Сатанинские стихи - Рушди Ахмед Салман 9 стр.


Когда Шоу Чужаков приобрело популярность, оно навлекло на себя политическую критику. Консерваторы атаковали его как чересчур пугающее, чересчур сексуально-эксплицитное[415] (Ридли фаллически вытягивался вверх, когда слишком усердно думал о мисс Уивер[416]), чересчур сверхъестественное. Радикальные комментаторы совершали нападки на его стереотипность, укрепляющую идеи о чужаках-уродцах, на недостаток положительных образов. На Чамчу оказывалось давление, чтобы он покинул шоу; он отказался; и стал мишенью.

— Я жду неприятностей, когда иду домой, — признался он Зини. — Проклятое шоу — не аллегория. Оно — развлечение. Его цель — нравиться.

— Нравиться кому? — хотела знать она. — К тому же, они и теперь позволяют тебе выходить в эфир только после того, как спрячут твое лицо за каучуковой маской и всучат тебе красный парик. Большая сделка делюкс,[417] скажу я тебе.

— Теперь, — выпалила она, проснувшись на следующее утро, — дорогой Салатик, ты и вправду неплохо выглядишь, без базара. Кожа как молоко, Англия вернулась. Теперь, когда Джибрил лег на дно, ты мог бы стать следующим на конвейере. Я серьезно, яар. Они нуждаются в новом лице. Вернись домой — и сможешь стать следующим: большим, чем был Баччан,[418] большим, чем Фаришта. Твоя физиономия не более странная, чем их.

Когда он был молод, сказал он ей, каждая фаза его жизни, каждая личина, что он примерял, казалась обнадеживающе временной. Его несовершенства не имели значения, потому как он легко мог заменить один момент следующим, одного Саладина другим. Теперь, однако, перемены стали болезненными; артерии вероятностей затвердели.

— Нелегко говорить тебе об этом, но я теперь женат, и не только на Памеле, но и на всей своей жизни. — Акцент снова почти пропал. — На самом деле я прибыл в Бомбей по одной причине, и причина эта — не спектакль. Ему уже далеко за семьдесят, и у меня не будет другого шанса. Его не было на представлении; теперь Мухаммед должен идти к горе.[419] Мой отец, Чангиз Чамчавала, владелец волшебной лампы.

— Чангиз Чамчавала — твое ребячество, не думай, что ты сможешь сбежать без меня. — Она хлопнула в ладоши. — Я хочу привести в порядок волосы и ногти.

Его отец, знаменитый затворник. Бомбей был культурой римейков.[420] Заимствованная архитектура его небоскребов, его кино с бесконечным воссозданием Великолепной Семерки[421] и Истории Любви,[422] обязывающее каждого героя хоть раз в своей карьере спасти от смертоносных дакойт[423] по крайней мере одну деревушку, а каждую героиню — умереть от лейкемии[424] (предпочтительно в самом начале). Его миллионеры, также выбравшие импортированную жизнь. Невидимость Чангиза была индийской мечтой пентхаусных крорепати[425] — негодяев Лас-Вегаса;[426] но, в конце концов, мечта — не фотография, а Зини желала увидеть ее воочию.

— Он меняет лица на людях, если находится в плохом настроении, — предостерег ее Саладин. — Никто не верит в это, пока такое не случится, но это правда. Такие рожи! Горгульи![427] К тому же, он ханжа и назовет тебя поблядушкой, а мне, видимо, так или иначе придется бороться с ним, так уж легли карты.

Вот что привело Саладина Чамчу в Индию: прощение. Оно было тем делом, ради которого он вернулся в родной старый город. Но подарить или испросить его — он был сказать не в силах.

Причудливые аспекты нынешних обстоятельств жизни господина Чангиза Чамчавалы: со своей новой женой, Насрин Второй, он по пять дней в неделю жил за высокой стеной местечка в Пали-Хилле,[428] прозванного Красным Фортом[429] — излюбленного района кинозвезд; но каждый уик-энд он возвращался без жены в старый дом на Скандальном мысе, чтобы провести выходные в потерянном мире прошлого, в компании первой — ныне покойной — Насрин. Кроме того: говорили, что его вторая жена отказалась хоть ногой ступить в это старое жилище.

— Или ей не позволяется, — выдвинула гипотезу Зини с заднего сиденья тонированно-оконного лимузина-мерседеса, посланного Чангизом за сыном.

Когда Саладин перестал мельтешить перед глазами, Зини Вакиль восхищенно присвистнула:

— Офигеть!

Химикалиевый бизнес Чамчавалы — Чангизову навозную империю — следовало бы изучить на предмет налогового мошенничества и импорта в обход установленной правительственной комиссией пошлины, но Зини это не интересовало.

— Теперь, — сказала она, — мы едем, чтобы узнать, на что ты похож на самом деле.

Скандальный мыс раскинулся перед ними. Саладин чувствовал, что прошлое ворвалось потоком, затапливая его, заполняя легкие своей призрачной соленостью. Я сегодня сам не свой, думал он. Сердце трепещет. Жизнь мешает существованию. Все мы сами не свои. Все мы ни на что не похожи.

В это время перед ними появились стальные ворота, дистанционно управляемые изнутри и закрывающие распадающуюся триумфальную арку. Они открылись с тихим жужжанием, чтобы впустить Саладина в этот затерянный мир.[430] Когда он увидел грецкий орешник, в котором, по словам отца, хранилась его душа, руки его задрожали. Он спрятался за нейтральностью фактов.

— В Кашмире,[431] — поведал он Зини, — родовое дерево можно сравнить с финансовой инвестицией. Когда ребенок достигает совершеннолетия, выросший грецкий орех подобен созревшему страховому полису; это — ценное дерево, оно может быть продано в оплату свадьбы или начала самостоятельной жизни. Взрослый человек рубит свое детство, чтобы обеспечить себе взрослую жизнь. Не больно-то сентиментальное обращение, ты не находишь?

Автомобиль остановился возле крыльца. Зини притихла, пока они вдвоем подымались по лестнице из шести ступенек к парадной двери, где их приветствовал старый чинный дворецкий в белой меднопуговичной ливрее, и шокированный белизной его волос Чамча внезапно признал в нем, некогда черногривом, того самого Валлабха, что вел хозяйство как мажордом в Старые Дни.

— Боже мой, Валлабх-бхаи, — взял себя в руки Саладин и обнял старика.

Слуга выдавил из себя вымученную улыбку.

— Я стал таким старым, господин; я думал, Вы меня не признаете.

Он вел их вниз кристально-тяжелыми коридорами особняка, и Саладин понял, что недостаток изменений был чрезмерным — и явно преднамеренным. И действительно, объяснил Валлабх, когда умерла Бегум, Чангиз-Сахиб поклялся, что дом станет ее мемориалом. В результате ничто не изменилось с самого дня ее смерти: картины, мебель, обеденные тарелки, выполненные из красного стекла фигуры борющихся быков и дрезденские фарфоровые балерины,[432] — все осталось на своих старых местах; те же самые журналы на тех же самых столах, те же самые скомканные бумажные шарики в урнах, как если бы дом тоже умер и был забальзамирован.

— Мумификация, — заметила Зини, как всегда, невыразимым тоном. — Боже, но это же привидение, неправда ли?

И в этом самом месте, пока Валлабх, дворецкий, открывал двойные двери, ведущие в синюю гостиную, Саладин Чамча увидел призрак своей матери.

Он испустил громкий крик, и Зини развернулась на каблуке.

— Там, — указал он в дальний темный угол прихожей, — конечно, то же проклятое газетное сари, те же большие заголовки, как в тот день, когда она, она…

Но теперь уже руки Валлабха затрепетали, как крылья слабой, неспособной летать птицы: вы видите, господин, это всего лишь Кастурба, Вы не забыли, моя жена, всего лишь моя жена.

Моя айя Кастурба, с которой я играл на камнях у лагун. Пока не вырос и не пошел без нее, и в проеме скалы — человек с очками в оправе слоновой кости.

— Пожалуйста, господин, не сердитесь, просто, когда умерла Бегум, Чангиз-Сахиб пожертвовал моей жене кое-что из одежды, Вы ведь не возражаете? Ваша мать была великощедрой женщиной, при жизни она всегда давала открытой ладонью.

Чамча, придя в себя, почувствовал себя идиотом.

— Ради бога, Валлабх, — бормотал он. — Ради бога. Конечно же, я не возражаю.

Прежняя чопорность вернулась к Валлабху; право на свободу слова позволило старому слуге упрек.

— Простите, господин, но Вам не следует кощунствовать.

— Смотри, как он потеет, — шепнула Зини. — Он словно лом проглотил.

Кастурба вошла в комнату, и хотя ее встреча с Чамчей была достаточно теплой, в воздухе еще витала какая-то неправильность. Валлабх вышел, чтобы принести пиво и тумс-ап, и когда Кастурба тоже извинилась и покинула их, Зини тут же заметила:

— Подозрительно. Она ходит так, как будто управляет свалкой. То, как она держит себя. А старик боится. Это все неспроста, держу пари.

Чамча попытался быть разумным. Они остаются здесь одни большую часть времени, скорее всего, спят в хозяйской спальне и едят с хороших тарелок, это должно привязать их к месту… Но он думал о том, какое поразительное сходство с его матерью приобрела в этом старом сари айя Кастурба.

— Подозрительно. Она ходит так, как будто управляет свалкой. То, как она держит себя. А старик боится. Это все неспроста, держу пари.

Чамча попытался быть разумным. Они остаются здесь одни большую часть времени, скорее всего, спят в хозяйской спальне и едят с хороших тарелок, это должно привязать их к месту… Но он думал о том, какое поразительное сходство с его матерью приобрела в этом старом сари айя Кастурба.

— Тебя не было так долго, — раздался позади голос отца, — что теперь ты не можешь отличить живую айю от мертвой матери.

Саладин обернулся, чтобы встретиться с меланхоличным взглядом отца, высохшего подобно старому яблоку, но, однако, все еще настаивающего на ношении дорогих итальянских костюмов своих пышнотелых лет. Теперь, утратив предплечия Попая и брюхо Блуто,[433] он, казалось, болтался внутри своей одежды, как человек, ищущий что-то, чего сам не до конца понимал. Он стоял в дверном проеме, глядя на сына; его нос и губы, искривленные, иссушенные колдовством лет, были жалким подобием его прежнего троллеподобного[434] лица. Чамча только подумал, что его отец больше не способен никого напугать, что его чары разрушены, и он теперь всего лишь старый гусак, ковыляющий к могиле; а Зини с некоторым разочарованием отметила, что волосы Чангиза Чамчавалы были консервативно коротки и, поскольку он носил высокие полированные оксфордские[435] ботинки, было сомнительно, чтобы россказни об одиннадцатидюймовых когтях на его ногах тоже были истинны; — когда айя Кастурба вернулась, дымя сигаретой, и прошествовала мимо этих троих, отца сына госпожи, к синему дивану Честерфилд[436] с велюровыми[437] подушками и пуговицами на спинке, на котором расположила свое тело так чувственно, словно какая-то кинозвездочка, несмотря даже на то, что была женщиной, хорошо продвинутой в летах.

Едва Кастурба завершила свое шокирующее явление, Чангиз, проскочив мимо сына, устроился возле бывшей айи. Зини Вакиль — в ее глазах блестели скандально-мысовыми искорками — шикнула на Чамчу:

— Прикрой рот, милый. Это некрасиво.

И из дверного проема дворецкий Валлабх, подталкивающий тележку с напитками, бесстрастно наблюдал, как его многолетний наниматель много долгих лет обвивал рукой стан его безропотной жены.

Когда прародитель, создатель выглядит сатанински, ребенок зачастую вырастает чопорным. Чамча услышал собственный вопрос:

— А моя мачеха, дорогой отец? Она хорошо держится?

Старик обратился к Зини:

— Надеюсь, с Вами он не такой ханжа. Или Вам должно быть очень тоскливо.

А затем, в более резких тонах, к сыну:

— Тебя в эти дни интересует моя жена? Но у нее нет ничего к тебе. Она не встретится с тобой сейчас. Почему она должна прощать? Ты ей вовсе не сын. А сейчас, наверное, и мне…

Я пришел не для того, чтобы драться с ним. Смотри, старый козел. Я не должен драться. Но это, это невыносимо.

— В доме моей матери! — мелодраматично вскричал Чамча, проигрывая свою борьбу с собой. — Государство думает, что твой бизнес продажен, и вот она — продажность твоей души. Посмотри, что ты сделал с ними. Валлабх и Кастурба. С твоими деньгами. Сколько тебе потребовалось? Отравить их жизни. Ты — больной человек.

Он стоял перед отцом, пылая праведным гневом.

Дворецкий Валлабх неожиданно вмешался.

— Любезный господин, простите меня, но что Вы знаете? Вы покинули нас и ушли, а теперь Вы возвращаетесь судить нас. — Саладин почувствовал, как пол уходит из-под ног; он заглянул в ад. — Действительно, он платит нам, — продолжил Валлабх. — За нашу работу, а также за то, что Вы видите. За это.

Чангиз Чамчавала сильнее сжал податливые плечи айи.

— Сколько? — вскричал Чамча. — Валлабх, на сколько вы договорились с ним? За сколько Ваша жена стала проституткой?

— Какой дурак, — презрительно процедила Кастурба. — С английским образованием и все такое, но голова все еще набита сеном. Вы приходите говорить так много-много в дом вашей матери et cetera,[438] но, мне кажется, Вы не любили ее так сильно. Но мы любили ее, все мы. Мы трое. И таким образом мы можем сохранять ее дух живым.

— Можно сказать, это пуджа,[439] — подал тихий голос Валлабх. — Акт поклонения.

— И ты, — Чангиз Чамчавала говорил так же мягко, как и его слуга, — ты прибыл сюда, в этот храм. Со своим неверием. Мистер, у Вас шалят нервы.

И в довершение — предательство Зини Вакиль.

— Оставь это, Салатик, — произнесла она, усевшись на подлокотнике честерфилдского дивана рядом со стариком. — Почему ты такой зануда? Ты вовсе не ангел, детка, а эти люди, кажется, все решили прекрасно.

Рот Саладина открывался и закрывался. Чангиз ласкал коленку Зини.

— Он явился, чтобы обвинять, дорогая. Он явился, чтобы отомстить за свою юность, но мы исправили таблицы, и он смущен. Теперь мы должны позволить ему получить свой шанс, и ты должна стать рефери. Я не буду осужден им, но от тебя я готов принять наихудшее.

Ублюдок. Старый ублюдок. Он хотел вывести меня из равновесия — и вот он я, с пробитым боком. Я не произнесу, не желаю, подобных, оскорблений.

— Был, — сказал Саладин Чамча, — бумажник с фунтами, и был жареный цыпленок.

В чем сын обвинял отца? Во всем: в слежке за ним в детстве, в похищении радужного кувшина, в изгнании. В превращении его в то, чем он не стал бы иначе. В человекотворении. В его что-я-должен-сообщить-своим-друзьям. В непоправимых разрывах и оскорбительных прощениях. В уступках аллахопоклонникам вместе с новой женой и в богохульном поклонении прежней супруге. И прежде всего — в волшебнолампизме, в появлении открытосезамиста.[440] Все давалось ему легко: шарм, женщины, богатство, власть, положение. Потер — пуфф! — лампу с джинном,[441] захотел — и получил, presto! Он был отцом, который пообещал — а затем утаил — волшебную лампу.

Чангиз, Зини, Валлабх, Кастурба оставались неподвижными и тихими, пока Саладин Чамча не остановился от окатившего его смущения.

— Такая сила духа через столько лет, — произнес Чангиз, помолчав. — Как грустно. Четверть века, а сын все еще завидует грешкам прошлого. О мой сын. Ты должен прекратить носить меня с собой как попугая на своем плече. Что я? Я кончен. Я не твой Старик из Моря.[442] Взгляните на это, мистер: я не объясню Вам большего.

Сквозь окно Саладин Чамча поймал взгляд сорокалетнего грецкого ореха.

— Сруби его, — попросил он отца. — Сруби его, продай его, пришли мне наличность.

Чамчавала поднялся на ноги и протянул правую руку. Зини тоже поднялась, проделав это с грацией балерины, принимающей букет; тут же Валлабх и Кастурба вновь уменьшились до слуг, словно часы беззвучно пробили тыквенное время.[443]

— Ваша книга, — сказал он Зини, — у меня есть кое-что, на что Вы захотели бы взглянуть.

Эти двое покинули комнату; обессилевший Саладин, приплющенный ситуацией, раздраженно потопал вслед за ними.

— Зануда, — раздался веселый голос Зини над его плечом. — Оставь, избавься от этого, стань взрослым.

Художественная коллекция Чамчавалы, размещенная здесь, на Скандальном мысе, включала множество легендарных холстов Хамза-намы[444] — представителя этой шестнадцативековой династии, — изображающих сцены из жизни героя, который, может, был, а может, и не был тем самым Хамзой, что известен как дядюшка Мухаммеда и чья печень была съедена мекканской женщиной Хинд,[445] когда он лежал мертвым на поле битвы в Ухуде.[446]

— Мне нравятся эти картины, — сказал Чангиз Чамчавала Зини, — потому что герою позволительно потерпеть неудачу. Смотри, как часто его приходится выручать из беды.

Картины также предоставляли красноречивое доказательство тезиса Зини Вакиль об эклектичной, гибридной природе индийской художественной традиции. Моголы пригласили художников со всех частей Индии, чтобы те творили свои картины; индивидуальные особенности растворились, чтобы создать многоголовое, многокрасочное Сверхискусство, которым в действительности являлась индийская живопись. Одна рука рисовала мозаичные полы, другая — фигуры, третья раскрашивала облачные небеса китайских подделок. На оборотах полотнищ были записаны истории, поясняющие сцены. Изображения должны были выглядеть подобно кинофильму: картины демонстрировались в то время, пока кто-нибудь озвучивал героическую историю. На холстах Хамза-намы можно было разглядеть персидские миниатюры, сплетающиеся с живописными стилями Каннада[447] и Кералы; там можно было найти черты индуистской и мусульманской философии, формирующие характерный позднемогольский синтез.

Великана заманили в яму-ловушку, и его человеческие мучители пронзали его лоб.[448] Мужчина, рассеченный вертикально от макушки до паха и все еще держащий в падении свою саблю. Везде пузырились сгустки крови.

Назад Дальше