорошо ли, плохо ли, — вставил Томас, — но птенцы твои не могут с тобой согласиться.
— Плохо это, плохо, — немедленно откликнулась Джесси, — конечно же, плохо. — Но по тому, как она посмотрела на Томаса, стало ясно, что ее больше всего печалит отсутствие у сына амбиций: он не мечтал ни о чем, кроме как стать менеджером поп-группы. — Но что касается согласия, нет, его в этом вопросе у нас никогда не было, никогда, никогда.
— Ладно, — ответил Томас, — я принимаю твой вердикт. Я — хуже, Эдвард — лучше.
— По крайней мере, разрыв между вами был таким большим, что вы хоть не ссорились — это бы реально могло стать последней каплей.
Препирательства на эту тему закончились, поскольку Эдвард попробовал налить Виктории вино, которое она особо не любила. Она накрыла бокал рукой, но несколько капель все же упало, и она облизнула руку.
— Ну вот, — заметил Лайонел, — тебе все же нравится.
— Тебе следовало бы выпить, это пойдет тебе на пользу, — добавила Джесси. — Викторианцы знали, что делают. Как только кто-то начинал чахнуть, подхватывал менингит или какую другую гадость, сразу же доставали кларет.
— Портвейн, — поправил Лайонел.
— Лучшее бургундское, — сказал Эдвард. — Вроде этого. Лучшее и есть лучшее. Если бы меня кто спросил — ведь мне никакого выбора не предложили, да, отец? — я бы отказался. У меня не осталось никаких приятных воспоминаний об этой школе. Я знаю, Виктория, что ты там училась…
Поняв, что Эдвард даже не помнил события, которое в ее мыслях осталось таким ярким и реальным, Виктория чуть не заплакала.
Овладев голосом, она ответила:
— Да, это плохое место. С тех пор, как я там училась, стало даже хуже. С тех пор, как мы там учились, — обратилась она к Томасу.
— На прошлой неделе там кого-то ножом пырнули, — сообщила Джесси, намереваясь уколоть своего бывшего мужа.
— Что снова возвращает нас к заданному мной вопросу, — напомнил Лайонел, обращаясь к Виктории. — Если мы пошлем Мэри в хорошую школу? Я должен сказать, что в наших рядах не полное согласие…
— А когда оно у нас было? — спросила Джесси.
— Некоторые из нас — я, например, — считают, что Мэри могла бы учиться в пансионе.
— В пансионе? — Это повергло Викторию в шок. Хотя она знала, что семьи вроде Стэйвни отправляют порой детей в пансионы в совсем раннем возрасте. Но сама считала это бессердечным.
— Я же тебе говорил, — сказал Томас, — естественно, Виктория на пансион не согласится.
— Действительно, — смело подтвердила она, глядя на Томаса с благодарной улыбкой, — на пансион я не согласна.
И на миг их обоих накрыла большая сладостная волна, и они вспомнили то лето, когда чувствовали себя так, словно они вдвоем против всего остального мира.
Вмешалась Элис:
— Я училась в пансионе, мне безумно нравилось.
— Да, но тебе тогда было тринадцать, — напомнил Эдвард.
Итак, кто из Стэйвни был согласен отправить Мэри в эту холодную ссылку? Элис и Лайонел.
— Ну хорошо, — продолжил Эдвард. — Значит, никакого пансиона. По крайней мере, пока. Но есть хорошая школа для девочек, недалеко, несколько остановок на метро и чуть-чуть пройти пешком.
Виктория задумалась о том, какие дочку ждут трудности. Там учатся девчонки, у которых есть деньги и разные вещи, как у Стэйвни, а у нее дома… для доброго сердечка Мэри это будет нелегко: два мира, и ей придется приспосабливаться к ним обоим.
Виктория заговорила с Лайонелом, который все это задумал, по сути, намереваясь осуществить ее мечту о будущем Мэри:
— Я бы не смогла отказаться, как же? Для Мэри это очень важно, — она наконец осмелилась обратиться к Томасу, напоминая, что он все-таки отец ребенка. — Томас, что ты скажешь? Это должно быть и твое решение.
— Да, да. Это точно. — По воинственному взгляду, которым он посмотрел на отца, на брата, все поняли, что Томас чувствовал себя — как и всегда — приниженным. — Да, я тоже должен решать. И я считаю, что последнее слово за Викторией. Главное, что не в «Беовульфе».
— Если я скажу «нет», я никогда себе этого не прощу. Но я хотела бы еще поговорить и со своей… ну, она мне не сестра, но я именно так к ней отношусь, — сказала Виктория.
Бесси слушала ее, кивая и улыбаясь — «я же говорила».
— Они отберут у тебя Мэри, хотя сами они видят это иначе, — сказала подруга.
Главный вопрос оставался открытым, даже невысказанным, со всеми потенциальными потерями и выгодами. Мэри провела со Стэйвни месяц, который особенно подчеркнул необходимость спасать ее от такой жизни и отправлять в хорошую школу.
— Ну, — рассуждала Бесси, — зато она получит образование. Чего о «Беовульфе» не скажешь.
— Но ты училась там и довольно неплохо устроилась, — возразила Виктория.
— Ты знаешь, о чем я.
И опять они вернулись к невысказанному. Например, Мэри разговаривала совсем не так, как Стэйвни. Томас мог говорить просто, с поддельным американским акцентом или на кокни, как он это называл, но она сама ни разу не слышала, чтобы кокни так разговаривали — а какие они в привычной обстановке? Стэйвни дома почти всегда говорили… возвышенно, что ли, и Томас в том числе. У Мэри по сравнению с ними просто противный голос.
— Ей будет трудно, — сказала Бесси, — какой смысл это отрицать.
— Знаю, — согласилась Виктория, задумавшись о том, что ей самой очень долго приходилось трудно, но ничего, пережила. Бесси было полегче, с такой-то матерью, как Филлис, зато тяжело теперь, но она тоже переживет.
Она написала Томасу письмо, подчеркнув его права: «Томас, я принимаю ваше великодушное предложение. Прошу тебя поблагодарить от моего имени своих родителей. Мэри будет нелегко, но я ей объясню».
Что именно «объясню»? И как?
У Мэри, наверное, уже достаточно мыслей, которыми ей, вероятно, не хочется делиться с матерью. У нее доброе сердце — это самое лучшее ее качество — она хорошая девочка. И неглупая. Виктория хорошо помнила себя в этом же возрасте. Дети понимают куда больше, чем думают взрослые, хотя иногда и неправильно понимают.
А Виктория больше, чем Стэйвни, знала о будущем.
Мэри пойдет в школу, где почти все девчонки белые. Ей предстоит частенько отстаивать свои права, но не так, как было бы в жестоком «Беовульфе». Опираться Мэри будет в основном на Стэйвни. Вероятно, когда ей исполнится лет тринадцать, они снова обратятся к Виктории с предложением перевести ее в пансион. И ни им, ни Мэри не придется говорить открыто о том, почему так лучше, а потому, что ей больше не надо будет ежедневно жить на два мира. Виктория согласится, и точка.
Бесси напомнила и еще об одном. Виктория — привлекательная женщина, ей еще нет тридцати. Теперь она каждое воскресенье ходит в церковь, за компанию с Бесси, и с удовольствием там поет. На нее обратили внимание. Иногда она исполняла главную партию, она уже не одна из многих в приходе. Ею заинтересовался его преподобие Эймос Джонсон. С ушедшим Сэмом, чей образ с каждым годом все больше становился лишь идеализированным воспоминанием, Эймоса сравнивать было нельзя — он на двадцать лет старше Виктории. Но именно благодаря непревзойденному блеску Сэма она могла рассматривать кандидатуру Эймоса. Виктория побывала у него дома, вся его семья была очень набожной и серьезной, но ей, хоть она и не особо верила в Бога, пришлась по нраву эта атмосфера. Виктория всегда была умницей — как и Мэри теперь.
Если она выйдет за Эймоса, у нее появятся еще дети. Маленький Диксон, исчадие ада, как его зовут все в районе, успокоится, когда у него появятся младшие братья и сестры. А Мэри? Сравнивать мир Стэйвни с миром Эймоса Джонсона — они с Бесси даже смеялись от отчаяния…
Но если Виктория за него выйдет, ей придется как-то объединить эти два мира в своей жизни, даже если она постарается, чтобы они сильно не сближались.
Но если Виктория за него выйдет, ей придется как-то объединить эти два мира в своей жизни, даже если она постарается, чтобы они сильно не сближались.
А Мэри, бедолага Мэри останется посерединке.
Да, думала Виктория, дочь рада будет избежать такой участи и переехать в пансион: ей захочется быть Стэйвни.
И мне надо смотреть правде в глаза.
Именно так оно и будет.
Глава 3. Почему так
Вчера мы похоронили Одиннадцатого, и теперь из Двенадцати остался только я. На нашем кладбище между Одиннадцатым и Первым пустует место, для меня, Двенадцатого. Уже все ушли, один за одним. Я был с Одиннадцатым в ночь его смерти. Он сказал: «Мы, Двенадцать, умираем, и вместе с нами умирает правда. Когда за нами последуешь и ты, никто уже не расскажет миру нашу историю». Он из последних сил схватил меня за руку: «Сделай это ты. Созови все Города и расскажи. Тогда она поселится у них в головах и уже не сможет исчезнуть». И, сказав это, он ушел в Темноту и Тишину.
Одиннадцатый утратил рассудок, иначе он просто не мог бы сказать: «Созови все Города». Это уже давно за пределами возможного. Но все равно основная идея его послания загорелась в моей душе. Не то чтобы мысль эта была нова. Только об этом мы, Двенадцать, и говорили все эти годы, все уменьшаясь и уменьшаясь в числе. И как давно в последний раз можно было сказать: «Давайте созовем все Города»? Да как минимум полжизни назад. Моей жизни.
Попрощавшись с Одиннадцатым, я вернулся домой, сюда, сел, вдыхая ароматы теплой звездной ночи, прислушиваясь к ее звукам, летевшим из садов в брызгах воды, и попытался побороть собственную лень. Я всегда знал, что она — мой главный враг. Ее можно было бы назвать куда более лестными именами — я так и делал, — предусмотрительностью, осторожностью, рассудительностью, основанной на опыте, даже Мудростью, которой я был (некогда) знаменит: меня называли — когда-то — Двенадцатый Мудрец. Но правда заключается в том, что мне трудно действовать, собраться с силами, направить их на единственную цель и просто сделать то, что нужно. В каждой ситуации я вижу множество различных аспектов. На каждое «да» найдется свое «нет», поэтому все эти долгие годы, когда один за одним уходили Двенадцать, я думал: «Пора?» Что «пора»?! Я не знал, мы все, Двенадцать, не знали. В итоге, мы всегда посылали ДеРоду, нашему Правителю, очередное сообщение. Я помню, что, когда это только начало входить в правило, мы в шутку дали ему прозвище Милосердный Кнут. Все наши длительные размышления и волнения всегда кончались одним и тем же: очередным посланием. Это было правильно: согласно протоколу, никто не мог после этого критиковать нас, меня. Поначалу мы получали небрежные, почти оскорбительно небрежные ответы. А потом последовало молчание. ДеРод уже несколько лет не отвечал ни мне, который приходился ему, в конце концов, родственником, ни Двенадцати.
Хоть он и Правитель, но у него есть Совет, и, теоретически, ответственность мы несем коллективно. Но очень многое из того, что должно было стать реальностью, оставалось лишь в проектах. Зачастую наши осторожные шаги в сторону ДеРода казались мне проявлением трусости, но и это не все: чтобы иметь уверенность, необходимую для свершения благих дел, нужна вера в их эффективность, в то, что за твоими стараниями последуют достойные результаты. Параллельно настойчивому молчанию ДеРода, дела наши обстояли все хуже и хуже, надежда, надежды каждого из нас, угасали, и я втайне сопоставлял это с помрачением рассудков в Городах. Паралич Воли — так, я помню, мы назвали это на одном из своих собраний. Мы продолжали встречаться по два-три человека, кто с кем больше дружил, и все вместе, встречи эти были регулярными — в конце концов, мы знали друг друга с самого рождения — и обсуждали мы всегда этот самый вопрос, иногда мы просто говорили: «Эту Ситуацию». Постепенно мы стали видеть, что нас травят. Что было постоянной темой наших разговоров, размышлений? Мы не понимали, что происходило. Почему? Я полагаю, что именно этим словом можно подвести итог наших затянувшихся на несколько лет, даже на несколько десятков лет, волнений. Почему? Какова причина? Почему мы никогда не могли понять ничего по сути дела, выяснить факты, узнать причины? Тому, что происходило, легко дать характеристики. Все ухудшалось, и мы видели, что это делается специально, согласно определенному плану.
Вот это слово — «анализировать»… Одно из наших (Двенадцати) прозвищ было «Анализаторы». Поэтому мы уже несколько лет не осмеливаемся его употреблять, опасаясь издевок. И я (до недавних пор можно было бы говорить «мы») уже настолько этим проникся, что, признаюсь, и мне это слово уже кажется смехотворным.
Но чем мы все это время занимались, если не пытались проанализировать, понять? И коль скоро я написал все вышесказанное, именно это я и делал, и, как всегда, — с нулевым результатом. Инстинктивно мне захотелось снова отправить сообщение ДеРоду. Но какой толк?
Надо что-то сделать. И именно мне…
Последними словами Куна, или Одиннадцатого, были: «Вскоре уже некому будет рассказать нашу историю». Именно так он видел ситуацию перед смертью. У истории есть конец. Для него она уже закончилась. История, наша история, которая рассказывалась и пересказывалась — пока мы еще ее рассказывали. И теперь, когда меня охватывает знакомое нежелание что-либо делать, я задумываюсь: не является ли это лишь симптомом отравления, о котором я говорил. Яд? Это лишь одно из слов, которые мы использовали. Так что же, вся наша история ни к чему не привела? Превосходство? Высокие стандарты? Исходное положение, некогда разделяемое всеми жителями Городов и заключавшееся в том, что наша цель — все самое лучшее?
Со смерти Одиннадцатого прошло уже семь дней. Любой вздох может стать последним и для меня. Вот все, что я могу: записать нашу историю, хотя бы в общих чертах.
Шесть жизней назад нас завоевали роддиты, пришедшие с востока. Нас. Но эти «мы» изменились. Кем были мы до нашествия Роддитов? Несколько разбросанных вдоль берега деревень, бедных поселений, каждое из которых считало себя городом. Но они не могли даже похвастаться нормальной канализационной системой, улицы были немощены, люди не знали ничего из того, что мы (мы после захвата Роддитами) считали само собой разумеющимся. Тогда все промышляли рыбной ловлей, рыбы было полно, и многие завидовали нашему плодородному побережью. Роддиты пришли из пустыни — сильные, выносливые, дисциплинированные, их тела напоминали кнуты, а их лошадей боялись почти так же, как и самих всадников. Кони были приучены топтать копытами и выдирать зубами плоть из любого врага. Их ржание, рев и крики были громче солдатских воплей, громче горнов. Конные Роддиты с легкостью промчались по всем береговым деревушкам, и вскоре вся рыба, побережье и лодки перешли в их владение.
Мы звали их предводителя Родом, но лишь потому, что их система наименований была для нас такой путаной, что мы не могли ее понять. На самом деле просто Родов, Ренов, Блоков и Марров у них не бывало, к основному имени добавлялись многочисленные суффиксы и префиксы: к Роду, от Рода, у Рода, с Родом; а «Род» со всякими добавками в начале и в конце могло означать «Род, третий сын такого-то и такой-то, только что прибывший и всесильный, повелевает…» Полное имя Рода со всей его историей, текущим статусом и почестями можно было зачитывать целый день — так шутили в те времена. При всем при том, Род был гениальным стратегом. Одной силы и намерения — а также лошадей — не хватило бы, чтобы в два счета расправиться с мелкими неразвитыми городишками, но он после своих побед объединил их все в одно целое и назвал Городами. И эта лесть окупилась. Род превратил своих лихих грабителей из пустыни в армию, и ее боялись во всех землях, о которых нам было известно, да и во многих местах, о которых мы даже не слышали, так что если ранее мы зависели от милости любых налетчиков или шайки воров, то Города были в безопасности. Этот Род оказался не просто завоевателем. Он создал систему законов, жестких, но адекватных. В духе «зуб за зуб, глаз за глаз». Роддиты переняли у покоренных ими врагов навык ловить рыбу, готовить ее и есть, а Города, у которых раньше было лишь несколько коз, научились разводить и использовать для собственных нужд таких животных, как овцы, коровы, ослы и лошади.
Итак, Род был первым из династии Роддитов, а его место впоследствии занял его сын ЭнРод. В отличие от отца, он не обладал столь необузданной энергией. Сын консолидировал, сохранял, искал потенциал для развития и реализовывал его. Он не отменил ни одного из отцовских законов, но внес в них жизненно важные коррективы. Закон стал мягче, женщины получили такие же имущественные права, как и мужчины. Города, еще так недавно грубые и примитивные, по сути — просто кучка деревень, теперь разрастались, объединялись, и к тому времени их уместнее было бы называть одним Городом. Уничтожить их индивидуальность, которой они так гордились, было ошибкой, как считал ЭнРод. Старые названия сохранились, как и идея множественности городов. Выяснилось, что ближайший находившийся за горами город, о котором мы слышали всякие рассказы от путешественников, по площади был меньше нашего города с названием Города. Правили им как единым целым. Можно было идти пешком полдня, пересекая улицы с табличками «Здесь начинается Огон». Или Астрнат. Или Кетазос. В зависимости от того, как называлась раньше стоявшая на этом месте деревня.